Полная версия
Король без трона. Кадеты императрицы (сборник)
Вдоль всей улицы Анжу тянулись фасады новых частных домов, выстроенных на земле благочестивых бенедиктинок. Листва деревьев старинных садов иногда превышала стены.
Кантекор был в недоумении: куда же, наконец, они идут? Он не мог угадать это при всем желании, но вспомнил, что в былые времена не раз проходил этой дорогой, радостными криками провожая тележку с телами казненных…
В конце улицы Анжу де Гранлис остановился перед красивым двухэтажным домом, стукнул молотком у входных дверей и стал прислушиваться. Шпион, прильнув к стене за углом, тоже насторожил уши.
Дверь полуоткрылась; последовал короткий разговор между прибывшим и кем-то внутри дома; один просил и настаивал, другой, казалось, колебался и возражал; наконец он уступил, и де Гранлис вошел в дом.
Кантекор немедленно вышел из своей засады и быстро очутился перед подозрительным домом, как раз вовремя, чтобы дверь не успела захлопнуться. Решительной рукой он придержал половинку двери и в свою очередь проник в вестибюль.
Какой-то старик испуганно попятился перед ним, говоря:
– Сюда нельзя, нельзя! Кто вы?
Кантекор не смутился и грубо ответил:
– Я иду, куда входят другие… Кто я? Полицейский, милый друг! Молчи или берегись! Ты принимаешь беглецов, я видел. Ну, прочь! Пропусти меня!
– Ах, если бы вы знали, если бы вы видели, слышали этого молодого человека! – начал испуганный старик. – Его отец, его мать погребены здесь…
– Что такое ты толкуешь? Что же здесь такое?
– Здесь бывшее кладбище Святой Магдалины, – печально ответил старик.
– Черт возьми, ведь это верно, – пробормотал с невольным трепетом Кантекор. – Ну все равно, я должен видеть… – И он прошел дальше.
Бывшее кладбище после террора было куплено адвокатом Оливье Деклозо. Преданный роялист, он хотел спасти таким образом от осквернения обагренную кровью землю, где покоились изуродованные тела короля Людовика XVI, королевы Марии-Антуанетты, Шарлотты Корде – драгоценные для него останки. Здесь же покоились кости Роланд, Дюбарри и многих тысяч обезглавленных аристократов… Теперь здесь был разведен сад.
Итак, несмотря на все предосторожности, несмотря на то, что цареубийцы сжигали известью тела своих великих жертв, чтобы когда-нибудь впоследствии не удалось «поклоняться останкам тиранов», все-таки осталось возможным паломничество верных к своей святыне, придворных без двора – к погибшему королевству.
Кантекор прошел узкий коридор и очутился сейчас же в мрачной ограде. Здесь было множество деревьев, большей частью грабов, и крестов, обозначающих могилы.
В конце узкой аллеи шпион заметил де Гранлиса, склонившегося над низеньким холмиком, осененным двумя плакучими ивами. Это была королевская могила, в углу стены, близ колодца.
Кантекор не был трусом. На войне он отличался выдающейся храбростью, о чем красноречиво говорили рубцы многих ран на его теле. В чистом поле, при дневном свете, он не боялся ни Бога, ни дьявола, как он утверждал, и он не лгал. Но – у каждого свои слабости – он не мог выносить атмосферу кладбища, в особенности при наступлении ночи.
Смеркалось. Дрожь пробежала у Кантекора по спине, и он тревожно оглядывался кругом, припоминая многое…
Как часто мальчишкой, ради своего удовольствия, из преданности республике, он провожал сюда с песнями и смехом тела тех, кто здесь зарыт! Он вспомнил Дюбарри с распущенными волосами, тщетно умолявшую палача о пощаде, вспомнил молчаливую королеву Марию-Антуанетту, надменную госпожу Роланд, других женщин, которых он преследовал тогда своими свистками, своей наглой бранью…
Что это? Там как будто приподнялась земля… А это дерево? Отчего оно так похоже на темную фигуру обезглавленной женщины?… Черт возьми! Какое зловещее место!.. Точно голоса слышатся под землей… Что, если откроются все эти могилы? если земля выбросит на поверхность скелеты? если появятся они, держа в руках свои окровавленные головы?..
Холодный пот выступил у Кантекора на лбу, голова кружилась. Медленно, не оглядываясь, пятился он к дому.
