Полная версия
Приемный покой
– Да не прыгай ты так, не бабки ещё. Муж только через пару часов подъедет. Ты журнал родов записала?
– Да, Виталий Анатольевич.
– Надеюсь, Петра Александровича принимающим роды отметила?
– Естественно! – слегка высокомерно хмыкнула Рыба. И, не удержавшись, добавила: – Не вас же! Вас я в ассистенты. У вас сегодня больше никто не рожает? А то закон парных случаев, знаете ли… – и тут же царственно отправилась в родзал, довольная собой.
– Вот же, старая задница, – скорее восхищённо, нежели зло сказал Виталий Анатольевич интерну. – Ты вот что запомни. Тут, в обсервации,[19] есть три акушерки, в чьи руки надо смотреть благоговея и просить, просить, просить, чтобы учили. Во-первых, даже не Рыба, а Лось. Чего улыбаешься?
– Зоопарк какой-то.
– Сам ты зоопарк. Ты, главное, это им не скажи, а то всё – остракизм на веки вечные. Потому, что командует в родзале тут не сам заведующий. И даже не начмед. А та самая Лось. И это, в отличие от Рыбы, не кличка, а фамилия. Люда Лось – старшая акушерка обсервационного отделения. Для тебя – Людмила Николаевна. Назовёшь без отчества – тебе конец. Сумеешь понравиться – считай, уже кофе здесь, прямо в родзале, за столом пьёшь, хотя нельзя. Санэпидрежим! Не приглянешься – всё. Вход закрыт. Изведёт придирками от мазков из носа до бахил по колено и масок по грудь. Тут своя субординация, понимаешь? Людкина любимая фраза: «Ты хоть и врач, но интерн. А я хоть и акушерка, но старшая!»
– А если наоборот?
– В смысле?
– «Вы хоть и старшая, но акушерка. А я хоть и интерн, но врач!»
– Можешь попробовать. Но тогда всю интернатуру, по крайней мере тут, в обсервации, ты просидишь, не высовывая носа из ординаторской. Гонор хорош, когда чем-то подкреплён, а размахивать дипломами тут не принято. Тут свой кодекс чести и бесчестья. Субординация по ранжиру знаний и умений, а ты пока никто и звать тебя – никак, уважаемый Евгений Иванович Иванов. Это только дураки считают, что их по факту наличия диплома врача все уважать должны, а они никому ничего не должны, кроме как, задрав нос, рассекать пространство.
– Понял, не дурак, – искренне сказал Женька.
– Так вот, Люда Лось, Светлана Ивановна Рыбальченко. – Виталик мотнул головой в сторону родзала. – И Анжела Джуринская. Людка и Анжелка молодые, но они Рыбины ученицы, наголову её превзошедшие. Наверху, в физиологии у Петра Александровича, Семёновна. И пожалуй, всё. Роды принимать у них учись. Наблюдай и внимай. Остальные – ни шатко ни валко в пределах допустимой жопорукости. С начмедом нашей знаком уже?
– Да, один раз собирала всех интернов.
– И что? – усмехнувшись, поинтересовался Виталий Анатольевич.
– Вначале всё тихо-мирно, правила, то сё, а потом как распалилась и орала целый час, мол, никому мы здесь не нужны, развелось тут «позвоночных» и блатных, куда столько акушеров-гинекологов девать и вообще.
– О, да. Наша Елена Николаевна это любит. К тому же она права, не так ли?
– Не знаю. Вам виднее, – благоразумно и доброжелательно ответил хитрый Женька.
– Ты лучше сразу скажи, чей родственник.
– Сразу говорю: я сын мамы Лены, бабушкин внук и вовсе не племянник тёти Ани, хотя, признаться честно, именно последняя устроила мне и саму специализацию, и распределение на эту клиническую базу.
– Остряк. Я смотрю, ты сообразительный. Толк будет. Ну, писатели юные – головы чугунные, берём ручку в правую руку…
– В левую.
– В акушерстве, Евгений Иванович, нет правшей и левшей. В акушерстве все поголовные амбидекстры.[20] Так что берём ручку в свободную руку, открываем историю родов и, пишем. Я говорю – ты быстро, по возможности разборчиво, строчишь и запоминаешь. Потому что, работая с Петей, диктовки не дождёшься.
– Я постараюсь запомнить, Виталий Анатольевич. – Женька улыбнулся, открыл худенький кондуит формата А-4, состоявший из бумажно-газетного титула с заполненными акушеркой приёмного покоя шаблонными графами, первичного осмотра, записанного рукой дежурного доктора обсервации Чуприненкова, и предусмотрительно вклеенных акушерками чистых белых листов.
