bannerbanner
Продается дом с дедушкой
Продается дом с дедушкой

Полная версия

Продается дом с дедушкой

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Маша Трауб

Продается дом с дедушкой

© Трауб М., 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

Игорь Михайлович Петров был детским писателем. Совсем недавно он начал представляться именно так – детский писатель.

Игорь Михайлович подолгу сидел на лавочке в парке, обязав себя к ежедневному моциону, кормил голубей и думал, что нужно было бы это сделать раньше. Конечно, раньше. Признать себя. Вот его сейчас часто спрашивают: если вернуться на двадцать – тридцать лет назад, вы бы хотели что-то изменить? Игорь Михайлович, изобразив на лице лукавый мудрый прищур, всегда отвечал: нет, ничего. Я прожил счастливую жизнь. Я счастлив быть детским писателем. У меня прекрасная семья. Внуки читают мои рассказы. Разве это не счастье?

Да, в последнее время про него вспомнили – приезжала даже корреспондентка, молоденькая совсем, из какого-то популярного журнала. Он не запомнил название. С памятью у него плохо стало. Дальняя вроде сохранилась, а ближняя…

Журналистка была некрасивой, с короткой стрижкой, рваной челкой и выбритой половиной головы. Наглая, уверенная. В его время так себя не вели. Но он был с ней вежлив, называл «деточкой». Да, он сказал, что сделал бы все точно так же, ни дня бы не изменил в собственном прошлом.

Вранье все это! Конечно, изменил бы. Всю жизнь переписал бы, окажись такая возможность. Да что за жизнь-то была? Растереть да выбросить! Не жалко. Все пустить под нож и написать заново. Дерьмо, а не жизнь. Сейчас вот ничего. Его хотя бы уважают. Вспомнили, чуть ли не самым известным детским писателем называют. После смерти вообще к классикам причислят. А зачем ему это сейчас? Ему тридцать лет назад надо было. Или стоило смириться и «пахать эту борозду», не рыпаться, не пытаться выпрыгнуть из штанов. Вот он всю жизнь пытался, а толку-то. Как-то все бестолково сложилось.

Нет, журналисточке он все рассказал как надо – про жену-виолончелистку, про двух сыновей, про внуков. Про то, как он теперь внукам сказки на ночь сочиняет. Только нет, не записывает. Баловство все это – внуков развлечь. Да, а раньше сыновьям на ночь читал. И сочинял. Да, и с женой всю жизнь, бок о бок. Такая любовь, что на всю жизнь протянулась. Это счастье, деточка! Жена его всегда понимала, чувствовала. Конечно, ведь она музыкант, виолончелистка. Им было легко вместе. Творческие люди. Да, в любви и согласии всю жизнь. Нет, деточка, это не миф, не сказка, так бывает, уж поверьте. Нет, жена сейчас на даче – у нее рассада помидоров не принялась, новую поехала сажать. Очень она дачу любит. Там и яблони – еще мать сажала, а жена сохранила сад.

– А вы никогда не хотели стать взрослым писателем? Вырасти, так сказать, из детских штанишек? – дерзко спросила журналисточка.

– А почему вы не записываете? – вдруг насторожился Игорь Михайлович.

– Записываю. На телефон. Вот.

– Ну да, да, конечно. Мы же раньше от руки все. В блокнот. Потом машинисткам надиктовывали. Вот так. У меня была замечательная машинистка, Люся. Так текст чувствовала… Лучше всякого редактора. Таких машинисток сейчас поискать. Или больше нет такой профессии?

– Она ваши рассказы печатала? С ней можно связаться? – журналисточка встрепенулась.

– Нет, нет, не она печатала. Другая. Не знаю, давно это было. – Игорь Михайлович задумался.

– А, ну ладно. Так у вас ведь были повести для взрослых? – корреспондентка наседала, Игорю Михайловичу стало неловко – какая все-таки неприятная девица: торопливая, настырная… Вцепилась и не отстает! Заладила: «Для взрослых, для взрослых».