Старик ждал его.
Едва овладев своим голосом, Кантекор спросил:
– Другого выхода нет?
– Нет.
– Хорошо, я ухожу… Смотри – ни слова обо мне тому молодому человеку, слышишь?
– Я не скажу ничего.
– Отлично, прощай!
Он вышел из сада, из дома с отвращением, как из логовища змеи.
Между тем де Гранлис неподвижно стоял над общей могилой короля и королевы. У него были свои видения…
Он вспоминал свое счастливое детство: Версаль, Трианон, прекрасных женщин, графинь и маркиз, игравших пастушек среди белых барашков, с голубыми лентами, резвые хороводы, которые водили принцессы, роскошные наряды, солдат с блестящим оружием. Ему слышались звуки труб на королевском дворе, пение Марии-Антуанетты в белом салоне для избранных, под звуки клавесин. Ему виделся Компьенский замок, где все были веселы и забывали строгости этикета, Тюильри в зимнюю пору…
Потом неожиданно декорация изменилась. Ароматный воздух, полный смеха, весен, дорогих духов, сменился запахом пороха, народа, дикими криками угроз, оскорблений. Он, ребенок, умевший только улыбаться, научился трепетать. Исчезли любовь, преданность, радость. На смену явилась ненависть, ярая, слепая, беспощадная… Как кровь, заалела ее красная шапочка.
Потом Варенн[1], те незабываемые дни, потом Тампль, наконец – заключение… Среди всех этих сцен де Гранлис ясно представлял себе действующих лиц, большей частью погребенных теперь здесь, после долгих мучений, после жгучих страданий… Теперь они покоились здесь мирно, невозмутимо…
Он призывал их, протягивая к ним руки. Ему чудилось, как и Кантекору, что земля приподнимается, что на его голос молча встают из недр земли несчастные страдальцы – обитатели этого мертвого царства. Как в бреду, видел он их тени у подножия эшафота. Перед ним были весь двор, весь Версаль, весь Трианон, принцы, принцессы целой вереницей, с королем и королевой во главе.
Медленно, торжественно подвигались они к нему, точно прошлое шло навстречу настоящему, приветствуя будущее.
Как они были бледны! Какой ужас был в глубине их взоров! У всех, у мужчин и женщин, виднелось точно кровавое ожерелье вокруг шеи, след «красной крови проклятых аристократов», след ножа гильотины.
Де Гранлис отступил от этих призраков прошлого, от этих привидений, наполнявших кладбище, но они шли и шли, со всех сторон… Это был точно парад всего дворянства королевства.
«Король!.. Королева!..»
Ударили невидимые барабаны, раздался торжественный гимн во славу Божию. Его прервал отдаленный, глухой, сначала неясный шум, затем последовали рев, крики, слившиеся потом в пение Марсельезы, Карманьолы, рев опьяненного народа…
В эту минуту пронеслось дыхание бури, деревья склонились, роняя листья, вихрь сбрасывал черепицы, целые крыши, Ошеломленному молодому человеку казалось, что ураган вместе с облаком кровавой пыли снес головы с плеч всех этих бесчисленных тел.
Не будучи больше в силах выносить охвативший его ужас, де Гранлис вернулся в дом, охранявший все тайны былых времен. Смущенно поблагодарил он старика и вышел большими шагами, отирая слезы на глазах. Почти бессознательно дошел он до улицы Сюренн. Там он осмотрелся и вернулся в предместье Сент-Оноре.
Наступила ночь, светлая, прозрачная, усеянная звездами, озаренная бледной луной. За де Гранлисом, старательно заглушая шаги, опять шел по пятам Кантекор. Долго шли они; в наступившей тишине редко слышались шаги запоздалых прохожих.
Де Гранлис остановился перед домом, где виднелись освещенные еще окна часового магазина, и после минутного колебания вошел туда. Полицейский остался ждать.
Время шло; прошло четверть часа, половина… Огонь в окнах потух, ставни лавки закрылись.
– Ладно, – пробормотал агент Фуше, – он остается; здесь, как видно, логовище зверя.
Отойдя от дома, он призвал двоих полицейских в форме и отдал им краткие приказания, указав на дом. Затем он окликнул пустой фиакр и бросил кучеру адрес:
– Набережная Магаке, полицейское управление… скорее!
Кучер поморщился, но стегнул лошадь и погнал ее рысью.
