Полная версия
Царь Иоанн Грозный. Дилогия. Т. 2: Грозное время
– Бо-ог?.. Бог на небеси! Там его правда. А что на земле бывает – я сам видал… сам претерпел… И ежели Митя мой…
– Бог на небеси, так люди здеся сотворят Его святую волю. Слышь, послушай: хто да хто за тебя… И главный воевода стрельцовый, князь Воротынский, Володька, и брательник его, Михайло, и Мстиславский, и Серебряные, оба брательника… Все воеводы, все бояре думные, и попы, и собор весь священный, и вся Москва, и вся земля… Главное – стрельцы за нас! А они не выдадут. Сам ведаешь… Силой, добром ли, а присягу принять всех заставим, записи отберем! Так не кручинься, осударь!
– Ну и то… Спасибо тебе! Челом бью отцу и владыке моему, молитвеннику, заступнику извечному. Воскрешают меня речи такие… Истинно говорю! Вот что вы, бояре, Солтык, приятель, и ты, Петрович! – обратился Иван к Федорову. – Спасибо и вам на службе верной. Оздоровлю, Бог даст, – не забуду послуги вашей… А покамест повыдьте… Надо нам тута с шурином да с дьяком по семейности потолковать…
– И, царь-осударь! Твои слуги – холопы верные. И ушли мы, и нет уж нас! – проговорил Федоров и, правда, словно испарился из покоя.
За ним, отдав поклон, грузно вышел Салтыков.
– Слышь, дьяк, и ты, Данило! – начал Иван, когда закрылась дверь за ушедшими. – Что впереди будет – Господь Один ведает. Как-никак, а вон бояре ныне сына мово на государстве не хотят видети. И буде, придет на то воля Божия, – меня не станет… Вот, на кресте мне на моем поклянитесь обое: волю мою исполнить обещайте…
Юрьин и Висковатов, пораженные торжественным, строгим выражением лица и словами больного государя, невольно протянули руки к большому золотому кресту с мощами, висящему на груди Ивана:
– Клянемся, осударь, все по слову, по воле твоей выполним.
– Вот, вы клялися, так помните ж! Сохраните и по смерти моей верность сыну моему, Димитрею… И не дайте боярам извести его никоторыми обычаями, ни отравой, ни удушьем, ни потоплением… ни в темницу заключить не давайте. А в тот же час, как помру, потайно возьмите наследника и побежите в чужую землю, где Бог наставит, что побезопаснее… Клянитесь на том.
– И в другом клянемся, государь! – повторили присягу оба, боярин и дьяк.
– Ну вот… Теперя я буду поспокойнее!.. А казны вам будет заготовлено немало… и золотой, и всякой… Я уж скажу Головину. Только пошлите его ко мне. Не сейчас, погодя малое время. Силы теперь оставляют меня… Скорей бы лека…
Но он не договорил и впал в беспамятство от слабости, усиленной еще всеми предыдущими волнениями, которые и здоровому не каждому человеку были бы по плечу.
Настало утро другого дня, назначенного для принесения присяги младенцу-царевичу. Рано проснулся Иван, и первый вопрос его был обращен к лекарю, который дежурил всю ночь у постели:
– Ну, Схарушка, прямо молви, жидовин: как мое дело? Скоро ли помру али жить еще буду?
– Ну а ты сам, великий осударь, – как ты сам себе думаешь? – по обычной семитической привычке вопросом на вопрос ответил Схарья, лекарь царский, почесывая горбинку на носу.
– Да как тебе сказать? Словно бы полегче мне, и голова яснее… Да не верится. Ты – знахарь… Тебе и святцы на стол… Ой, нет… Грех какой! Жиду – про святцы помянул… Ну, говори уж… Покинь свои извороты поганые…
– И если я был Бог, и я бы прямо сказал: будешь жив и здоров и проживешь долго на счастье своих людей. А я только бедный лекарь, раб Господа Саваофа… Что я могу сказать? Мое дело – лечить и помогать. А здоровье и жизнь от Бога. И Он не откажет в том царю, чего в избытке отпускает вон монаху твоему, который поест, попьет и бормочет порой тебе разные измышления ума человеческого…
– Ну, пусть так. Умру ль, жив ли я буду, нечего гадать! А нынче – много сил мне надобно. Так дай мне чего-нибудь. Хоть это, жидовин лукавый, сделать сумеешь ли?