– Да, я писал роман, – ответил он, стараясь выглядеть мудрым и терпеливым. – До этого две повести вышли. Они имели успех. Вы же, наверное, не знаете, но тогда публикации в журналах… э… литературных журналах… были очень значимы. Так что я доволен – повести были опубликованы, критики о них хорошо отзывались. Вот так… Я ведь ваш коллега, если рассудить. Начинал как журналист. Да-да, не удивляйтесь. Работал в газете. Писал про передовиков производства. Очень интересный был период. Я был молод… В наше время требования к корреспондентам предъявлялись очень серьезные – нужно было уметь писать, вот так-то…

– Ну да, конечно, – без особого интереса сказала корреспондентка. – А вы ожидали такого успеха, когда писали свою главную детскую книгу?

– Нет. Я не думал об успехе. Настоящий писатель не думает об успехе. Он просто пишет. Потому что должен, не может не писать, – заученно отрапортовал Игорь Михайлович.

Журналисточка ушла, не слишком довольная, как показалось Игорю Михайловичу. Он вдруг стал нервничать: «А что дальше? Она пришлет ему интервью на согласование? Или сейчас так не делается? А если переврет его слова? Да нет же, записывала… А как узнать, когда интервью выйдет? Позвонит, наверное. Странно, что фотографа не было. Как же без фотографа?»


Детский писатель налил себе водочки – пятьдесят граммов с разрешения врача – и задумался. Внезапно нахлынувшая поздняя популярность его удивила и даже расстроила. Он уже давно перестал трепыхаться. Лет до пятидесяти еще брыкался, выкатывал грудь колесом, иногда ощущал себя на тридцать два. Да что там «иногда»? Не верил Игорь Михайлович в старение: в чужое верил, в свое – нет. Он-то еще тот, прежний. И мысли прежние. Да и внешне не сильно изменился. Ему бы еще признания… Все ведь ждал, наделялся… Вот-вот, еще чуть-чуть – и нагрянет, нахлынет известность.

А потом Игорь Михайлович затих. Писал иногда в стол, скорее для вида, чтобы жена не тащила на дачу – деревья стричь да траву косить. И ведь никто, даже жена, его так и не понял. Не понял того, что он ненавидел те рассказы, тот тощий сборничек, который вдруг принес ему короткую, как молния, стремительную и быстро прошедшую популярность тогда, в молодости, и вот сейчас вроде бы как вернул к жизни. Тогда ведь он даже насладиться не успел – какие там лавры? Так, тщеславию будто кинули подачку. И все. Та же корреспондентка, позвонив с просьбой об интервью, с наивным детским восторгом воскликнула: «А вы живы? Я думала, вы давно умерли!»

Да, он давно умер. Для себя, во всяком случае. Так и не смог переплюнуть себя того, молодого. Не смог сделать что-то большее, оставшись в литературе автором тощего сборничка для детей. Ему хотелось прокричать, что он – не детский писатель! Детей он не понимает, не любит, а иногда даже ненавидит. Это ведь нормальное чувство. Если ребенок вопит, как резаный, катается по полу – его что, любить надо? Да, собственные сыновья вызывали у Игоря Михайловича головную боль, брезгливость и желание уйти из дома – не видеть и не слышать. Женщины – да, по-другому устроены. А что от мужчины требовать? Не может мужчина любить красный сморщенный комок с непропорционально большими гениталиями. Ужас – да, может испытывать. Ну, говорят ему: сын. И что? Умереть теперь от такого счастья? Ну, сын. Да показали бы другого младенца и сказали: вот сын. И какая разница? Никакой. Дети все одинаковые. Все эти причитания – ой, нос от тебя, глаза от меня, уши от бабки – это все для литературы годится, а не для жизни. А то, что он написал рассказы про старшего сына, так и что? Была бы под боком собака, он бы и про собаку написал. Никакой он не детский. Был бы детским, написал бы еще – стихи или продолжение историй про мальчика Гарика. Или не рассказики, а повесть. Но ведь больше ничего, ни строчки даже из пальца не высосал. Разве они не понимают? Он взрослый писатель, серьезный. У него был роман, неоконченный, правда, но ведь был же! То, что не дописал, – не его вина, так обстоятельства сложились. А если бы дописал – выдающийся был бы текст! И та, вышедшая в журнале повесть – тут он приукрасил, наврал корреспондентке – вышла всего одна, после которой его разнесли в пух и прах, живого места не оставили. Прилюдно, на публичном обсуждении, советовали вернуться к детишкам и не замахиваться на большее. Да, прямо в лицо, не стесняясь говорили: «Довольствуйся тем, что есть». Если бы не случай, и рассказиков бы не было.

