bannerbanner
Солдат и Царь. том второй
Солдат и Царь. том второй

Полная версия

Солдат и Царь. том второй

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

– Я верю тебе. Но я все равно посижу тут, рядом с тобой. Я беспокоюсь.

Алексей попытался улыбнуться, у него не получилось.

Опять коротко, сдавленно простонал.

– Лежи спокойно. Не шевелись.

– Мама, если ты тут будешь сидеть всю ночь, тебе будет скучно.

– Мне скучно никогда не бывает. Но все же я принесу рукоделье. Постарайся заснуть.

Мать удалилась в свою спальню, быстро явилась, с мотком белых тонких ниток, начатым изделием и вязальным крючком в руках. Глаза Алексея закрыты. Так, хорошо. Он еще не спит, но пытается заснуть. В угоду ей. Она села на табурет рядом с кроватью. Развернула вязанье. Что это будет? Летняя ажурная кофточка для Марии. Ей так идет белое. Впрочем, белое идет им всем. Они ангелы.

И ее сын тоже ангел; только никто, никто этого не понимает, и уже наверняка не узнает.

Ком перекрыл горло. Она ухитрилась проглотить его, этот снежный ком боли, и не зарыдать громко. Утерла вязаньем слезы. Пальцы заработали быстро, будто клевали крохи из кормушки голодные птицы. И она огромная зимняя птица; только никто об этом не знает.

Птица, и пятеро ее птенцов. Хватит ли крыльев, чтобы укрыть?

А с весенних полей идет гроза, оттуда, с востока и юга, с накормленного стрельбой и пожарами запада, с чернозема, с Уфы, Бузулука и Бугуруслана, с Омска и Кургана, сюда, на Урал, долетают эти черные пожарищные ветры, и она, выходя в тесный двор их тюрьмы, все явственней ловит ноздрями эту адскую гарь.

Как это они голосили давеча в караульной? Молотя по рояли, неистово куря? «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут». Как там дальше?

Против воли слова лезли в голову. Руки вывязывали петли, а голова готова была лопнуть по черепным швам от горя, красного смеха. «В бой роковой мы вступили с врагами! Нас еще судьбы безвестные ждут!»

– Раз, два, три, четыре… – губы беззвучно считали петли.

Алексей открыл налитые болью глаза.

– Мама, я хочу повернуться на бок. И не могу.

Она аккуратно положила вязанье на тумбочку.

– На какой, сынок?

– На правый. Чтобы не на сердце спать, ты же всегда так говоришь.

– Я тебе помогу.

– Спасибо.

– Только ты не шевелись. Я все сделаю сама.

Очень бережно, страшно медленно, сама себе поражаясь – как она могла его так медленно, тяжело и сонно, переворачивать, как во сне, а сон все не кончался, – мать сама, сильными своими руками, перевернула сына со спины на правый бок, и он, морщась и постанывая, чуть вытянул вперед больную ногу, потом тяжело, низким голосом, охнул, и ее сердце мгновенно облилось кровью, а лоб вспотел; она погладила мальчика по виску, по щеке, утерла ему углом пододеяльника пот, поправила одеяло, укрыла, перекрестила.

– Так хорошо?

Голос ее срывался.

– Очень хорошо, мамочка. Спасибо. Ты вяжи, вяжи. Опий уже действует.

Опий и правда действовал: у Алексея смыкались веки уже по-правдашнему.

