
Полная версия
Страх. Детектив на один вечер
Она спустилась в кухню и сварила крепкий кофе. Внизу было еще холоднее, и она решила растопить плиту. Дым повалил сквозь все щели, как всегда, пока труба была холодной. Кашляя, она отворила окно и выпустила его наружу. Ветер рванул створку на себя, и Вере пришлось напрячь все силы, чтобы снова ее закрыть.
Она заметила, что буря повалила несколько деревьев на опушке, и теперь их корни вздымались к небу, словно руки в патетическом порыве. Тонкие деревья с большими кронами – такие первыми падают под ударами стихии.
Вера взяла с собой приемник и включила его, чтобы послушать сводку погоды. Вряд ли буря усилится, подумала она. Несколько деревьев она, правда, вывернула, но, может, не перейдет в ураган, не такой уж редкий в октябре, который срывает крыши, опрокидывает машины и вздувает воду в реках?
Утренний выпуск новостей сообщал об усилении ветра по всей южной Чехии, местами до силы шторма. В кухне было довольно холодно, хотя электрический радиатор был включен на полную мощность. Старый дом был весь в щелях, и от стен, особенно в углах, изрядно тянуло холодом. У Станды так и не поднялась рука обшить двухсотлетние дубовые бревна досками изнутри и снаружи, и он ограничился тем, что законопатил щели дегтем и мхом, который сам натаскал с болота и высушил на лужайке перед домом. Спальня под крышей была устроена недавно, поэтому ее сумели изолировать куда лучше.
Вере стало ясно, что, если буря не утихнет, ей придется топить и в кухне, и в гостиной практически целый день, иначе она попросту замерзнет. Дров, впрочем, в доме было вполне достаточно; Станда каждый раз обильно пополнял запасы поленьев и щепы. Теперь ей оставалось только подождать, пока дымоход не прогреется как следует. Потом плита сама дымить перестанет – это она хорошо знала по опыту.
Выждав минуту, она развела огонь снова. Старые газеты она разодрала на узкие полоски, на них наровняла щепки, а сверху разложила тонкие аккуратные поленья. Огонь охотно вспыхнул, бумага сгорела и подожгла сухое дерево, однако в ту же минуту плита опять немилосердно задымила, и Вера со слезящимися глазами снова подскочила к окну, чтобы выпустить дым. Потом раздраженно захлопнула за собой дверь и направилась в кабинет.
Ветер усилился и дико завывал в трубе. «Как духи, прячущиеся в дымоходе вместе с ведьмами и домовыми», подумала она. Снаружи время от времени доносился глухой стук. Наверное, это падали яблоки, которые там и сям еще висели на деревьях.
Вера решила больше не обращать внимания на бурю. В конце концов, выбирать не приходится: справиться с ней не в ее силах, остается терпеливо дожидаться ее конца.
Она села за стол и попыталась начать работу. У нее пока что было всего две-три страницы набросков сюжета. Роман повествовал о девочке-сироте, полумертвой от страха, которая ищет защиты у взрослых, но каждый раз находит разочарование: никто ей не верит, когда она рассказывает, что видела и знает. Никто, ни единая душа – пока, наконец, не станет слишком поздно.
Собственно, канва сюжета давно сложилась у Веры в голове. Но теперь, когда она осталась один на один, готовая перенести его на бумагу, когда вложила в машинку первые страницы, вся решимость вдруг оставила ее. Работа показалось ей такой же несбыточным делом, как поймать порыв ветра в лесу или вспомнить обрывочный сон. Канва исчезла, рассыпалась, разорвалась в клочья, словно пелена тумана поутру. Главная идея романа теперь представлялась пустой и надуманной: кому может быть интересна какая-то чужая девочка, кто поверит ее чувствам, кто будет сочувствовать ей?
Вера раз в десятый перечитала свои заметки и, наконец, медленно, с усилием, приступила к работе. Слова, тяжелые и бессвязные, одно за одним ложились на чистый лист бумаги. Неуверенные фразы, отражающие такие же неубедительные мысли. Впрочем, начало всегда было для нее самым нелегким.