А рассказы эти самые – нелепые, простоватые, написанные на коленке – тем временем потихоньку переиздавались. И так уж вышло, что на них выросло несколько поколений детей. И клеймо «детский» он так с себя и не смыл.

В этом году ему исполнилось шестьдесят, и он смирился, признавая, что у других-то и таких достижений нет, а у него есть хоть какие-то вес, имя. Где те злопыхатели, которые его критиковали? Нет их. Кто умер, кто исчез. А он есть. Жив, здоров, слава богу! Интервью вон раздает… Значит, переплюнул он всех. И, можно сказать, плюнул в вечность. Этим самым тощим сборничком. Вот так вот, утритесь!

– Никто не знает, из какого сора… – в задумчивости повторял Игорь Михайлович, когда получал очередное предложение выступить в библиотеке, в книжном магазине, а то и в литературном кафе перед благодарными, но чересчур шумными и гиперактивными маленькими читателями и их нервными, заполошными мамами и бабушками.

Это было новшество последних лет. Его стали звать на выступления. Игорь Михайлович поначалу терялся, стеснялся, не знал, как себя вести: что от него ждут, что он должен говорить, что рассказывать? Он должен развлекать детишек или их мамаш? Должен рассказывать о себе? Обычно он открывал свой сборник – авторский экземпляр – и читал один или два рассказа. Бубнил на одной ноте, но читателям нравилось – все-таки автор, который удивительным образом все еще жив, читает рассказ собственного сочинения.

Игорь Михайлович, откровенно говоря, ненавидел эти встречи. Непременно объявлялась какая-нибудь неуемная бабуля, которая подходила и заявляла: «Я читала вас еще в детстве!» Он едва сдерживался, чтобы не указать даме на ее возраст. Да в каком, едрит твою налево, детстве? Да он моложе этой бабки лет на двадцать! Ну, а фразу от мамаш, причем сразу нескольких, скопившихся стайкой, которую произнесла та же журналисточка: «Ой, вы живы! Надо же! А я когда увидела объявление, даже не поверила!» – Игорь Михайлович слышал на каждом выступлении и приучил себя улыбаться. Даже шутил, если мамочка казалась ему симпатичной: «Можете потрогать, если не верите!» Мамаша заливалась смехом и осторожно дотрагивалась до его руки.

Да, многое изменилось. «Можно с вами сфотографироваться?» – спрашивали родительницы и норовили усадить к Игорю Михайловичу на колени брыкающегося ребенка, который не хотел фотографироваться с дядей-писателем. Игорь Михайлович тоже не хотел ни с кем фотографироваться, но покорно делал ребенку козу, удерживаясь от того, чтобы ущипнуть его пребольно за попу, пока мамаша крутила телефоном то так, то эдак.

«А напишите, пожалуйста, что-нибудь или нарисуйте», – просили его мамочки, которых он относил к разряду «выпендрежниц», подсовывая книгу для автографа. И Игорь Михайлович послушно рисовал голову зайца или черепашку. Он даже дома тренировался на отдельном листочке, чтобы черепаха была похожа на черепаху, а не на собачью какашку с глазами.