IIIВ конце предместья Сент-Оноре когда-то был маленький переулок, скорее одна из мелких улиц, окаймленных облупившимися стенами, зимой занесенная снегом, летом засыпанная пылью; эта улица выходила к кладбищу Эрранси, туда, где теперь находится парк Монсо. Несколько лет тому назад одному из владельцев пришла фантазия загородить проход в узком месте улицы каким-то строением вроде сарая, где хранились тележки торговцев. Затем, со временем, этот сарай был заброшен и мало-помалу развалился. Скоро сообщение по проулку возобновилось, но этот проход знали только местные жители, другим он известен не был.
Это место точно нарочно было создано для каких-нибудь таинственных исчезновений, для темных приключений и подозрительных личностей, столь обильных в это смутное время.
На самом углу этого проулка и предместья, имея выходы на обе улицы, стоял низкий дом, где помещалась лавка, а над ней жилое помещение под остроконечной черепичной крышей. Уже лет двадцать как этот дом был занят небогатым часовщиком по имени Гиацинт Боран. Он поселился в этом мрачном жилище со своей маленькой двухлетней дочерью Рене; у него был подмастерье Блезо, жена которого, толстая Жанна, служила для домашних услуг. Он охотно рассказывал соседям, что овдовел и переехал с прежней своей квартиры, на улице Маре, спасаясь от грустных воспоминаний.
Прошло три месяца, и новые жильцы, скромные, тихие и спокойные, перестали возбуждать любопытство; к ним привыкли и даже выказывали некоторые уважение.
Они пережили революцию, террор, Директорию безо всяких тревог; Консульство, империя тоже оставляли их в покое. Словом, это были вполне спокойные люди.
Часовщик, в черной шелковой шапочке, вставив большую лупу в правый глаз, целый день трудился над своей мелкой работой, которая, по-видимому, поглощала все его внимание, но, сидя у окна, он мог видеть все происходившее на улице.
Иногда какой-нибудь прохожий останавливался перед скромной выставкой: трое позолоченных цинковых столовых часов, ряд серебряных карманных, сережки, кольца, табакерки да брелоки составляли все убранство узкого окошка. Прохожий любовался на выставленные предметы и как бы в рассеянности барабанил пальцами по стеклу. Если Боран немедленно поднимался с места, то прохожий с беззаботным видом отходил от окна; если же часовщик снимал свою шапочку и откладывал работу, тогда прохожий решительно входил в лавку.
Вот что наконец заметил опытный шпион Кантекор, но сколько надо было потратить на это времени, труда и терпения!
Большей частью эти таинственные посетители – клиенты «папы Борана», как называли часовщика по соседству, состояли из стариков, старушек, почтенных дам, отдававших запахом бергамота и испанского табака, по своим годам уже несомненно принадлежавших к старому режиму и бывших вне всяких подозрений. Они входили, садились на деревянные стулья, говорили медленным, тихим голосом, пока часовщик, для приличия, рассматривал какую-нибудь старинную «луковицу», бывшую предлогом для посещения.
В уголке подмастерье Блезо продолжал свою работу; позади лавки, где была кухня, служившая и столовой, толстая Жанна передвигала кастрюли, приготовляя обед; Рене, сначала девочкой, а потом взрослой девицей, стояла у дверей, глядя на прохожих…
Что могло быть невиннее этой маленькой торговли, этих безобидных, смиренных людей? Иногда в лавке встречались какой-нибудь старичок и старушка, случайно или намеренно, кто мог бы это сказать? Были ли они знакомы раньше? Может быть. Они обменивались вежливыми поклонами, тысячью учтивостей, а может быть, и какими-нибудь сообщениями – кто знает?
Иногда загорелый молодец, имеющий вид моряка, бравый и коренастый, входил в лавку, торговал часы или табакерку, расплачивался ассигнациями… Что могло быть невиннее? Кто мог заподозрить, что в этой пачке кредиток проскальзывало какое-нибудь письмо, предупреждение, какие-нибудь подозрительные имена?
Но это случалось не раз во время террора и Директории.
Несмотря на весь свой смиренный, безвредный вид, дом Борана был центром крупного заговора роялистов.
Сын бывшего лакея Людовика XV, часовщик был горячим сторонником королевской власти и служил ей слепо, по-своему; но иногда и мелкая преданность оказывает крупные услуги.