– О, девки молодцы! А на будущее – это твоя забота. И новомодные, набранные на компе трафаретики для вписывания, наша начмед не очень жалует. Это так, для справки. Потому что Петру Александровичу будет всё равно, что, как и где ты пишешь – хоть на стене больничного гаража. И, что самое интересное, будь в моей или Бониной или чьей-то ещё истории записано что-то не так интерном – поимеют нас. Что-то не так записано в историях Зильбермана – трахнут тебя. У них с начмедом любовь. Была. И осталась. В смысле, видоизменилась… Ладно, поехали.
В течение часа Евгений Иванович добросовестно записывал под диктовку. Реальная писанина истории родов совсем не походила на то, чему учили на четвёртом, на пятом и даже на шестом курсах. Зачем эти бесконечные: «Общее состояние удовлетворительное. Пульс 72’, ритмичный, удовлетворительного наполнения и напряжения. ЧДД[21] – 16’. Предъявляет на схваткообразные боли внизу живота по столько-то секунд с интервалом в столько-то минут. Сердцебиение плода ритмичное до 140’. Во время схватки – до 160’. После схватки восстанавливается. Из родовых путей подтекают светлые околоплодные воды. С целью уточнения акушерской ситуации выполнено внутреннее акушерское исследование. Протокол: после обработки наружных половых органов двухпроцентным раствором хлоргексидина…» О-о-о!!! Каждое биение, каждое внедрение иглы или рук запротоколировано, подписано, чтобы спустя время всё повторить сначала. До излития вод – каждые два часа. После отхождения – каждый час. С началом потуг – каждые десять—пятнадцать минут. После рождения – летопись замеров, взвешиваний и заполнение своей части неонатологической истории. Все подробности, происходящие в святая святых материализованных корпускулярно-сосудистых, синюшно-налитых самых-самых женских чар, в обычное время приносящих лишь наслаждение. Как деловито они суют туда и железо, и пальцы, как будто это студенческий обрубленный фантом или туша на рынке. Немудрено стать импотентом. С другой стороны – прими это, как живого стонущего человека, наполненного болью, дай волю жалости – и ты бессилен. Тебя смоет цунами бессмысленных чувств, не дав доплыть, доделать, помочь. После написания протокола наложения акушерских щипцов Женька отпросился на перекур. Руку уже чуть не сводило в писчем спазме. Слишком восприимчивый мозг переполнился информацией, чувствами, мыслями, ощущениями.
– Ну, пойдём вместе, – без всякого кастового снобизма сказал Виталий Анатольевич. – Вообще-то курение на территории родильного дома, а также больницы строго запрещено. Поэтому обычно курят или в подвале, или на пятом этаже в окошко на лестнице. Но поскольку ночь и тишина, пошли курить в приём. За ширмой спит санитарка, если хочешь рискнуть здоровьем – буди. При мне, конечно, она тебе ничего не скажет, а вот будь ты один… Впрочем, не будем тревожить её богатырский сон, а тихонько сами откроем замок, – проводил он «инструктаж» по дороге. – Не дёргай людей без нужды, и тогда они вовремя придут, когда действительно необходимо. Хотя вот Бойцов дёргает кого и когда угодно по любому личному поводу, а они от него только тащатся. Аура личности, понимаешь. Санитарка и на Зильбермана залает только так, а как Боню увидит – млеет и тает. Потому что Боня – самец, несмотря на ушедшую жену и мужскую несостоятельность. А Петя, хоть и мужик всё ещё с женой и любовницей, – апостол, в которого грех камень не кинуть. Не канонизируют потому что иначе. Игоря плебс обожает, а Петра – избранные, беременные и юродивые. Такие, Евгений Иванович, у них архетипы.
– Что-то всё как-то просто и однозначно у вас, Виталий Анатольевич.
– А в жизни вообще всё просто, интерн. Во всяком случае, в моей, – вздохнул Виталик.
Они спустились на ступеньки приёмного покоя и закурили. Первая Женькина затяжка после многочасового перерыва была очень освежающей. Плавные движения охлаждали руку. Мерное вдыхание дыма структурировало. Некоторое время они просто глотали смесь смол и никотина со свежим ночным воздухом, отличным от дневного, как отличается белая мутно-кристаллическая кисея от матовости нежнейшего синего шёлка.
* * *– Шёлк или кисея?.. Виталик!