Игорь Михайлович фотографировался, рисовал, писал длинные пожелания неведомым ему Никитушке, Данечке – расти большим и здоровым – и чувствовал себя выпотрошенным, измотанным. Он очень уставал от этих встреч. Не понимал, зачем они нужны. Но с другой стороны, ему нравилось подойти к стенду, выставленному на всеобщее обозрение на видном месте, и рассматривать афишу – свое имя на ней, свою фотографию тридцатилетней давности. Где только ее нашли? Или это и есть настоящая слава? Значит, он теперь знаменитость? Это то, о чем он всегда мечтал? Вот об этом? Выступать перед детьми, которые все как один казались ему как минимум невоспитанными, а говоря откровенно, дебилами.

Но настоящий удар Игорь Михайлович получил позже. Перед одним из выступлений девушка-организатор спросила у него, сколько это будет стоить. Каков его обычный гонорар за выступление? Тут Игорь Михайлович почувствовал, что его ударили под дых. А он не успел не то что блок поставить, а даже прикрыться.

– Обычный, как у всех, – прохрипел он.

– Ну, у всех разный, – рассмеялась девушка.

– Тогда посчитайте средний, – сказал Игорь Михайлович. Прозвучало грубовато, даже немножко по-хамски. И он поспешно дал отбой, ткнув пальцем на все телефонные кнопки сразу.

Ему стало вдруг так обидно – как в молодости. И он опять почувствовал себя тридцатилетним неудачником. Стало до тошноты противно, скользко и мерзко. Ведь никто ни разу не сказал, даже не намекнул, что такие выступления оплачиваются. Какой же он идиот! Старый идиот! Сам не просил, и ведь никто и не предлагал. Считали дурачком, сумасшедшим стариком, который за толику внимания к своей персоне готов шкандыбать на другой конец города и терпеть тупые вопросы дебелых мамаш, молодящихся бабулек и сопливых, наглых детей, которым, чтобы они не вопили и сидели спокойно, надо запихнуть в рот шоколадку, чупа-чупс и выдать телефон или планшет, в который они с радостью уставятся и будут тыкать своими липкими пальцами в экран.

То есть он, как дурак, распоследний дурак, ходил везде бесплатно, в то время когда мог попросить гонорар? Когда эти люди могли ему заплатить, но не платили? Ведь на детях не принято зарабатывать! Ведь он же детский писатель, а потому не может быть меркантильным. Потому что дети – наше все, это святое. Можно зарабатывать на всем, кроме детей. К детям – забесплатно, ради их будущего, чтобы привить им любовь к чтению. Какой же он идиот!.. Сколько мог заработать! Сколько упущенных возможностей! Опять упущенных… А ведь кто-то не гнушается – берет, и совесть не мучает. Да наверняка все берут, только он прыгал от счастья, что про него вспомнили. Ему похлопали – он и рад, разве что хвостом не вилял, как дрессированная собачка. Чайку налили – он и счастлив. Коробку конфет в зубы сунули – он уж на седьмом небе. Детишки ему еще рисунки дарили, которые он выбрасывал сразу же в ближайшую урну. Да чтоб еще хоть раз, да забесплатно!.. Нет, теперь уж он будет умнее. Сейчас посмотрит, сколько ему заплатят, и будет просить не меньше, а то и больше. И если его действительно считают живым классиком, если он так уж нужен, как ему заливают в уши, то пусть платят. Вот так вот!