Она с большим трудом напечатала две страницы, работа шла тяжело и медленно. Ей стало холодно, и она вспомнила об открытом окне на кухне. Дым, конечно, давно рассеялся, но и огонь в плите успел погаснуть. Стуча зубами от холода, она подошла к серванту, куда поставила несколько бутылок красного вина, купленного накануне, достала одну из них и откупорила. Пить в одиночестве ей всегда было противно, казалось, одна мысль об этом означает начало разложения, упадка и конца, но теперь, именно сегодня, она чувствовала, что выпить просто необходимо.
Она налила вина в медный котелок, на глаз добавила сахара, молотой гвоздики и корицы и поставила на газовую плитку в углу кухни. Горячее вино успокаивает и согревает, она это знала. Потом перелила обжигающий напиток в глиняную кружку и, медленно отпивая сладкую, чуть терпкую жидкость, ощущала, как по всему телу разливается тепло и приятная слабость. Рев бури и холодный осенний свет уже не так действовали на нервы.
Допив вино и в третий раз затопив плиту, на этот раз, кажется, успешно, она снова перешла в кабинет и заставила себя приняться за работу. Допечатав страницу до конца, она вытащила лист, перечитала, смяла его и начала сначала. Медленно продвигаясь вперед, перечеркивая, исправляя, переписывая, она все же ухитрилась придать хотя бы внешнее правдоподобие началу своего романа.
Проснулась она рано, гораздо раньше, чем обычно, и чувствовала себя невыспавшейся. Но теперь, после того, как выпила второй стакан импровизированного грога, она казалась себе вполне умиротворенной и довольной собой и своей работой.
Бросив мимолетный взгляд на часы, она с изумлением увидела, что на них всего половина двенадцатого. Время словно остановилось. Господи, неужели и остальные дни будут тянуться так же бесконечно?!
В этот момент ее внимание привлек какой-то новый звук – больше всего он походил на стук в дверь. Вера вздрогнула всем телом и тут же почувствовала, что все ее спокойствие и умиротворение было напускным. Что даже несмотря на выпитое вино она по-прежнему ужасно боится. Стук повторился, уже сильнее, и Вера отважилась встать и бросить короткий, нервный взгляд в окно кухни. У калитки под елями стояла незнакомая маленькая машина.
Кто может ее разыскивать? Ведь никто не знает, что она тут. Кроме Станды, конечно. Но эта машина точно не его.
Она уже подумывала просто не отзываться, сделать вид, что дома никого нет, но, когда стук повторился в третий раз, все же встала и неуверенными шагами на ногах, сделавшимися вдруг ватными, приблизилась к двери. Отперла дверь и стала сантиметр за сантиметром приоткрывать ее, в то время как буря изо всех сил старалась ей помешать. И моментально пошла краской от облегчения и стыда, увидев того, кто стоял снаружи.
Черная фуражка на голове, кожаная куртка и сумка через плечо. Почтальон. Одной рукой он придерживал фуражку, готовую в любой момент улететь бог знает куда, в другой держал какую-то бумагу.
Вера еще сильнее налегла на дверь, чтобы освободить место для прохода, и подумала: «Интересно, заметно ли по мне, как сильно я перепугалась? А чего, собственно, я ожидала? Что за дверью окажется маньяк, психопат, убийца?»
Почтальон растянул губы в широкой улыбке и, переступив порог, с облегчением оперся о дверной косяк.
– Дует, – сказал он лаконично. – Пани Клаусова, верно? Здравствуйте. У меня для вас заказное письмо, вот я вас и побеспокоил. Извините, вы должны еще подписать тут и тут. Пожалуйста.
Вера заметила, как дрожит ее рука, когда она принимала у него ручку и быстрыми движениями писала на бланке квитанции свою фамилию.
– Спасибо, – сказала она. – Я вижу, здесь, в деревне, почта до сих пор работает как в старые добрые времена. В Праге нас никто так не балует, за заказным мы должны сами отправляться на почту и выстоять очередь… Могу я предложить вам чашечку кофе?
После пережитого испуга она говорила, чуть заикаясь. «Что это со мной?», раздраженно подумала она.
– Ну, что же, думаю, наши люди и заслуживают тут лучшего отношения, – бодро ответил почтальон, вручая ей довольно большой коричневый пакет. – А за приглашение спасибо, только, к сожалению, задержаться не могу. В такую погоду работа отнимает в два раза больше времени, даром, что я на машине. Ужасный ветер. И обещают, что к вечеру еще усилится.