– Отчего ж мне не суметь? Я много умею… Мне только одного пустяка самого не хватает, чтобы я философский камень получил, «Львом Золотым» рекомый… Чтобы я мог из всякой вещи, из воды, из воздуха золото плавить!.. Чтобы я… Так почему ж я не сумею дать тебе укрепительное питье, государь великий?.. – вдруг, перебив себя самого, закончил свою речь Схарья и принялся за лекарственную стряпню.
Правда, питье, которым часа через два угостил Ивана лекарь, – словно огня и сил влило во все жилы и суставы больного. Он поднялся на подушках и мог принимать гостей и вестников, которые заглядывали к царю в опочивальню, всю наполненную ароматами курений, запахом жженого можжевельника, трещавшего и сгоравшего на медленном огне жаровни в одном из углов покоя.
Все, что делалось во дворце, сейчас же сообщалось Ивану. А сюда с рассвета стали съезжаться на конях, и в колымагах, и в каптанках – вельможи московские, воеводы, бояре, князья и служилые люди, думные дьяки и прочий люд. Попозже – появились послы чужеземные, какие только в то время проживали на Москве. Они должны были видеть совершение присяги и сообщить о ней своим государям.
Только, минуя Архангельский собор, до церкви Благовещенья, что у дворцовых сеней, – могли доезжать самые знатные из посетителей Кремля. Здесь все выходили из экипажей, слазили с коней и шли дальше пешком до той палаты, где каждому указано было ожидать зова в место общего сборища. Свита послов оставалась частью в Посольском приказе, расположенном против Звонницы Великой, через площадь от которой находился Митрополичий городок; частью же люди следовали за послами в самый дворец.
Общий сбор на этот раз был назначен в Передней Избе, непосредственно примыкающей к Каменным палатам, где в одном из покоев лежал Иван.
Рядом с опочивальней царя, в просторном и светлом покое, собралися все близкие к нему люди или те, кто выдавался родом и знатностью своей, кто не желал смешиваться с толпой служилых людей и придворных. Небольшие сенцы вели из второй комнаты в Переднюю Избу, обширный и высокий покой, где могло вместиться много народу, как и требовалось в данном случае. Почти посредине горницы, против входа, был установлен там аналой, на нем приготовлено Евангелие.
Двери в опочивальню Ивана раскрыты, и тяжелая ковровая завеса отделяет от нее передний покой. С каждым часом все больше и больше народу сбирается здесь. Говор, стук дверей, то и дело впускающих новых посетителей, – ясно доносится до царя.
Все находящиеся в покое резко делятся на три группы: сторонники Ивана, друзья Владимира и люди, которые не пристали явно ни к той, ни к другой стороне, а переходят от человека к человеку, толкуют о чем-то негромко, убедительно жестикулируют – словом, находятся «в движении» и не позволяют решать, за кого они станут в последнюю минуту.
Каждый, входя, крестился на иконы, отвешивал земной поклон на дверь, за которой лежал Иван, кланялся всем присутствующим и затем занимал определенное место. «Царские люди» подсаживались к князю Мстиславскому и к Михайле Воротынскому, которые сразу выдвинулись в качестве коноводов «царева гнезда»… «Княжевы люди» – сторонники Старицкого с князьями Щенятей Патрикеевым, Одоевским и Шуйским во главе – сгрудились у окна, недалеко от входной двери, оживленно обсуждая план дальнейших действий. Они были в особенно напряженном, приподнятом настроении. Тут же волновался, о чем-то хлопотал отец любимца и руководителя царского Федор Адашев, недавно еще пожалованный в окольничии, заядлый недруг Захарьинского рода. Самого Алексея не было. Не пришел и Фунников, Никита, второй «казначей» Ивана. Он сказался больным, так же как и князь Дмитрий Иваныч Курлятев. Тесть полоумного Юрия, хитрый старик князь Д. Ф. Палецкий затеял такую же двойную игру и решил, что не следует соваться в первую голову, а лучше поглядеть со стороны, чья возьмет, – туда уж и примазаться. Вот почему в назначенный час он не явился во дворец, обещая быть к вечеру. «Недужится-де малость…»
Не было и самого Владимира Андреича. Но его ждали с часу на час. Зато все остальные, гордые родом, если не блещущие дарованиями, князья, былые дружинники московские, – все налицо: и Пронские, и Мезецкие, и Заболоцкий, князь Ростовский молодой, и Челяднин, из ненависти к Захарьиным – примкнувший к давним недругам своим. И Оболенский-Немаго тут, и Шереметевы… Князь Андрей Курбский в сторонке стоит, слушает, что будет. Молод да не глуп князь. И против царя ему неохота идти, да князя Владимира, своего прямого военачальника, проявившего так много мужества в боях под Казанью, – в обиду давать нельзя. И жалеет молодой, простодушный воин, что пришел, что вынужден был прийти, так как его стрельцы в карауле нынче. Жалеет он, что судьба поставила его в такое для честного человека затруднительное положение. Ну да авось послушает он: что тут люди станут толковать? – и уяснит себе хорошо, на чьей стороне право и правда… А уяснив, бесповоротно пойдет по правому пути.