На чердаке, под остроконечной крышей, находился чулан, высокий и узкий, скрывавшийся за потайной дверью, совершенно незаметной за штукатуркой. Когда дверь была заперта, чердак казался пустым, его можно было окинуть одним взглядом. В случае нежелательного посещения осмотр не открыл бы ничего, кроме множества паутины, тщательно охраняемой. Чулан занимал восемь квадратных футов и мог свободно вместить двух человек, а в случае необходимости даже троих. Он находился под самой крышей, старые черепицы которой пропускали в трещины между собой достаточно свежего воздуха, а во время дурной погоды и большие капли дождевой воды, что составляло неудобную сторону этого помещения. Чулан был расположен на западной стороне чердака, выходившей на упомянутый выше проулок, пустынный даже днем, не говоря уже про ночное время.
Внутри все убранство чулана состояло из двух соломенных матрасов.
Многие из вождей роялистского восстания проводили здесь по нескольку дней в последний десяток лет: граф Фротте, Пишегрю, Шаретт, а позже Жорж Кадудаль[2], сам неуловимый Бруслар и многие другие из знаменитых в то время заговорщиков.
Несмотря на это, до самого 1806 года ни малейшее подозрение не зародилось среди полиции, хотя она, переживая все политические движения, оставалась обычно хлопотливой.
«Гражданин Боран» в трагические дни гильотины, «папа Боран» – во время Консульства и империи сохранил за собой все ту же репутацию почтенного, спокойного человека, вполне чуждого политическим партиям, живущего исключительно для своей дочери, составлявшей всю радость его жизни, и для своей процветавшей маленькой торговли.
В начале 1795 года семейство часовщика неожиданно увеличилось прибытием его племянника, который был немного моложе Рене, насчитывавшей в это время двенадцать лет своей жизни.
В одно прекрасное утро соседи увидели в лавке это новое лицо, представленное им при случае под именем Шарля Борана, сына Сильвена Борана, младшего брата Гиацинта. Племянник часовщика прибыл в Париж из своего родного города, чтобы изучить ремесло под руководством своего дяди и впоследствии пристроиться самому в столице.
Это был блондин с изящным и бледным, несколько утомленным лицом, и последнее вызывало справедливые замечания многих, что, как видно, воздух Нормандии не отличался особенной целебностью, если тамошние дети были так хрупки на вид. Но Боран объяснял бледность своего племянника возвратной лихорадкой, и никто не требовал более подробных пояснений такого незначительного дела.
Шесть лет провел мальчик в тяжелой атмосфере предместья, редко выходя из дома, часто хворая, присматриваясь около Блезо или самого Борана к устройству часового механизма, ко всем подробностям специальности, необходимой для избранной им профессии. Между делом он много читал, в особенности книги по истории Франции. Все эти занятия удерживали его дома, как и тех, у кого он жил.
Летом, по воскресным дням, все семейство, включая работника и служанку, отправлялось за город, в Ванва, где у Борана был маленький домик и садик. Это жилище было уединенно, в стороне от дороги, и там нечего было опасаться любопытных глаз и ушей.
Все весело забирались в нанятую для этого тележку, нагруженную, кроме того, провизией. По прибытии на место припасы выгружались и все входили в дом. Здесь сейчас же происходила каждый раз одна и та же странная перемена в отношениях этих людей.
– Ваше высочество! Наш принц! – говорил Боран, падая на колени со всей своей семьей перед своим учеником. – Не надо больше комедий, на этот день по крайней мере; позвольте вашим слугам воздать вам должное и обожать вас!
Шарль не без достоинства поднимал распростершихся перед ним друзей и играл до наступления ночи свою таинственную роль обожаемого принца.
Кто же был этот мальчик, по-видимому такой ничтожный в повседневной жизни, которому, однако, воздавали королевские почести люди, знавшие тайну его происхождения? До сих пор этого никто не знал.
Все, окружавшие сначала ребенка, потом юношу, обходились с ним по необходимости так, как того требовало его скромное положение: просто, фамильярно, иногда грубовато-дружески.
Этих предосторожностей и соблюдения их со всей точностью строго потребовал граф де Фротте, который привел ночью к Борану этого десятилетнего страдальца, измученного, бледного, с длинными, распущенными локонами, дрожащего от страха и лихорадки, завернутого в шинель графа. Самолюбие принца часто страдало от такого обращения, конечно не со стороны приютившей его семьи, а со стороны посторонних людей, видевших в нем лишь ничтожного мальчишку-ученика.