Мать смотрела на белое вязанье, оно мелькало у нее в руках, крючок протыкал нитки, зацеплял, тянул. Он протыкал ее шею, ее сердце. Кровь лилась на белый снег. На эту известь, ею замазаны окна. Она все быстрее работала крючком, все быстрее и жаднее крючок из слоновой кости подцеплял нить, совал голову в ажурные дырки, в земляные дыры, в капканы, в пропасти. И выныривал. И снова падал вниз головой. Она не хотела сходить с ума, но сходила. Дыхание мальчика выравнивалось. Боже, спасибо Тебе за опий. У нее таким живым опием был Распутин. Но вылилась наземь мензурка, и оборвалось чудо. Никто так и не узнал, что это было истинное чудо. Григорий, чернобородый, безумный, с радостью горящим взором, вставал перед наследником во весь рост, он напоминал ей пророка, источающего воду из скалы, и клал руки на плечи Алексею, и говорил, сначала тихо, потом все громче, и неясны, невнятны были слова, их невозможно было запомнить, застенографировать, и под струями этих слов без слов, этой речи без речи, а просто под потоком этого льющегося басовитого, густого голоса мальчик расслаблялся, прекращал задыхаться от боли, раскидывал ноги и руки, щеки его розовели, и он – нельзя представить, но это была их явь – улыбался. И улыбался Григорий, и склонялся, откидывал одеяло и весело щекотал наследнику пятку. «Ну вот, – уже внятно говорил он, смеясь, – а вечером мы с тобой, дружок, даже ко Всенощной пойдем! Не боись!»

Григорий в могиле. Они живы.

Но как это он сказал тогда, в Зимнем дворце, задрав голову и глядя на прекрасный большой, в рост, парадный портрет царя кисти Валентина Серова: «Погоди, матушка, еще погоди немного. Вот меня убьют, а там и вам недолго».

Царь с портрета смотрел на них обоих огромными, насквозь прозрачными, серо-голубыми, чуть в изумрудную зеленину, глазами, и в глубине радужек вспыхивали странные алые огни. Голубая муаровая лента, шевелясь и дрожа, текла через грудь весенней, ледоходной страшной рекой. Глаза драгоценные, а губы под золотыми усами пытаются улыбнуться и не могут. Весь дорогой, любимый, и так послушно позировал Серову, так смирно стоял. Серов писал, кисти звенели о тугой холст, и все бормотал: «Агнец кроткий». Она услышала – и будто ее обварили кипятком.

…Алексей уже сопел. Слава Богу, уснул.

У нее было чувство, что она вяжет сама себе белый саван.


* * *


Из окон столовой виднелись кроны диких яблонь и кусты сирени. Сирень зацвела разом, будто взорвались кусты лиловым безумьем, и цвела буйно, долго и сладко, не осыпаясь, и все, высовываясь в растворенные окна, жадно дышали ею, будто напоследок.

– Мама, а помнишь романс Чайковского? Растворил я окно, стало душно невмочь… опустился пред ним на колени…

Татьяна пела и кружилась посреди столовой. Картины мигали ей со стен тусклыми красками, старым лаком.

– Тата, какой сейчас Чайковский!

Царь стоял у окна и смотрел вниз. На город.

– Е-ка-те-рин-бург… – шептал.

– И в лицо мне пахнула душистая ночь… благовонным! дыханьем! сире-е-ени!

– Ники, дети, пойдемте в залу!

Зала, гостиная. В зале спали доктор Боткин и слуги Седнев и Чемодуров. Господи, как же это люди будут жить без слуг? А ведь в умных книжках пишут, что да, несомненно, настанет такое время. Все будут сами себя обихаживать. А может, им будут помогать умные механизмы. Прогресс идет, его не остановить!

И везде, всюду часовые. Везде охрана. И около уборной. И близ кухни. И двое – всегда – около столовой. И целых четверо, топчутся, пахнут табаком и водкой и потом, вечно хотят курить – около спальни. Ну как же, в спальне самые драгоценности и заключены. Спальня – это шкатулка. Не дай Бог из нее сокровища пропадут. Они ух много денежек стоят.

…и жизней… жизней…

А около уборной – ванная комната; и царь всякое утро велит набрать себе из колодца холодной воды, налить в ванну, и сам, в чем мать родила, туда прыгает.

«Полко-о-овник… вышколенный. Холод, голод ему нипочем. Ай да царь!»

Лямин стоял на карауле около уборной, нюхал запахи хлорки, слушал, как крякает и плещется царь в ванне.

Все они, как под лупой, смотрели на все, что царь делает. Как ест. Что пьет. Как спит. Как в окно глядит. Видели, слышали все. Вот напевает. Вот курит. Вот плачет, прислонив козырек ладони к русым бровям. Вот целует старую жену. Вот дочек обнимает. Вот на сгибе руки сынка носит по комнате, а в глазах такая тоска, а рот улыбается и говорит, говорит.