И чутко ловил каждое слово Курбский.
Но молодые князья больше про коней, про охоту толкуют, про девок полногрудых, мясистых, сенных… Старики – на свои недуги жалуются… И лишь изредка словом осторожным о деле помянут, для которого созваны. Видимо, Владимирова приходу все ждут-дожидаются.
Вдруг шум послышался за окнами, конский топ, звон сбруи конской, звук оружия.
– Князь… Сам князь Володимир пожаловал! – пронеслось в горнице.
И все не ошиблись. Конечно, только князь мог подъехать так близко к дворцу, к внутренним строениям, верхом, да еще с многочисленной свитой из вершников и своих стрельцов. В обычное время с более скромным количеством провожатых являлся к Ивану князь Старицкий. Но теперь все поняли, что осторожность не мешает. Вот почему, кроме обычных челядинцев и ратной охраны, по сану присвоенной Владимиру, – он и мать его, честолюбивая старуха Евфросинья, урожденная Одоевская, всех живущих в Москве новгородцев к себе зазывали при помощи Шуйских, поили, задаривали их, равно – и московских боярских детей из числа тех, которые под защитой князя и княгини, под крылом Старицких – в люди выходили.
Из этих-то людей составился сильный отряд телохранителей, готовых грудью защитить князя Владимира, на которого, по словам княгини-матери, «козни во дворце царевом куют». И дружина эта все растет. А в дальнейшем – еще более грозное нечто затеяно, о чем потихоньку Евфросинья с Иваном Михайлычем Шуйским шепталась, с боярином митрополичьим по званию, с бунтарем и смутьяном по натуре.
И сейчас этот боярин здесь, на месте… С низким поклоном встречает входящего князя.
Владимир, войдя довольно быстро в горницу, перекрестился на образ, отдал всем поклон и спросил:
– А что брат-государь мой? Не лучше ль ему?
– О-хо-хо!.. Где лучше?.. Государе-княже, с чего лучшему быть? – с сокрушенным видом отвечал Шуйский, приняв вопрос, словно бы он был обращен к нему одному. – А все же ладней будет, сам не пройдешь ли, осведомишься? Лекарь сказывал, теперя не так уж опасно с государем видеться… Не больно уж лютует зараза хворобная в батюшке-царе… Так только ен замаялся, сказывали, на ладан дышит! – вполголоса заключил речь свою боярин, оглядываясь на дверь царя, на кучку его сторонников, толпящихся поодаль.
– И то, пойду проведаю… К одному уж, и о крестном целованье потолкую, о нонешном. А то вот зовут на дело, а в чем оно – и не сказано. Как крест целовать? Каки таки записи давать? Оно – не шутка. Где рука, там и голова… сказано!..
– Да, да… Конешно… Вестимо!.. – отозвались те бояре, «владимирцы», которые сгрудились у окна.
– А моя дума такая, – степенно заговорил Мстиславский, – что креста целованье и запись целовальная у царей наших завсегда одинаковы были. Чего тут еще загадывать, царя только зря тревожить недужного?..
– Ну, это мне ведомо, какую я думу думаю! – раздраженно отозвался Владимир и своей валкой походкой тучного, изнеженного человека пошел к дверям, отделяющим первый покой от опочивальни царя. Распахнув и снова опустив за собой ковер, Владимир впервые очутился перед больным Иваном и даже чихнул от сильного запаха курений, наполняющего комнату.
– Вот, добрая примета! Здрав буди, царь-государь! – отдав поклон лежащему царю, проговорил князь, стараясь получше вглядеться в изможденное лицо царя, чтобы решить самому, жилец ли не жилец Иван на белом свете.