Пришлось пить валокордин. Игорь Михайлович никак не мог успокоиться, дышал часто и нервно. Ну как же он мог сам не догадаться? Как обидно!.. И жена бы замолчала наконец. Бросил бы ей на стол деньги…

Лариса его давно ни во что не ставила. И дети вслед за ней. Спасибо, что из дому не выгнали! Лариса его как мужа в асфальт закатала, катком тяжелым сверху прошлась и с удивлением смотрит, как он пробивается, голос подает, что-то там еще каркает тихонько. Какая уж там любовь? Да и не было никакой любви. Сыновья его всегда стыдились, никому не говорили, кто их отец. Петровы – и ладно. Сейчас вообще почти не общаются. Жена-то с ними, при них – то внучка, то внук. Она – бабушка. А он никто! Вроде бы дедушкой называют, но им все равно – он чужой дедушка. Показали бы другого, так и его бы дедом называли. Про то, что он им сказки на ночь придумывает, – вранье на голубом глазу. Не придумывает. Не видится с ними почти. У жены все хорошо – дача, огород, пенсия, внуки бегают по участку. И ведь забыли, что это его участок. Его родителей участок. А ему там места нет… Давно нет. У всех есть там свой угол: у внуков комната, у младшей внучки – кроватка стоит, спальня отдельная, если кто-то из сыновей с женой приезжает. Лариса спит в маленькой комнатке, которую все так и называют «бабушкина комната». А дедушкиной – нет. И никогда не было. Да, считается, что дедушка не любит дачу, не любит Подмосковье. Но ведь ему и не дали возможности полюбить!

Жена ездила на дачу на выходные, на праздники, дети – с раннего детства, у них там целая компания: соседи, друзья, шашлыки. Теперь внуки ездят. Да жена там каждую собаку знает! Она и дом ремонтировала, и красила, и сажала, и выкапывала. Она – хозяйка! К ней и обращаются как к хозяйке. А если Игорь Михайлович появляется – траву покосить или чердак разобрать, – так к нему как к Лехе местному относятся. Нет, к Лехе лучше. Леха – он на все руки мастер, и с электричеством может, и насос починит. А Игорь Михайлович – обуза, даже с газонокосилкой – модной, сыном подаренной – справиться не может. Стрижет криво, косо.

– Лучше бы я Леху попросила, – каждый раз говорит жена, и Игорь Михайлович соглашается. Да, лучше бы Леха… А у него от этих работ тахикардия и давление. Только жене об этом не скажешь. Она ему быстро тахикардию устроит. Скандала не оберешься.

Но ведь если бы не он, то и дачи бы не было! Сейчас эта земля, считай, золотой стала! Почти Москва. Рядом – дома новые, кирпичные. Знаменитости здесь, какие хочешь, жили – и писатели, и поэты, и актеры. Потом новое поколение пришло – выкупило, снесло, возвело по новой. Дома-бункеры, альпийские горки, водопадики, заборы высоченные, красивые, с подъездными дорожками, с гаражами чуть ли не кукольными, на одну машину.

Лариса очень переживала, что у них все старое, глаз посторонний сразу цепляет несоответствие. Но вдруг и это вошло в моду – наличники на окнах, старый яблоневый сад, кусты малины, старые качели. И вроде бы они стали даже модные – новые жильцы к ним как на экскурсию стали ходить. Колодец рассматривали как чудо расчудесное, лавкой древней во дворе восхищались, а уж женщины над кухонной утварью причитали: да какой тазик, да какое ведро!

Ларису все уважали, восхищались ее вкусом. Игорь Михайлович удивлялся – разве она, Лариса, не помнит, что это все не ее, а от свекрови покойной досталось. Мать Игоря все собирала, хранила. Теперь Лариса вроде как звезда поселка. А ведь выбросить хотела! Игорь не позволил. Категорически запретил. Сложил все на чердак, который теперь Лариса разбирает и показывает гостям половники, миски, коврики плетеные, занавески, вручную связанные. И еще приспособления всякие, давно забытые, а в прошлом – обычные, те, что всегда под рукой. Щипчики – чтобы косточки из вишни выдавливать. Клац – и вишня целенькая, для варенья готовая, а косточка отдельно. Щипцы, чтобы орехи колоть, – тяжелые, давить надо двумя руками, с усилием. Скорлупа во все стороны, а ядрышко целенькое, крепенькое. Приноровиться надо, пока так научишься.