– Сейчас идем, Аликс!

– А в саду где-то чудно запел соловей… я внимал ему с грустью… глубокой!..

– Рояль! Рояль! Маша, к рояли! А я певица! Я Аделина Патти!

Лямин не впервые слышал, как Мария играет. Но, когда она села за рояль и прикрыла стопой круглого медного карася педали, у него по лбу, по спине потек постыдный, жаркий пот.

– И с тоской я о родине вспомнил своей… об отчизне я вспомнил… дале-о-о-окой!

Татьяна шуточно кривлялась, прижимала ладони к выпирающим из-под кружев ключицам. Косилась в окно, во двор. Во дворе, вдоль забора, выстроились часовые. Стояли в ряд. Задрали головы. Слушали музыку. Пересмеивались. Мария нажимала на клавиши, руки ее не порхали и не летали – она еле передвигала их по клавиатуре, цепляя, как коготками подранок, желтые, с ямками от тысяч уже мертвых, истлевших пальцев, старые рояльные зубы. Бросила играть. Закрыла щеки ладонями.

У Татьяны брови поползли вверх.

– Ты что, Машка?

Мария посмотрела через рояльный резной пюпитр в открытую дверь.

– Эти двери, – ее губы дрожали, она говорила нарочно громко, – вечно открыты. Тата! Закрой!

– Но… – Татьяна мяла кружева под яремной ямкой. – Запрещено же…

Мария вскочила, чуть не запнулась за педаль. Подбежала к двери.

Никогда еще Лямин не видал у нее такого злого лица.

На ее лице крупными черными мазками было написано отчаяние.

И еще: Я ВАС ВСЕХ НЕНАВИЖУ.


* * *


Михаил плашмя лег на кровать. Теперь у него была, наконец, кровать. После всех скитаний.

Авдеев кроватью – оделил.

Мысли толклись прозрачной обреченной мошкарой. Взлетали и гасли. Он не ловил их, не разглядывал. Пусть летят.

Он припоминал рассказы Люкина и младшего Завьялова. Мужики говорили наперебой, им все хотелось выболтать.

Он прижал палец ко рту, словно говоря сам себе: тихо, тихо. Что будешь вспоминать, вслух не говори.

«Странно устроен человек. Вроде бы это и не с тобой было, а – как с тобой. Так красно баяли, что ли? Да ну их. И приврут, недорого возьмут. Что Люкин, что Глебка. Оба хороши. Брехуны».

Ноги в сапогах набухли. В пальцы стучала кровь. Он носками зацеплялся за пятки, стаскивал, лежа. Разленился.

«И человек – шкура такая; дай ему волю, подай мягкое ложе, подай сласть на подносике – и возомнит о себе, и палец о палец не ударит».

…Фразы метались под теменем, чужие рваные фразы. Хохотки. Пулей выпущенные шуточки. Вздохи. Скрип зубовный. Хлебки, глотки. Все вставало перед занавешенными тяжелыми веками глазами; так однажды он видел цветные сполохи и свечи, бегающие по небу, они складывались в кресты, круги и стрелы, а потом вдруг реяли прозрачным бабьим шарфом. Северное сияние. Однажды ночью… над зимним, замкнутым в синий лед Тоболом…

…Осталась семейка. Булки ее белой кусок. Девчонки, да уж не несмышленки. Барышни уже взрослые, таких в деревнях замуж отдавали, а свекровки на них – воду возили. Дай стакан! На, да не подавись. Остались-то остались, да воли им все как не было, так и нет. А хозяин-то в Тобольске кто? Правильно. Умница. Павка там хозяин. Пава Хохряков. Этот – злобой своей уж на всю Сибирь славится. А что думаешь, почему они все такие, ну, как псы? Не знаю. Так им – удобней. Легче им так.

Павка Хохряков правит Советом. А Совет – всему голова. А Павка – его лапа когтистая. Прэд-сэ-да-тель. Протянет, оцарапнет – не почудится мало! Девки царские, бойтесь Павку! Ну они, понятно, и боятся. А Павка-то знаешь кто? Не знаешь ни шута. Он кочегаром служил на пароходе «Александр Третий»! Вот как оно. Кочегар.