Но, как нарочно, царь поместился на кровати так, что свет падал ему прямо в затылок, оставляя все лицо в тени. А сам Владимир – стоял в полосе света, бросаемой вешним утренним солнцем в слюдяные окончины покоя.
– Спаси тя Бог на здравствованье, брате! Аминь!.. – совсем слабым, умирающим голосом заговорил Иван.
Почему-то царю подумалось, чем слабее он покажется теперь брату и его сторонникам, тем скорее выплывут наружу замыслы врагов. А Ивану страстно захотелось узнать истину: кто друг ему среди окружающих трон князей и бояр? Простые служилые люди, созданные и возвеличенные юным царем по личному его желанию либо по указанию Сильвестра с Алексеем Адашевым, – те в счет не шли. Они были преданны по необходимости. Созданные Иваном, они погибнут, как только того не станет. Их прямой интерес – стоять за царя. Но остальные? Те, кто уверял его в преданности, вымаливал наград и подачек? Эти ехидны-царедворцы, злобу и коварство которых Иван изведал уже с младенчества? Изменились они или все те же остались?
И больной, еще бессильный телом, Иван уже воспрянул духом, решил затеять «царскую игру»… Людские сердца изведать пожелал.
При виде надломленной фигуры царя, при звуке его умирающего голоса – плохо скрытая радость озарила полное и маловыразительное обыкновенно лицо князя Старицкого. Но он с притворным соболезнованием сейчас же заметил:
– А видать, слаб ты еще, брате-государе? Вон и голоса, почитай, не чуть твово!
– Куда чуть?.. Умираю, брате… Только и держусь, чтобы сына на трон посадить. Дитя неразумное. Митя мой. Кто об ем подумает без меня?
– Не гораздо молвишь, государе-брате. А я да Юрий – нешто мы чужие ему? Кажись, дядьями приходимся. Кому в обиду дадим ли?
– Вот и я… тако же полагаю, брате… спаси тя… Христос… што порадовал словом своим болящего, навестил… хворого… Так приступайте с Богом! Там, чай, все уж готово? – прежним угасающим голосом обратился Иван к Висковатому и Даниле Михайловичу Захарьину, стоящим тут же поодаль.
– Готово, осударь!
– Нет, ты погоди! – нетерпеливо перебил Владимир. – На кой ляд, прости Господи, присяга вся затеяна? И в чем присягать мне? Каку запись подписывать? В толк никак не возьму! Ну, хвор ты теперя, брате-государе. Да ведь дело, бают, у тебя на поправку идет! Чего ж людей булгачить? Меня, дядю, – племяннику-пеленочнику присягать неволить! Не бывало того в роду нашем царском, да и быть не надобно! Брось, брат Иван. Прямо говорю: лучше будет! – уж с явной ноткой раздражения, откинув дипломатию, закончил речь Владимир.
Судорожно вздрогнуло все большое, исхудалое тело царя. Вот она, решительная минута начинается!
– Не надобе присяги, толкуешь ты, брат? А как же, коли я помру? Кому стол достанется? Лучше, говорю, при жизни я…
– Э, заладил: помру, помру… А и будет воля Господня, так Он же укажет: как быть? Знаю, кто тебя на присяги на энти подбивает… Они вон! – и Владимир презрительно кивнул головой на Захарьина. – Молодцы – довольно всем нам ведомые! Так не бывать по-ихнему! Я – прирожденный государь, не похуже тебя, брате! Младенцу не служивал и креста не целовал… А им, холопам, што за Митриевой люлькой встанут да почнут нами, князьями первыми, пошвыривать, – умру, не покорюся!
И Владимир вскочил даже с лавки, на которую опустился, у самой двери, когда вошел.
– Такова твоя речь, брате?! – дрогнувшим голосом отозвался Иван. – Что же поделать нам? Ты сам ведаешь, хорошо ли, дурно ль творишь, коли не хочешь креста целовати! На твоей душе все, что потом станется! А мне до того дела нет. Господь видит… Его святая воля! Ступай себе с Господом.
Голову опустил, задумался князь Владимир.