Совместными силами они распахнули дверь, почтальон галантно отдал ей честь, приложив руку к козырьку фуражки, и широкими шагами направился к машине. Вера стояла у окна и смотрела ему вслед, пока машина не выкатилась по горбатой дороге между деревьев к шоссе. Только потом она вспомнила, что он ей привез.
Большой конверт с ее фамилией и адресом. «Интересно, как кто-то сумел узнать, что я здесь?», подумала она. Она перевернула конверт и прочла имя отправителя. Л.Е.Вангеур. И адрес какой-то улицы в Пльзени.
Имя ей ничего не говорило, никакого Л.Е.Вангеура она не знала. Может быть, это все же какая-то ошибка? Поколебавшись, она вернулась в кабинет и вскрыла таинственный конверт.
Внутри оказалась не очень толстая стопка бумажных листов, перевязанных широкой розовой тесьмой. На первой странице была только надпись «Портрет Вероники». Вера перевернула лист и увидела письмо или, скорее, просто записку, тоже отпечатанную на машинке. Она гласила:
«Уважаемая пани Клаусова!
Посылаю вам свой роман. Пожалуйста, прочтите его и оцените. Заранее благодарен. Л.Е.Вангеур»
Итак, все было ясно. Рукопись, которую начинающий любитель прислал для оценки профессионала. Случалось и ранее, что совершенно незнакомые люди обращались к ней с просьбой дать комментарии или оценку своему «творчеству» – роману, повести или просто рассказу; наверное, таков удел любого мало-мальски известного писателя. Вере каждый раз это было неприятно. Она не любила заявлять открыто, что работа никуда не годится – а, к сожалению, так чаще всего и было. Ненавидя вранье, она не могла и сказать, что произведение удачное или станет таким, стоит его немного подправить, отредактировать. И она всегда старалась как-то выкрутиться из подобных переделок. Словно мало ей собственных хлопот!
Она устало вздохнула, откладывая рукопись на стол рядом со своими черновиками, и подумала: «Ну, что ж, видимо, придется как-нибудь заняться и этим…»
Она вышла в кухню, приготовила легкий обед и, наевшись досыта, снова села за рабочий стол. На этот раз ей удалось вполне сносно напечатать несколько страниц. Пока она еще была в первой главе, но уже видела, что работа пойдет, хотя и не так споро, как надеялась вначале. Слово за словом, строчка за строчкой, мысль за мыслью. Может быть, в конце концов, ей удастся связно изложить их на бумаге, так чтобы читатель проникся ими, поверил им и принял за свои. Ведь, честно говоря, разве не в этом заключена мечта всех писателей – заставить остальных смотреть на мир их глазами?
Поработав несколько часов, она решила сделать перерыв и отдохнуть над чашкой кофе с сигаретой в руке. И раз уж никакого другого занятия не предвиделось, решила взять рукопись, которую принес почтальон, и почитать хоть немного.
ПОРТРЕТ ВЕРОНИКИ
Портрет висел посреди стены над книжной полкой. Он был повешен так, что оказывался первым, на что обращался взгляд вошедшего. Я не уверен, что он был хорош с точки зрения художника-мастера, точно так же не могу и судить, походил ли он на ту, которая послужила моделью. Я помню только, что с первого мгновения он произвел на меня ошеломляющее впечатление – может быть, потому, что косые лучи вечернего солнца падали на него чуть сбоку и создавали мягкие, глубокие тени, почти рембрандтовские. Или что-то меня привлекло в улыбке девушки на нем, не знаю.
На портрете была изображена девушка или молодая женщина – ей могло быть года двадцать два—двадцать три, не больше. Блондинка с волосами, растекшимися по обнаженным плечам так, как, видимо, попросил художник. Я узнал прическу – такую носили все женщины в конце семидесятых – кажется, ее ввела в моду какая-то американская кинозвезда, и прическа со скоростью молнии распространилась по всему свету. Но, по крайней мере, этой девушке она бесспорно шла.
Выражение лица ее было милым и немного детским: чуть высоко расположенные скулы, короткий ровный нос и полноватые губы. Она не была красивой в полном смысле слова, но несмотря ни на что, самой привлекательной женщиной, какую я когда-либо видел.