Ну и людей в топках жжет. Ровно бревна. Жжет, кочергой ворошит и смеется. Ха-а-а-а!

Хозяин города. Что его левая пятка захочет. Какая пятка, окстись. Павка – приказы из Москвы слушает. От Ленина, от Свердлова. Верно. Я сам телеграфные ленты в Губернаторский дом привозил, с почтампа. Лента длинная, а на ней закорючки. Со мной телеграфист трясется. Разбирать крючки и складывать из них секретные слова будет прямо на ухо Павке. Нам, челяди, это знать не положено. Всему миру ненароком разболтаем.

Разболтаем – и стрельнут.

Точно. Готовил Пава выгонку девиц сюда, на Красный Урал. Готовил, сука, как тройную уху. Сначала этих сварит, потом этих покрошит. Потом укропчика добавит. Лучка зеленого. А у нас на шее – слуги эти! Да не слуги, дурак ты, а свита. Свита? Кого они свивают? Брось, это слово такое, так вся эта богатая дрянь, что вокруг царей вьется, именуется. Ну, а слуги, слуги-то у них есть? Я ж и слуг помню. Я тоже помню. Вымучили они меня, эти слуги. Хуже господ. Нос дерут. Яйца не те, молоко не то. Я одной так и гаркнул: погодь, я вместо коровы тебя с ранья подою!

Собираются. Как на похороны. Ревут ревмя. Я им: что ревете? Они молчат и слезы льют еще пуще. Я одну – по плечу потрепал. И каково плечо-то? Да какое, какое. Мягкое.

Тихо. Ветер! Ветки. Стекла! Разбито там стекло. Самое большое окно, в обеденной зале, поперек треснуло. Камень бросили? Все может быть. За руку, за пятку никого не поймали.

Так и плакали? Так и плакали. Все пол слезами залили. Я шел и прямо лужи под сапогами видел. А может, это собачка напрудила! Все может быть. Может быть все.

А Родионов? Еще хуже Павки. Павка хозяин над Тобольском, а Родионов – над Домом. Девок чуть ли не плетьми охаживал. И что, ни одну не обгулял? Ржи, ржи, конь. Я б и сам не прочь. Но это ж как сундуки с золотом. Украдешь горстку, щепотку – и тебя на пустырь, в расход. Ну и рассчитали б! А ты б полакомился! За одну ночь, за вопли эти и крики в подушках – жизню класть?! Ну, не такой уж я козлина безмозглый. Я – жить хочу.

И они хотят. Ой как хотят! Ходят вокруг меня кругами. Как собаки, заглядывают в рожу. Родионов гаркает. Глотку чуть не надорвал, охрип. Чай со сливками горячий попивал. Сливки царевнам приволокли. Кто приволок? Жена попа, Гермогена. А правда, что Гермогена убили? Много будешь знать – состаришься в одночасье. Понял?

Наши там как? С новиками смешались. Быстро друг к другу попривыкли. А к Родионову – не привыкли? Нет. Он сильно злой. Ему бы – стада охранять. Овчар чистый. Солдат так же школит. В ненависти блюдет. Внушает нам: девки эти – вражины, и парень этот немощный – вражина лютый. Ты пойми, они ж на знамени ихнем, на штандарте – золотом вышиты! Все их немецкие морды! И с этим знаменем Антанта на нас как пойдет! Как сковырнет Ленина! Съерашит революцию к едрене матери! А Ленин – на троне. Трон занял. Ленин – наш, рабочий. Он наши страдания до косточки знает. А кто он? Он сам рабочий. На заводах работал. На наших, уральских. У станка стоял. Врешь ты все, он рыбак. Он на Белом море рыбалил. Это ты врешь! Он неподалеку от моего села родился. На Волге. И землю пахал. Пахарь он! Наш, крестьянин! А потом выучился на умного. В этом, как его, уверня… сетете.