Еще один строгий приказ был отдан генералом-роялистом: звание ребенка должно было оставаться полной тайной для всех, кроме Борана и его семьи; ни под каким видом его нельзя было открыть никому из инсургентов или скрывавшихся шуанов, также искавших приюта на чердаке дома Борана, как бы эти люди ни казались преданны и облечены доверием. Исключение было допущено лишь для троих вождей: Кадудаля, Шаретта и Бруслара, но граф добавил, что от сохранения строжайшей тайны зависела жизнь маленького беглеца.
Этот приказ исполнялся с точностью. Граф де Фротте мог сложить свою голову на эшафоте; его завет и из-за могилы исполнялся свято и ненарушимо.
Жестокий урок покорности пришлось вынести потомку великих предков; может быть, впоследствии он не раз вспоминал его.
Дочь часовщика, Рене, была старше принца на три года, и между ними возникла глубокая дружба. Сначала она смотрела на него с высоты старшей, как на царственного ребенка, и привязалась к нему со всей преданностью добровольной рабыни. Со своей стороны, несчастный мальчик, перенесенный из атмосферы угроз и ненависти в этот тихий и мирный уголок, охотно шел навстречу каждой ласке, ища отдыха от ужасов прошлого. В этой дружеской, теплой среде он развивался быстро, и скоро отношения между ним и Рене изменились. Настала его очередь обращаться к Рене с нежной снисходительностью юноши, превращающегося в мужчину, чему еще более способствовало его высокое происхождение.
Когда ему исполнилось пятнадцать, а ей восемнадцать лет и он стал красивым юношей, а она – хорошенькой девушкой с густыми черными волосами и блестящими глазами, между этим переодетым королем и маленькой лавочницей, поверенной всех его мечтаний и грез и вместе с тем его преданной рабой, возникли отношения, которые было бы очень трудно определить, равно как и характер их взаимной привязанности. Иногда они, сами не зная, почему, краснели и смущались присутствием друг друга.
Прошел еще год этой тесной, интимной жизни в маленьком домике, где почти соприкасались локти, а дыхания и души точно сливались вместе. Но вот в один прекрасный вечер в окно часовщика постучал высокий старик, сказал Борану условленный пароль и передал ему пожелтевший листок бумаги; последний ничего не сказал бы другому, но сразу был узнан Бораном. Там стояло лишь несколько слов, написанных его собственной рукой: «Передать полученную вещь по назначению», а затем следовала его подпись. Когда-то он сам написал эти строки по просьбе генерала де Фротте, чтобы со временем передать принца не иначе, как подателю этой странной записки.
Взволнованный Боран тяжело вздохнул, но четверть часа спустя принц сел в поданную к дверям карету и уехал, веселый, радостный, ни разу не оглянувшись, весь полный честолюбия и жажды новых впечатлений. Рене рыдала, закрыв лицо руками, толстая Жанна следовала ее примеру, а Боран и Блезо тихо сказали:
– Куда он поехал? Увидим ли мы его еще когда-нибудь?
С тех пор Рене перестала петь за своей работой, как это делала раньше.
Пять лет прошло без всяких известий, ничто не напоминало скромным людям об исчезнувшем друге семьи. Они постоянно вспоминали его в беседах друг с другом и печально смотрели на его опустевшее место за столом. Иногда слышался тихий упрек:
– Все-таки он мог бы послать нам весточку.
Потом настало время отчаяния: Бруслар уведомил их, что их принц умер… Стали говорить о нем, только вспоминая прошлое.
В один июньский вечер 1806 года все обитатели лавочки часовщика были на своих местах, занятые своим обычным делом. Боран, у своего узкого окошка, с лупой в глазу, рассматривал пружину часов; Блезо, позади него, в глубине лавки, возился с мелкими колесиками; Жанна гремела посудой на кухне, перемывая тарелки; Рене, молчаливая, уже ставшая старше, побледневшая, добросовестно склонилась над своей работой. Вдруг легкий стук заставил всех поднять глаза.
За окном красивый молодой человек с изящной фигурой тихо постукивал ногтями по стеклу. Это был сигнал, посредством которого эмигранты или бывшие шуаны просили приюта, осведомляясь, можно ли безопасно пройти в дом.