На ее лице играла чуть заметная улыбка, пожалуй, только в уголках глаз; рот был слегка приоткрыт, как у ребенка. Цвет ее глаз художник явно утрировал: я убежден, что в природе такого цвета просто не существует – голубой, переходящий в зеленый, с легким оттенком лазурно-синего. Вообще портрет создавал ощущение полной нереальности – видимо, поэтому я и сомневался, хорош ли он. Ведь в таком случае красота девушки была не настоящей, улыбка на полотне – не ее, да и глаза могли оказаться банально зелеными.
Но что-то в ее облике – то ли манера держать голову, то ли приподнятый подбородок, чуть-чуть больше того, чем подобает – указывало на то, что за внешней нежностью ее лица скрывается нечто большее, определенная толика самостоятельности, решительности, даже жесткости. Это было отчетливо видно и удивительно волновало, таясь в уголках губ, словно невысказанное проклятие. Когда я заметил это, то поневоле обратил внимание и на другие черты, пусть всего лишь в нюансах: холодную, едва заметную, надменность взгляда, грубоватость, эгоизм. Наверняка художник не собирался отражать их на портрете – вряд ли он вообще обратил на них внимание. Думаю, он хотел просто показать свету ее красоту, миловидность, очарование и притягательность. Но картины, как и хорошие фотографии, часто отражают больше, чем видно простым взглядом.
У нее были узкие, изящные брови, изрядно выщипанные по тогдашней моде и подчеркнутые тушью. Ресницы, длинные и изогнутые, тоже были подкрашены. Я отчетливо представил себе ее, сидящую у зеркала и короткими, чуть заметными движениями наносящую на ресницы тушь смешной малюсенькой щеточкой. Брови ее были слегка приподняты, и в глазах как бы сквозило удивление: неужели я и вправду все еще такая же красивая, как вчера, или уже начала неудержимо стареть и терять красоту? Наверняка она как любая двадцатилетняя девушка с затаенным испугом искала на своем лице первые морщинки в уголках глаз или губ. Они появятся, конечно, но только лет через пять. Интересно, что она подумала в тот момент?
Я с удивлением поймал себя на том, что постоянно думаю о ней, как о двадцатилетней, хотя и не знал ни в каком году был написан портрет, ни сколько ей лет теперь, да и жива ли она еще. Мне пришлось подойти и внимательнее всмотреться в него в поисках ответа на мой вопрос.
Портрет был подписан именем, показавшимся мне русским, в углу я нашел и полуразборчивое посвящение. «Веронике, моей лучшей модели».
Итак, ее звали Вероника, и, судя по прическе, портрет был написан где-то в конце семидесятых или начале восьмидесятых годов. Это значит… это значит, что если она еще жива, ей должно быть уже за тридцать. Для меня почему-то было невыносимым представление о том, как неумолимо менялось ее лицо, как с него стиралась девичья миловидность и проступала жесткость взрослой женщины, как нежные локоны на висках превращались в короткую стрижку или прическу с узлом на затылке. Наверняка теперь от девушки на портрете осталось мало, разве что она умерла в молодости – в конце концов, лишь немногим людям старость к лицу, большинству же полагалось бы умереть лет в двадцать пять-тридцать, не старше, подумал я.
Я пододвинул кресло к камину, задернул шторы и выключил свет, кроме настольной лампы. В мятущемся зареве огня камина казалось, что девушка на портрете ожила. Вероника опять была живой и улыбалась мне из своей позолоченной рамы. Наверное, ей было приятно, что на нее снова смотрят. Смотрит мужчина, после стольких лет одиночества.
Наверное, самым простым было спуститься и напрямик спросить Томаша, откуда взялась эта необыкновенная девушка на стене комнаты для гостей, над банальнейшей полкой со старыми книгами – в комнате, которая ей не пришлась бы по душе, я уверен. Только мужчина чувствует себя хорошо в такой комнате, пропитанной табачным дымом и забитой старой мебелью во главе с огромным письменным столом, за которым за целую жизнь никто не написал ни строчки.
Я уже поднимался из кресла, когда Вероника остановила меня своим взглядом и чуть заметной улыбкой. Мне показалось, что она говорит: «Не лучше ли подождать до завтра? Ты и без того в свое время узнаешь, кто я такая. А Томаш не любит, когда его отрывают от дел по пустякам, тебе это хорошо известно. И завтра, может быть, еще не будет поздно, верно? Если уж я ждала здесь столько лет».