– Что?
– Шёлк или кисея?
– Милая, мне абсолютно всё равно.
– Мне иногда кажется, что ты просто не помнишь, как меня зовут.
– Что ж, ты не так далека от истины, любимая. Зайчик. Котик. Рыбка. Медсестричка, – пробурчал себе под нос будущий молодожён.
На его счастье он не был услышан, потому что в комнату внеслась без пяти дней тёща, уже ощущавшая себя полновластной хозяйкой в двухкомнатной квартирке этого добротного, построенного военнопленными немцами, дома на не самой далёкой окраине столицы. Толстые кирпичные стены, окна выходят в тихий двор. Досталась Виталику от одинокой тётки. Вернее – бабушки. Точнее – родной сестры его бабушки. «Как они там правильно называются, такие родственники?» – мучил его в данный конкретный момент не самый, скажем прямо, насущный вопрос.
У Виталика были планы на эту квартиру. Он хотел разрушить кое-какие стены – между кухней и маленькой комнатой, соединить крохотный туалет с небольшой ванной и создать уютное холостяцкое гнёздышко начинающего сибарита. Чтобы жить, работать, девушек водить, не оглядываясь на маму с папой. Последние, впрочем, никогда не мешали, но и остроты оргазменным ощущениям не добавляли. Ремонт откладывался по ряду финансовых причин и невозможности разрушить несущую стену между кухней и маленькой комнатой, да и работал молодой врач Виталий Анатольевич не на живот, а на смерть – он любил свою профессию и держал нос по ветру. Благо возможность посещать всяческие курсы за государственный кошт в конце восьмидесятых ещё была. Поэтому он и оперативной техники ухватывал, и аппарат УЗИ осваивал, не особо куда-то торопясь. Потому что вся жизнь, полная девушек, иных плотских наслаждений и лучезарных карьерных вершин, была впереди.
И надо же такому случиться, а? «Одно неловкое движение – и вы отец».[22] Всё в точности в соответствии с классиком советской сатиры. И не то чтобы ему не нравилась эта медсестричка из детского. Напротив – очень даже нравилась. Иначе не привёл бы он её однажды поздним вечером к себе в отдельное гнездо со всеми удобствами. И даже не привёл, а привёз на метро – недавно ветку достроили. У девочки как раз какие-то проблемы были с соседкой по общежитию. У таких хрупких кареоких душечек не должно быть соседок по общежитию и проблем. Подобные газели должны с вечера до утра услаждать крепких мужчин. Чтобы с утра до вечера отдыхать, а также холить и лелеять себя в преддверии следующей серии услад. Дежурила она как раз сутки через трое, так что пара ночей обещала быть поистине прекрасной. Медсестричка мало говорила, в отличие от разбитных однокурсниц и коллег, отягощённых врачебными дипломами. Затаив дыхание, взирала на набитые книжные шкафы, с Фолкнером, Хемингуэем, Маркесом, Пастернаком и прочими дефицитными «духовниками» мира сего.
– Борис Пастернак! – читала она. – Надо же, у него русское имя!
– Ну да. Он же русский писатель, хотя и еврей.
– И ты всё это прочёл? – замирала она в немом восхищении, пропуская непонятую шпильку мимо ушей.
– Ага! – гордо отвечал он, втайне радуясь, что вот с ней уж точно не надо будет рассуждать о символике дуба из нобелевской «Саги о Форсайтах», об эпохальности отвратительного лично ему, Виталику, Солженицына и о чрезмерной достоевщине некоторых произведений Папы Хэма.
– О, знаю! Он «Лолиту» написал! – тыкнула она в корешок, где золотом по черному было вытиснено: «В. Набоков. Защита Лужина».
– Читала? – с ужасом спросил он, не в силах сопоставить интеллект медсестрички с огромным количеством французского в бессмертной англоязычной поэме русского человека о любви с извечного взгляда.[23]
– Да, нет, не читала. Слышала.
– Ах ты ж моя умница! Слышала, – плотоядно взирая на девушку, проговорил Виталик, чувствуя себя Костиком из «Покровских ворот».
А ещё медсестра испекла на завтрак из забытого, прокисшего напрочь творога, неделю назад принесённого Виталику заботливой матушкой, удивительно вкусные сырники. Вдыхая чудный запах, так не похожий на аромат ритуальной, собственноручно приготовленной между сортиром и бритьём, вечно подгоревшей яичницы, Виталик только и смог спросить:
– А где ты взяла муку?