Или еще один раритет – железный круг с дырками. Это уже для пельменей. Кладешь тесто, прижимаешь, скалкой проводишь, и через дырки проваливаются аккуратные кругляшки. Мать, правда, не любила этот круг – давила стаканом. Не признавала она и пластмассовую вареничницу, похожую на вставную челюсть. Такую же розовую по цвету. Принцип действия тот же: кладешь кружок теста, в выемку – начинку, и прижимаешь. По бокам должен отпечататься рифленый рисунок. Но мать говорила, что руками быстрее и красивее получается. А это все – баловство, вроде как игрушка.

Или вот еще чудо техники, от которого у современных девиц-соседок глаза на лоб лезли. Железная, тяжеленная, неподъемная просто, двойная то ли сковорода, то ли не сковорода. Грибочница. Выкладываешь тесто, ставишь в духовку, поддеваешь ножом, чтобы вытащить шляпки и ножки, а внутрь – можно сгущенку, а можно и так, пока горячие.

Раньше это место считалось далеким, невыгодным. Рядом – речка-вонючка да затхлое водохранилище, в котором местные плескались все лето. Земля плохая, гнилая. Комары. И пионерский лагерь, в котором Игорь проводил каждое лето – все три смены. Матери так было спокойнее – вроде как сын рядом, под приглядом. Под каким приглядом, если она к нему ни разу на родительский день не приехала? Пешком можно было дойти, так нет. Игорь там знал каждый куст, каждое дерево, каждую дорожку в лесу. И ненавидел все это. С детства он мало что помнил. Поздняя память… Только ощущение ненависти, постоянной тревоги, ненужности и запомнил. Да так четко, что даже самому страшно. Помнил, что всегда ходил один, под забором. И вынашивал план побега: сначала за ворота, потом по дороге, свернуть налево, потом через поле, направо – и дома. Ведь если дома, с родителями, то и ругать в лагере не станут. А если он сбежал, мать пожалеть должна.

Игорь ходил под воротами и придумывал, как незаметно пробраться мимо сторожа. Ворота ведь все время закрытыми держались. Открывались, только если машина с продуктами для кухни приезжала. Дыра в заборе тоже была – ребята из старшего отряда через нее сбегали в поселок регулярно. На станцию ходили, сигареты стреляли.

Но Игорь хотел выйти из лагеря непременно через главные ворота. Он считал, что так правильнее, меньше ругать будут. Но стоило ему приблизиться к воротам, как к горлу что-то подкатывало. Ему становилось нехорошо – до обморока. Сторож, дядя Вася, давно приметив мальчонку, который слонялся как неприкаянный, поливал его, обморочного, водой и нес в лазарет. Так очередная попытка побега приводила Игоря не в дом, а в лазарет, где его поили рыбьим жиром и переводили на усиленное питание. «Усиление» оборачивалось манной кашей и супом, которые Игорь ненавидел. Когда он заставлял себя проглотить лишнюю ложку супа, у него открывалась рвота. Врач прописывала унизительные клизмы, марганцовку для промывания желудка. И еще – что тоже было не менее унизительным – постельный режим.

Игорь ждал, что придет мать, ведь тут совсем недалеко: по дороге, потом направо, через поле – и его дом. Но мать не приходила.

Игорь выходил из лазарета больнее прежнего – синий, истощенный, и принимался за старое – слонялся вдоль забора и вынашивал план побега. Дядя Вася за ним присматривал, но боялся отогнать – вдруг этот дохлик опять в отключку свалится?