Родионов лютует, выходит? Выходит, так. Не сдерживает себя. В клеть бы запичужить – стальные бы прутья перегрыз. Княжны узелки увязывают. Родионов входит. «Встать!» – орет, аж уши лопаются. Девчонки и без того уж вскакивают, лапки, как зайцы, у груди складывают. Глаза круглые, птичьи. Родионов старшей княжне в глаза глядит. Сражаются глазами. Кто кого переборет. Он глаза отвел да как рванет револьвер из кобуры. Они думали, заорет, аж присели, коленки согнули. Родионов так тихо, нежно: даю вам еще час на сборы. Час промелькнет – на себя пеняйте! Улыбается. Во рту резца нет. Как у плохой собаки. А старшая, Ольга, в беззубый рот ему так и смотрит. И губы так сложила: плюнуть хочет. Прямо в черный этот рот.

А баронесса эта? Ну, в узкой юбке что ходила? В новомодной? А, немка. Немецкая эта саранча. Бускевдан, она? Да, Бускевдан. Как ее бишь? Софья Гансовна. Нет, Софья Карловна. У нее с Родионовым война. Она ему под дверь однажды кусок дерьма подложила. В день отъезда случайно на него шкап уронила. Он еле увернулся. Чуть ее не убил. Что ж не убил?

Тоже понимает: золото. Этим золотом, может, расплачиваться с той же немчурой будем.

С англичанами. Нет, с австрияками. Да ни с кем мы уже расплачиваться не будем. Мы всех давить будем. Душить. Кто к Советской России грабли протянет – того прямо в сопатку. В сопатку!

А Бускевдан называла Родионова – Левиафан. Что, что? Кто? Левиафан. А, Левиафан. Это из Писания зверь. Он всех пожрет, кто спрятаться не успел. А ты? Что я? Ты успел? А ты? А я уже спрятался. Куда? За спину Родионова? А что, у него спина широкая. Родионов был при царе жандарм. Быстро перелицевался. Сам себя живо перекроил. Закройщик.

Жандарм, вот козий навоз. Саблю на боку носил, царям служил. А зачем народу стал служить? Какому народу. Сам себе он стал служить. Стакан крепче держи! Ветер. Какой ветер. Ветер на всем свете. А ветер на том свете? Он есть?

Нет. Родионов не жандарм. Слухи ходят, он никакой не русский и не Родионов. Он латыш. Латышский стрелок? Вроде того. Он жандармом стал нарочно. Из хитрости. Вполз без мыла в дырку. Полиции нужны были жестокие. А он был жестокий? Людей насмерть засекал. Жандарм, а разведчик. Двойной жизнью жил? И провокатором не стал? Брось. А вдруг он и сейчас провокатор. Нам-то что с того. Нам же все равно.

Все равно.

Девки собираются. От ужаса разум теряют. Мальца тепло одевают. На улице весна! А его в шубку кутают, в шапку. И плачут над ним. Его, как сломанную игрушку, слезами заливают. Родионов входит. Царская, поди ж ты, тайная полиция! Латышский оборотень! Врешь, он сейчас наш. Входит и глядит на часы, и орет: я ж вам что сказал! А сестрички кругом вокруг кресла с мальцом встали, парнишку заслонили. Родионов наган вынул и в потолок как стрельнет! Девки вздрогнули, а парень – ни черта. Смотрит на командира, зрачки к его лычкам примерзли. К его харе прилипли. Не отлипают. Почему не убил на месте? А все то же: золото, золото. И еще своя шкура. Шкура дороже ненависти. Даже самой лютой.

А как Родионова раньше звали? Ну, когда он латышом был? Не знаю. А я знаю. Ну, как? Ехан Швикке – вот как. Ехан, твою ж мать. Ехан! А когда же стал Родионовым? Его в Родионова – время нарядило. Что теперь судить, гадать.

Стакан не урони. Ветер! Ветки гнет. Клонит колокольни. Бьет с поклоном до земли. А ты вдумайся, сколько матерей по все Расее – воют, стонут! Сынки загинули. Кому война… а кому, ха, мать родна. Матери. Вот у тебя есть мать? Есть. И у меня есть. А у тебя? Молчит. Ну его. Сейчас зарыдает. Налей ему.

Ну, спаси Христос.