Казавшаяся наивной медсестричка, окинув обалдевшего собственника помещения победоносным взглядом, молча показала тоненьким пальчиком с трогательными заусеницами вверх, где находилась крохотная антресолька. Надо признать, в такие дебри Виталик и не заходил, хотя после смерти родственницы прошло уже полгода. Откладывал до ремонта, полагая, что там хранится всякий хлам, вроде неработающих ёлочных гирлянд и старого чемодана, с которым тётушка приехала в Москву в замшелом послевоенном году.
– Там была мука?
– Ну конечно, глупый! – умильно прощебетала юная медработница. – И у нас вообще пир. Потому что там было ещё вот что… – ещё раз тыкнула она пальчиком уже в сторону обшарпанной столешницы, над которой высились два кособоких шкафчика – эдакая пародия на нынешние встроенные кухни, где стройными рядами выстроились отозванные из неприкосновенного тёткиного запаса в действующую кулинарную армию батареи консервов, сгущёнки, тушёнки, зелёного горошка и жестяные банки с индийским кофе и чаем «со слоном».
– Милая, ты уверена, что это можно есть? – спросил Виталик, несколько ошарашенный предприимчивостью юной феи. – Сдаётся мне, что лучшее, что мы можем сделать, – вынести это на помойку.
– Ты что?! – с неожиданными нотками крестьянской бережливости прикрикнула на него стройная нимфа. – Я уже этот самый чай с этой самой сгущёнкой пила, и ничего.
Как-то всё было не так. Виталик, выросший в интеллигентной, а значит, несколько безалаберной московской семье, в доме, где вечно тусовались бородатые технари с учёными степенями и томные высокообразованные дамы, в лёгком подпитии цитировавшие Цветаеву, представлял себе иное развитие событий наутро после ночи любви. Его своевольная психованная маменька всегда стучалась в дверь «детской», чтобы спросить: «Дети, кофе подать?», даже если видела очередную случайную пассию впервые. Или даже если не видела вовсе. А тут – сырники на отдраенной сковороде, инвентаризация продовольственных запасов покойной. Нет, что-то не так. Не так… Это именно он должен был проснуться первым и, на правах хозяина сераля, довольного и добродушного, позволить самому себе собственноручно сварить нормальный кофе, добытый всё той же маменькой, принести его в свою постель своей наложнице, прикурить ей свою сигаретку и свысока умиляться в предвкушении…
– Ты бы не курил на кухне! Есть же балкон! – оторвал его от размышлений о несоответствиях внезапно скрипучий и капризный голос.
Он и не заметил, как закурил. В родительском доме курили все и везде, повсюду стояли пепельницы, валялись спички и зажигалки, а тут он вообще жил один. Он глубоко затянулся и выпустил дым. В направлении открытой медсестричкой форточки.
«Чёрт, она не курит!» Это как-то не помещалось в голове Виталия, напрочь прокуренной давно упокоенной бабушкой, её родной недавно умершей сестрой, бесшабашной маменькой и поверхностно рассудительным отцом, курящим, если уже на то пошло, вообще сигары.
– Ладно-ладно, кури уж. Это же твоя квартира, – примирительно сказала она.
– Чего ты поднялась в такую рань, тебе же не надо сегодня на дежурство? – Он решил сменить тему.
– Да я привыкла. Когда растёшь в деревне, будильники – солнце и петухи. К тому же у нас до сих пор, не поверишь, газ не провели. Баллон используем только для гостей и летом. Электрическая плитка – дорого. Так что печку не разведёшь – не позавтракаешь.
– Ну, почему же не поверю? Я же всего лишь москвич, а не западноевропейский инопланетянин. У деда дача в Сергиевом Посаде, газа тоже нет.
– И приличная дача?
– Да ерунда. Сто лет строил. Так что, когда последнее доделывал, первое уже ремонтировать надо было.
– А участок? – задала девочка вопрос с интонациями председателя сельсовета.
– Стандартный – шесть соток, – на автомате ответил Виталик.
– Да, небогато. Но если с умом… А у тебя братья и сёстры есть?
– Да нет, я один. Желанное дитя безумной любви физика и лирика.
– А-а-а…
– Послушай, дорогая, какие-то ты странные вопросы задаёшь.
– Почему странные?
– Какие-то наводящие, что ли…
– Да о чём ты? – искренно удивилась властительница резиновых сосок и стеклянных бутылочек. – Ну, давай завтракать.