Но уже столько времени никто не искал приюта у часовщика, кроме Бруслара, которого он слишком хорошо знал, для того, чтобы не узнать с первого же взгляда, что все, подняв голову, переглянулись, не зная, отвечать или нет.
Вдруг Рене, смотревшая сквозь стекла на посетителя, тихо вскрикнула и побледнела как смерть. Призывный стук в окно с нетерпением повторился.
– Отец, отец! – крикнула Рене, глядя на часовщика таким взглядом, что тот немедленно сдернул со своей лысой головы шелковую шапочку, что означало: «Можете войти».
Дверь распахнулась, звякнул звонок, посетитель вошел в лавку. Он был молод, высоко и гордо держал красивую голову и с улыбкой скрестил руки на золотом набалдашнике индийской трости.
Боран и его подмастерье с улыбкой смотрели на него, Жанна выглянула из кухонной двери с тарелкой в руке, спокойно глядя, кто пришел. Одна Рене, вскочив с места, сжала руки, впилась жадным взглядом в глаза незнакомца и, дрожа от волнения, не могла выговорить ни слова. Наконец из ее груди вырвался подавленный крик:
– Шарль! Наш принц!
Боран и Блезо вскочили с места, Жанна всплеснула руками, подняв тарелку и полотенце.
Довольный произведенным эффектом, принц отбросил свою трость и, привлекая к себе Рене, воскликнул:
– Ты узнала меня, ты – первая! Знаешь ли ты, что ты стала красавицей с тех пор? – И он поцеловал ее в обе щеки, как бывало делал это раньше.
Девушка вспыхнула от смущения.
– Да, – вздохнул принц, – я ничего не забыл; ничего и никого, – прибавил он, вглядываясь в окружающих. – А ты, Рене, думала ли ты когда-нибудь обо мне? – спросил он, глядя на девушку полным нежности взглядом.
– Всегда, постоянно… – пролепетала та, краснея еще более.
Лицо принца просияло, но Боран перебил ее:
– Ваше высочество, оставались все время…
– Тише, – остановил его молодой человек, приложив палец к губам, – меня зовут де Гранлис.
– Несмотря на расстояние, вы всегда присутствовали между нами, – продолжал Боран. – Дочь сказала правду: всегда, постоянно мы вспоминали о вас; мы ждали какого-нибудь известия, спрашивали себя, почему вы не вспомните своих преданных слуг, воображая, что наша глубокая привязанность заслуживала вашего благоволения…
Принц покраснел и поспешил сказать:
– Я никак не мог сделать это, мои бедные друзья!.. Я все расскажу вам теперь. У меня было столько приключений, столько опасностей… Я снова испытал заключение, тюрьму… Мне еще раз удалось спастись и бежать, почти чудом…
– Кто же осмелился? – воскликнула снова побледневшая Рене, глаза которой пылали негодованием.
– Кто осмелился?.. – повторил принц. – Все они же, эти бунтовщики, мои дяди, которые безо всякого права и доказательств считают меня интриганом, авантюристом, отказываются признать меня своим племянником, законным наследником того, что они украли у меня! Они доказали, что я могу всего опасаться… Эти тайны принадлежат не мне одному, и я не имею права выдавать их даже таким преданным людям, как вы.
Он произнес последние слова с тем видом достоинства, который умел хорошо принимать на себя и который производил такое сильное впечатление на окружающих. Так было и на этот раз; все низко склонились перед ним, искренне признавая себя недостойными.
Двое прохожих остановились перед лавкой, хотя и плохо освещенной, но все-таки бросавшей поток света на еще довольно оживленную улицу. При виде их Боран вспомнил свою обычную осторожность.
– Господин Гранлис, – тихо сказал он, – потрудитесь войти в столовую, отсюда вас слишком хорошо видно.
– Ты прав, Боран, – спохватился принц, быстро обернувшись спиной к улице, – прав тем более, что я сегодня целый день в пути, не завтракал и не обедал. Мне будет приятно поужинать.
– Неужели? – печально воскликнула Рене, в отчаянии от такого признания.
Жанна бросилась растапливать свой погасший очаг, Блезо закрыл лавку, а часовщик спустился в погреб, чтобы сделать честь своему гостю бутылкой лучшего вина. Немного погодя Гранлис спокойно ужинал свежей яичницей, холодным мясом, фруктами, запивая их хорошим вином.