Богослужения-то Родионов разрешал девкам? А то. Весь уклад как при стариках. Они без Бога жить не могут. На столе у них иконы разложены. На камчатной скатерти. Как золотые карты. Батюшку ждут. Является батюшка. Раскладывает Святые Дары. А Родионов рукой машет. Латышскому стрелку! Своего взял, из Риги нарочно выписал. Может, с ним по-латышски балакал? Стрелок возле престола встанет с ружьем и стоит, на Дары пялится. Батюшка подгребает. Родионов встает обочь попа, стрелок – по другую руку. И давай его обыскивать! И монахинь, что с ним прибредали, всех обшаривали. Рожа такая, когда их за ребра, за груди щупал, становилась котячья. Монашки морщатся. Одна упала в обморок! Родионов ее за шкирку поднял. Встряхнул. Из нее стекляшки не посыпались? А золотишко? Жаль, нет. А хорошо бы.

Не раздевал? Раздевал. Еще как. Заставлял сдирать с самих себя черную шкурку. Они упирались. Он одной в глаз кулаком дал. Она упала. Девки ее ловили. Белые с лица стали! Думали, и им синяки наставят. Их же никто не бил никогда. А мы – побьем! Воспитание!

Находили при обыске что? Ничего. Родионов и стрелок радость свою маленькую находили. У них в паху портки воздымались. А батюшка голосит свое: тела Христова приимите, источника безсмертнаго вкуси-и-и-ите…

Двери княжнам приказал ночью открытыми держать. Они скулили. Его просили. Он ни в какую. Смеется беззубо. Зубами взял да щелкнул, как волк. Княжон напугал. Они аж отпрыгнули. Татьяна как шагнет к нему. Кулачонки сжала. Я думал, ударит! Она кулак подняла. Родионов смеется: давай, ударь. И что-то непонятное добавляет. По-латышски? Да пес его знает.

Зачем он так? Он хотел в любую минуту войти и глянуть, что там у них. А что ночью у девок? Спят, разметавшись. Старик Волков тут командиру под ноги подкатился. Тоже кулаками потрясает. Это же девушки, девушки, кричит! Родионов его за шею обнял. Голову к его голове притиснул. Лоб ко лбу. Дышит в него. Старик зажмурился. Может, и пожалел, что на власть напал. Они должны замуж выйти! У них уже есть мужья. Кто?! Мы, скалится. Мы-и-и-и! Солдаты. Красные командиры. Комиссары. Мы, Советы. Народ имеет полное моральное право взять в жены царских выблядков. Народ! А не заморские корольки. Пусть спят и ждут! В любой момент войдем! Не исполните приказа моего – пеняйте на себя!

Анастасия скакнула козой. Кричит, щеки пошли красными пятнами: ну что вы нам за это сделаете, что?! Ольга ей рот рукой зажимает. Родионов хохочет. На месте расстреляю! И не охну!

Считаешь, он прав? А кто сейчас прав? Да никто. Или – все. Ты прав. Я прав. Родионов прав. Он за революцию кровь свою проливал. Он видел зверства жандармов. И он вынужден был их повторять, чтобы на месте удержаться и революцию не предать. А может, он царя предал? Так ему казнь тогда положена. Что казнь! Он сам палач.

Кто, кто? Что слышал. Не повторю. А то ты на меня Родионову донесешь. Не донесу. Я сам себя еле до постели донесу. Иди к царевнам! Они не спят. Тебя ждут!

Ветер. Ветер. Везде! Всюду. На всем свете.

Над реками и садами, над оврагами. Над могилами. Все раздует. Все сметет.

А тебе кто больше всех приглянулся? Из девок-то этих кисейных? Да все девки хороши. Все девки хороши всегда! А тебе? Что молчишь? Говорить не хочешь?

…Ветер серым рыбьим ножом взрезал льды на реках. Льды пучились, трескались и высвобождали воду. Вода заливалась поверх льда и продавливала его. Вода и лед, свадебная пара. Молодожены. Лед трещит, льдины расходятся в стороны, вскрывается жесткая, жестокая серебряная корка, и свободная вода идет мощно и круто, выгибом, выбрызгом, лед шуршит, шумит, небо жадно отражается в ледяной веселой воде, очумело падая сверху вниз, валясь в воду, качаясь на ней ледяными парусами, становясь ею.