Сырники были вкусны, девочка была хороша собой, стройна и с виду непривередлива. Она ехала через весь город, убиралась в квартире похлеще заправской домработницы со стажем и рекомендациями. Отменно гладила рубашки, а не так, как маман, – сикось-накось, лишь бы быстро. Пришивала пуговицы в день их отрыва, а не спустя неделю униженных просьб и скандально-настойчивых напоминаний. Отдраила унитаз и ванну до первоначального блеска. Причём – по собственной инициативе. И ещё она… забеременела.
– Что будем делать? – спросил Виталик.
– Как что? – искренне удивилась она. – Поженимся.
– Да, действительно. Что это я. А иначе никак?
– А как иначе? В общаге меня с ребёнком не оставят, потому что общежитие предоставляется только сотрудникам больницы.
– Ну, ты же будешь сотрудником больницы, просто в декрете, разве нет?
– Виталик, ты не находишь наш разговор идиотским? Ну, положим, даже в декрете я остаюсь сотрудником больницы… – спокойно начала она, не переставая начищать морковку для борща на его же собственной кухне. – Ладно. Пусть мне даже предоставят отдельную комнату как матери-одиночке. Но у меня здесь ни родственников, ни друзей, няньку я нанять не смогу, а я же должна выходить за хлебом хотя бы. – Она перешла к луку, не забывая смачивать остро ею же наточенный – об ею же купленный точильный камень – нож в холодной воде. – И потом, Виталик, ты же не хочешь, чтобы весь роддом, вся больница, говорили о том, что молодой перспективный врач Некопаев, секретарь комсомольской организации больницы, кандидат в члены КПСС, обрюхатил медсестру-комсомолку-лимитчицу, только-только окончившую медучилище с красным дипломом, да и бросил её на произвол судьбы. Как раз накануне международной конференции, куда его, к слову, собирались делегировать. Не говоря уже о том, как это отзовётся на его, допустим, отце, без пяти минут заведующим одной из кафедр физтеха… – Она кропотливо снимала «шум» с закипевшего мясного бульона, аккуратно убавив газ до нужного томления.
«Это ты, брат, попал!» – гулко пронеслось в голове у Виталика папиным гитарно-бородатым хемингуэевским голосом.
– Может, аборт? – ватно транслировал в эфир его внезапно онемевший язык.
– Что? Прости, тут у плиты шумно, я не расслышала, что ты сказал. – Медсестричка закидывала в варево невесть откуда взявшийся в его ещё так недавно райски холостяцком доме лавровый лист, отсчитывала горошинки чёрного перца и тщательно дробила чесночину приспособлением, ранее в его доме не имевшимся.
– Ну, прерывание беременности в раннем сроке! – Виталик воспринял собственный голос необычно громко и, что характерно, как чужой. «Я внезапно превратился в озвучиваемый кем-то персонаж». – Он старался не потерять семейного несколько гротескного физико-лирического юмора.
– Дорогой мой! Ну, какое прерывание?! Ты – акушер-гинеколог, предлагаешь мне – детской медсестре, женщине и, можно уже сказать, матери, убить ребёнка? Твоего собственного, заметь, ребёнка!
– Да уж. Иван Грозный прерывает своего сына. Картина чужим маслом по холсту моей жизни.
– Какой ты остроумный! – восхищённо сказала повелительница ножей и шумовок. – Ну, скоро будем обедать. И кстати, о масле. Завтра моя мама приезжает из деревни, и масла сливочного, вкусного привезёт и творожка.
– Зачем?
– Чтобы есть, дорогой.
– Нет, зачем она приезжает?
– Как зачем? Во-первых, вам уже пора познакомиться. И неплохо бы познакомить меня с твоими родителями. Меня и маму. Во-вторых, когда родится ребёнок, мне нужна будет помощь, а кто поможет мне лучше родной матери? Места у нас, слава богу, хватает…
– Да когда же он ещё родится, тот ребёнок?!
– О, время летит быстро, ты и оглянуться не успеешь. В общем, завтра она приезжает, встречать её не надо – мама у меня ушлая, а язык до Киева доведёт. Адрес твой я ей дала, не беспокойся.
– Действительно! О чём мне беспокоиться? Ты уже всё решила за меня, – сказал Виталик и, покорно взяв ложку, погрузился во вкусный наваристый борщ.