У Игоря не было друзей в лагере, даже приятелей он не завел. Да и откуда взяться друзьям-приятелям? Пока все к празднику Нептуна готовятся, он в лазарете. Пока самодеятельность репетирует – он опять в лазарете или вдоль забора шатается. Вожатые за него не волновались – знали, где искать. И ведь никто не догадался, не спросил: что это мальчик так к воротам приклеился? Может, удрать хочет? Может, мать звонком заказным нужно вызвать? И почему, что ни месяц, он в лазарете?


Дачу Игорь Михайлович не любил. Но как объяснить это Ларисе? Рассказать про лагерь? Рассмеется, не поймет. Никто ведь его тогда так и не понял. Да и что рассказывать? Про страхи? Смутные какие-то обрывки воспоминаний?

Он вообще мало помнил детали, только собственные ощущения. Помнил, как испугался – сильно, до частого сердцебиения и онемения в руках, – когда вдруг понял, что с Ларисой, женой, отметил не только серебряную свадьбу, но и с ней же доживет до золотой. И ничего, ничего в его жизни не изменится. Болото, тоска засосали так, что и не вырваться, только глубже затянет, с всхлипом, с причмокиванием.

На серебряную свадьбу старший сын, Гарик, подарил бокалы с гравировкой. Красивые, хрустальные, на длинных тонких ножках, в бархатном чехле. Для матери старался. Лариса всегда посуду любила. Особенно питьевую – чашки, бокалы, стопки для водки, графины всякие – для воды, для морса. Весь буфет заставила. Будто однажды ей будет пить не из чего, придется ладони ковшиком подставлять. Откуда у нее такие страхи? На балконе в квартире – так и вовсе склад посуды разместился: банки, склянки, стаканы граненые, чашки разнокалиберные. Лариса ничего не выбрасывала. Чашки от чайного сервиза побились, а блюдца остались – она все хранила. Если бы кто-то захотел поднести ей в старости воды, наверняка запутался бы с тарой. Это Игорь так шутил, но жена не понимала подобных шуток и обижалась.


– Зачем тебе блюдца без чашек? – спрашивал Игорь.

– Отвезу на дачу, буду ягоды детям класть, – отвечала Лариса.

У каждого свои страхи. Отсюда и страсть к накопительству. Мать вот так же скупала кухонные полотенца, тряпочки коллекционировала. И старые полотенца – большие, банные – никогда не выбрасывала, а разрезала их на несколько частей и приспосабливала на кухне – закрывала банки, прикрывала подходящее тесто. Что-то шло на грязную тряпку для стола, что-то – на чистую. Специальным полотенцем укутывалась кастрюля для вареной картошки – чтобы не остывала. Отдельная тряпочка предназначалась для вытирания рук – взрослых, и отдельная – для рук детских. Этих тряпочек у матери было несметное множество, и какая для чего – только она и знала.

Еще одной ее страстью были всякие приспособления для кухни. Кроме упомянутой грибочницы, у матери были разные шумовки – от столовой ложки в дырках до огромной, больше половника. Еще были щипчики, ножички, ложечки с длинными ручками, ложечки-лопатки, ложечки кофейные – совсем крошечные.

Младший, Петя, тогда, на их юбилей, нарисовал картину – дуб, в который вросла береза. И стволы сплелись так, что получилось одно дерево. Лариса заплакала, когда увидела. Но слезы были горькие, нерадостные. Она плакала навзрыд и никак не могла успокоиться. Петя топтался на месте, не зная, как реагировать на слезы матери. А Лариса долго плакала.

Гости умилялись – да, столько лет вместе, вросли друг в друга, как эти два дерева. И опять никто, никто не заметил того, что Лариса плачет не от умиления, а от горя. Оплакивая свою судьбу. Игорь это понял, но виду не подал. Ему тоже плакать хотелось. Он не знал, кем себя считала Лариса – березой или дубом. Но вот он точно был березой, а жена – дубом. Это она его захватила, придавила, заставила в себя врасти. А теперь уж куда рваться, когда корни общие?

На страницу:
1 из 4