Это было там. Это было так недавно. Выздоравливал этот странный молчаливый, слишком вежливый мальчик с твердым, как мрамор, взглядом. Он уже свободно, плавно поворачивал голову в подушках. Смотрел осмысленно и строго. Сестры то и дело подходили к кровати, поправляли одеяло, изо всех сил улыбались брату.

Он улыбался им в ответ. Мне уже лучше! Мы видим. Мы счастливы. Утирали слезы, так, чтобы Алексей не видел: оборачиваясь к высокому, как итальянское зеркало, окну. И то правда, в стекло можно было смотреться: ночью. За окнами темная, ветреная ночь. На душе тяжесть. И сердце тяжелое, гиря пудовая, тяжело его душе поднять. Биться ему тяжело.

Лежит мальчик. Смотрит глубокими колодцами спокойных глаз на девушек. Что тебе почитать на ночь? Четьи-Минеи? Иртыш тронулся. Лед вздымается торосами, дыбится. Ты совсем выздоровеешь. Совсем, скоро. Совсем скоро. Ты лежи спокойно, а я буду тебе читать. Страницы толстой церковной книги пахнут воском и ветром, ветром. Указательный тонкий палец перелистывает их воздушно, балетно. Голос летит над книгой, над миром. Над последним снегом. Мальчик плачет. Ты еще, пожалуйста, почитай мне, прошу тебя. Еще. Ну пожалуйста. Сохрани сие, и Бог да будет между мною и тобою, дондеже благодать Его в нас нечто новое устроит. Братец, как станет тебе полегче, ты скажи, и отправимся в путь. К нашим любимым. Наши любимые ждут нас. А ты их так любишь? Почему ты плачешь? Люблю. Ты от этого плачешь?

Душа моя, тебе тяжело, но не оглядывайся назад. Небо светится. День прибыл, и свет прибыл. Деревья голые. Им холодно. Но соки в них уже текут. Соки идут от земли вверх. Это чудо. Соки преодолевают земную тяжесть. Иртыш, он такой безумный. А Тобол нежный. Я буду плакать по Тоболу. По поленнице восковых желтых дров. Их нарубили папа и ты. Я написала маме последнее письмо. А с дороги нельзя будет послать еще одно? Нет. Дорога – это земля и реки, реки и земля. И больше ничего.

Лицо мальчика в подушках тонет, тает. Тусклая лампа качается и гаснет под потолком. Прошлогодняя муха сидит на никелированной спинке кровати. Серебряные шишки торчат над железной решеткой. Наволочка, обшитая кружевами, вся пропотела. Надо сменить белье. Надо приготовить горячее питье. Раньше, в Зимнем дворце, мы пили чай с лимоном. Или с имбирем. Или с цукатами. Или даже, помнишь, с персиковым вареньем. Анюточка Вырубова варила. В большом медном тазу, а таз помнишь?

Таз помню. Я гляделся в него, как в зеркало. А потом пытался покатить по паркету. А у него же ручки. Медные ручки, как уши. И он не покатился. Упал. И я опять плакал. Я плачу как девчонка.

Ты не девчонка. Ты наш защитник. Ты нас поведешь и защитишь.

А скоро почки лопнут? Скоро, Стася. Может быть, завтра. Они уже толстые и зеленые. Завтра Страстной четверг, надо все чистить и мыть. А я лежу. А ты лежи! Мы сами все вымоем. Почему господин Родионов так громко кричит? Не господин, а товарищ. Он мне не товарищ. И никогда им не будет.

Страстная неделя. Наш Господь страдает. Его бьют плетками, и у каждой свинцовый шарик в кожаном хвосте. Он истекает кровью. Его привязали к большому камню, и вокруг растекается кровь, море крови. Это море не перейти босыми ногами. Оно слишком большое. А что оно такое? Оно – время.

И мы его не перейдем? Тата, ну что ты молчишь?

Иртыш гонит лед. Тобол торжествует и улыбается. Весна, тепло, летние пухлые облака в легкой вышине. Ветер. Его слишком много. Он сдует крышу с дома. Он перевернет наши возки, когда мы поедем. Это ураган. Сестрички! Зачем я так болен! Я обуза для вас всех.

На страницу:
7 из 9