Замуж она выходила в атласе и гипюре. Потому что они ещё со времен Очакова и покоренья Крыма лежали в сундуках у заботливой тёщи, совершавшей товарные набеги на дорогую столицу, в коей она нынче поселилась на правах полноправной обладательницы московской прописки. Нечего тратиться на кисею. И уж тем более на шёлк. Страна развалилась, и КПСС-вопросы были сняты. Время действительно летело так быстро, что он и не заметил, как перестал читать что-либо, кроме специальной литературы. Как привык к крестьянской добротной чистоте, напрочь забыв такой родной творческий кавардак родительского дома. Как полюбил вкусную еду и даже приспособился к вечному фоновому присутствию матери жены, как привыкают к шуму прибоя живущие на берегу океана. Он воспринимал мерный рёв жениной мамаши, как радио, которое невозможно выключить в связи с неисправностью приёмника.
Мадам Некопаева так никогда уже и не вышла из декрета на работу, так никогда и не прочитала «Лолиту» В. Набокова, невесть откуда из той самой юности всё ещё полагая её дрянным эротоманским романом, да и в толстом У. Фолкнере в оранжевой обложке дальше фразы: «В помещении, где заседал мировой судья, пахло сыром»[24] не продвинулась, потому что не имела проблем ни со сном вообще, ни с засыпанием – в частности.
Она целиком посвятила себя детям. Сперва – мальчику, а чуть позже – и девочке. Почётное дело уборки, глажки и варки было передано тёще, а бывшая детская медсестра неплохо распоряжалась доходами Виталия Анатольевича, превратившись в модную московскую даму, жену модного востребованного специалиста, отвозящую на собственном модном авто детей в модные школы – обычную, художественную, музыкальную, а также на карате, айкидо и даже в театральную студию.
Бывшая детская медсестра бдительно следила, чтобы дети «много читали», но когда дочь, удавшаяся в бабушку «с той стороны», ехидно предложила ей вместо бесконечных шедевров Дарьи Донцовой осилить хотя бы «Трёх мушкетёров», отстала.
В Сергиевом Посаде отгрохали современную дачу, загородившую солнце всем соседним пенсионерским шести соткам, «глаза бы их не видели». Со временем был прикуплен участок слева. А позже – и справа. Приобретена квартира побольше, а на деньги от продажи тёткиного наследства сделан отличный ремонт.
Виталий Анатольевич вслед за супругой пополнел, слегка облысел и многого добился на профессиональном поприще. Иногда он заезжал к родителям глотнуть свежего воздуха безалаберности не своей уже семьи, страшно завидуя тому воистину московскому вольному духу, который эти бессмысленные, по словам жены и тёщи, люди сумели сохранить, прожив вместе страшно сколько лет. Периодически Виталик заводил интрижки, на которые госпожа Некопаева закрывала глаза.
А недавно он полюбил. Не до безумия, потому что априори был на него неспособен, но всё же, всё же… Полюбил ехидную, болтливую, непокорную, блестящую, остроумную, начитанную молодую докторшу, которой надо было приносить кофе в постель, прикуривать сигарету и любить-любить-любить, пока мошонку не сведёт судорогой, а душу не вывернет наизнанку. Дама была отлична от жены Виталика, как отличается матовость нежнейшего синего натурального шёлка от белой мути дешёвой наэлектризованной синтетической кисеи. И он только трогал, наслаждаясь и понимая, что уже никогда не решится на подобное – дорого, непрактично, не по карману, не по сезону, не по решительности, да и смотреться на нём будет нелепо.
И вообще. Дети. Семья. Работа. Деньги. Недвижимость. Недвижи́мость. Замирание в неподвижности. Ночь. Ночь и сигарета с интерном. Воспоминания о прикосновениях и предвкушение прикосновений. Сладостное томление ожидания мучительных в своей неожиданности реакций. Между – замирание в неподвижности детей, семьи, работы, денег. Всё. Последняя затяжка. Дома так не покуришь. Даже ночью. Дома не будешь полновластным хозяином, минуя безразлично храпящую санитарку, идти через приёмный покой на волю. Дома ночная вылазка на балкон будет отслежена, а удовольствие испорчено укоризненными взглядами, неуместными вопросами и брезгливо наморщенными рязанскими носиками-близнецами.
* * *Все протоколы были написаны, история родов украшена сигнатурой Бойцова, и Виталик, Игорь и Женька, вкусив пиццы под праздную болтовню, пересыпаемую шуточками, отправились немного поспать.
Бойцов потопал в свой законный кабинет заведующего обсервацией. Некопаев успокоился в помещении Центра экстренной и неотложной помощи, находившемся в далёком уголке высокого четвёртого этажа. В ординаторской спал богатырским сном дежурный доктор.