Я кивнул, Вероника благодарно улыбнулась и замолчала. Она была права. Я слишком долго ждал этой минуты. А теперь, когда я, наконец, встретил ее…
Внезапно я понял, что смертельно устал. Я лег в постель и выключил лампу. В свете догорающего огня камина я смутно видел ее лицо и светлую прядь волос, которая мягко ниспадала на округлое девичье плечо. С ее образом за опущенными веками я и уснул – и чувствовал себя таким счастливым, как уже давно не чувствовал, и уж точно не одиноким…
Я видел сон. Мне снилось, что я опять сижу в глубоком кожаном кресле у камина и в отблесках огня вижу Веронику. Она стояла рядом в красном платье, от пояса донизу разрезанном на длинные полосы, напоминавшие лепестки тюльпанов, но, присмотревшись, я понял, что это языки пламени. Ее грудь и голова словно тонули в огне, а руки воздевались в трагическом жесте, словно Вероника умоляла меня: «Пойдем, пойдем со мной! Забудь обо всем и ступай за мной!»
Камин погас, и нас окружила тьма. Я понимал, что все это мне только снится, но при этом чувствовал легкое удивление, что вижу один и тот же сон с Вероникой. Мы шли во тьме – Вероника чуть впереди, – и ее платье снова пылало в ночи как факел. Она шла быстрее и быстрее, слегка пританцовывая в своих красных туфельках как сказочная фея. Иногда она оборачивалась ко мне, словно умоляя поспешить. Темнота окружила меня со всех сторон, будто тяжелый плюшевый занавес. И я потерял Веронику из виду.
Я нашел себя в слабом сером свете угрюмого рассвета и каким-то образом почувствовал, что земля под ногами – мое собственное сердце, обожженное, израненное и пустое. Оно оказалось куда некрасивее, чем я думал: безутешное, серое и одинокое, холодное и омерзительное, словно пашня поутру, до того, как милосердное солнце скроет ее отвратительную наготу.
Рядом со мной от земли вверх поднималась тонкая струйка дыма. Горсть пепла на высохшей почве, остаток маленького костра.
– Это мои мечты. Я сожгла их.
Голос Вероники раздался совершенно явственно, и только тут я увидел, что она сидит на земле у моих ног. Теперь она казалось совсем маленькой, уставшей и бледной, изорванное красное платье висело лохмотьями. Я перевел взгляд обратно на кучку пепла и заметил, что из-под чадящих остатков виден край красной шелковой ленточки. Вероника перехватила мой взгляд и кивнула:
– Да, мои туфельки я тоже сожгла. Теперь я свободна, могу идти, куда хочу, и ничего не носить с собой.
Я протянул к ней руку, собираясь утешить, но она исчезла. Я встал на догоревшее кострище и затоптал пепел в землю. Вероники не было, но ее голос звучал в моей голове как колокол:
– Забудь обо всем и ступай за мной…
Когда я пробудился, эти слова звучали где-то глубоко в подсознании. Я встретился глазами с ее взглядом со стены. Мне показалось, что она снова улыбнулась и даже слегка встряхнула волосами, но когда я привстал на локте, чтобы приглядеться, чудо исчезло, и Вероника словно бы сказала: «Ты же взрослый человек и понимаешь, что нарисованная девушка не может ни двигаться, ни улыбаться! А я ведь провисела тут целую вечность. Думаешь, мне это нравится?»
Я встретился с Томашем за завтраком в его большой старомодной столовой. Он ел молча и при этом машинально перебирал утреннюю почту. Быстрыми движениями он вскрывал конверты, пробегал глазами письмо и отбрасывал одно за другим с равнодушным видом. Писем было много, и я не решался его отвлекать. Я молча съел яйцо всмятку и грейпфрут и выпил чашку кофе с молоком. Только когда Томаш покончил со своим занятием и закурил свою первую сигару, я отважился задать ему мучавший меня еще с вечера вопрос:
– У тебя наверху висит девушка. Кто она?
Томаш оторвал невидящие глаза от последнего письма, которое до сих пор крутил в руке, и уставился на меня как на ненормального.
– Гм… – проворчал он. – Что ты сказал? Какая девушка?
– Девушка на картине. Вероника. Кто это?
Он ответил не сразу, сначала расправил письмо, аккуратно сложил его вчетверо и сунул в карман халата. Только теперь до него, видимо, дошел смысл моего вопроса:
– А, ты об этом. О портрете? Только он не мой.
От изумления я чуть не свалился со стула:
– Как не твой?! Почему же… почему тогда он там висит? И чей он?
Томаш улыбнулся:
– А что, он тебе понравился? – спросил он. – Ну, думаю, если захочешь, ты можешь его получить.
Это уж было чересчур даже для меня. Только вчера Вероника бесплотным призраком вошла в мою жизнь, а теперь мне говорят самым обыденным тоном на свете, что я могу получить ее портрет и владеть им до конца жизни, стоит мне только пожелать. Видимо, я банально вытаращил глаза, потому что Томаш засмеялся. Потом он наклонился через стол и стал рассматривать меня с выражением холодного интереса. Наверное, я казался ему одной из его подопытных морских свинок или белых мышей, с которыми он провозился всю жизнь. Чувство было не из приятных.
– Послушай, – сказал он, наконец, – по-моему, этот портрет – убогая мазня неизвестного художника, к тому же с приторной манерой письма. Тебе так не кажется?
Я вспомнил репродукции Пикассо на стене его кабинета. Рядом с ними портрет Вероники, без сомнения, должен был казаться убогим и приторным.
– Полагаю, если бы он что-то стоил, – продолжал Томаш, – вряд ли прежний хозяин оставил бы его здесь.
– Да, но модель… – упрямо повторил я свой первый вопрос. – Сама Вероника?
– Гм… – пробормотал Томаш. – По правде говоря, я не знаю, кто эта девушка или кем была. Но мне кажется, что она когда-то жила в этом доме. Много лет назад. Правда, не уверен, что это так.
Тем не менее, мне показалось, что я приблизился к ней на шаг. Выходит, она жила в этом доме, ходила по этим комнатам. А портрет мог висеть на том же месте, что и теперь. Она смотрела на него и сравнивала с изображением в зеркале, с признательностью улыбаясь. Наверное, она была счастлива здесь. А потом… потом она покинула этот дом. Но почему?
– Но как тебе достался этот портрет? Я так понял, он принадлежит прежнему хозяину? Почему же он его не забрал?
Томаш пожал плечами:
– Он висел на том же месте, когда я сюда переехал. Тот человек, у которого я купил дом, не стал его забирать и попросил, чтобы я оставил его повисеть. Я не стал возражать, потому что если его снять, на стене останется дырка от гвоздя, да и обои вокруг него выцвели.
Томаш затянулся сигарой и немного помолчал. Потом продолжал:
– Знаешь, в мансарде с тех времен остался еще старый комод. Не знаю уж, забыл ли он его или сделал это специально, но когда я ему потом звонил, он сказал мне, что я могу оставить комод себе. Ну, я так и сделал: в конце концов, это неплохой экземпляр старинной мебели, почти антиквариат. Думаю, в ящиках еще даже остались его вещи. Честно говоря, у меня как-то не дошли до них руки за эти годы. Полагаю, там всякая ерунда, вроде старых фотографий, писем, ну, и тому подобного. Как-нибудь я им займусь, но попозже.
– Ну, я мог бы тебе в этом помочь, – неуверенно предложил я. – Если уж я все равно живу у тебя…
Томаш отрицательно махнул рукой:
– Об этом не может быть и речи. Ты же приехал сюда, чтобы сосредоточиться и продолжить работу. Речь идет о твоем большом романе, деле всей жизни. Так что не пытайся выкрутиться. Или тебя тут что-то не устраивает?
– Нет-нет, все в порядке, – ответил я сконфужено. – Только вот…
– Может, тебе не нравится твоя комната? Если хочешь, можешь перебраться в другую, места тут много. Думаю, спокойная обстановка для писателя – это самое важное.
Томаш был таким тактичным, что мне стало неловко. Ну, не мог же я, в конце концов, заявить ему, что то, что он назвал моим «большим романом», меня теперь нисколечко не занимает, а главное и единственное мое желание – побольше разузнать о той, которая была изображена на портрете. Я мечтал познакомиться с ней, узнать, где она живет, увидеть ее, говорить с ней…