Обращение Ивана к его вере, к его лучшим чувствам – тронуло князя. Конечно, всякому ясно, какая невзгода, какое кровопролитие настанет неизбежно, если Владимир с приверженцами своими решит изменить, порушить порядок престолонаследия, введенный Иваном Вторым, если вернется старый обычай: переход власти к братьям царя! В самом деле, уж не кинуть ли все? Не присягнуть ли Димитрию?
Но тут взор Владимира упал на Захарьина, который, наклонясь к Ивану, пить ему подавал и что-то взволнованно нашептывал больному шурину.
– Э-э-эх, кабы не энти гады! – чуть не вслух произнес Владимир, быстро отдал поклон царю и вышел молча в первую горницу.
Все бывшие тут бояре и князья – так и слились в одну тесную толпу у самых дверей и чрез ковер отчетливо слышали каждое слово громкой речи Владимира, угадывая тихие фразы царя.
Когда Владимир, с надменно поднятой головой и угрюмо стиснув губы, появился по эту сторону ковра – вся толпа шарахнулась и разделилась на две половины: справа – его приверженцы, слева – враги или, вернее, – противники замыслов его и честолюбивой вдовы, княгини-матери, Евфросиньи Старицкой.
С обеих сторон силы стояли почти равные. И если слева пятью-шестью головами числилось больше, так родовитостью и знатностью своей – партия Владимира перевешивала царскую, куда замешалось немало новых, худородных людишек…
Все это сразу взвесил Владимир, понимая, что он совершил сейчас решительный шаг, за которым близка и борьба не на словах уже, а светлыми мечами.
Два человека только не кинулись в сторону, не поспешили уступить дороги князю – сегодня, а завтра, может быть, – царю Владимиру всея Руси! Это были – князь Мстиславский, Иван Федорович, кравчий, родственник и друг Ивана, и второй – князь Владимир Иваныч Воротынский.
Последний, пылкий, прямой по характеру, больше воин, чем царедворец, – не мог сдержать негодования, владеющего им, и громко заговорил:
– Ай, княже Володимир Ондреевич! Вот што негоже – то негоже, осударь! Тебе, княже, – нам бы головой быть, к делу привести государевых ослушников… А ты первый царское слово рушишь, присяги не примаешь! А вить раз уж присягал: царевой воли слушаться… Не обессудь, князь, лучше бы тебе не упрямливаться… Больному царю кручины не принашивать… Дай запись и крест целуй. А тамо – и мы за тобой с Божьей помощью. Челом мы тебе бьем, княже! Покорно о том просим.
Желая смягчить горечь укора своего, посланного лицу, во всяком случае, более высокому, чем сам воевода, – Воротынский отвесил земной поклон Владимиру.
– Не упрямствуй, княже! – поддержали Воротынского многие из царевых приверженцев и тоже поклонились при этом князю Старицкому.
Тот стоял молча, надменно улыбаясь, стараясь подавить вспышку негодования, вызванную речью молодого еще, хотя и отважного, прославленного воеводы. Окинув взором тех, кто поминал ему об уступке и кланялся, – князь взглянул и на сторонников своих.
Те молча сплотились и стояли почти за плечом у князя.
Тогда он усмехнулся еще презрительнее и небрежно уронил Воротынскому:
– Молод, глуп ты еще, князек. Ус-борода не поотросли еще у тебя, а меня, князя прирожденного, брата государева, – учить задумал! Не то чтобы мне указывать, а будь с умом ты, парень, – маку бы, зерна бы просяного не посмел бы перечить… Вот оно што! Да ноне плохие порядки на свете пошли: яйца курицу учить думают!
Сказал и, не слушая уже, что бы могли возразить ему, – пошел к дверям.
– Стой, погоди, князь-государь! – снова заступая дорогу Владимиру, быстро заговорил окончательно раздраженный и оскорбленный Воротынский. – У козла борода велика, да все он козел, батюшка! Вот ты энто бы помнил! А я хошь и не брат осударев, а дал душу свою осударю своему, царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси!.. И сыну его, княжичу Димитрию… Крест целовал, чтобы служити мне им двоим во всем не облыжно, жизни не щадя. И говорить мне с тобою – они же приказывали, вот я и говорю… за них, за самих, за осударей моих, Богом данных! Да еще послухай, что скажу: буде где доведется, по их, осударей, велению, я и драться с тобой до последнего часу смертного готов! Бог свидетель. А как драться я горазд, – ты видывал! Под стенами, под Казанью агарянскою…
И воевода уж с угрозой положил руку на рукоять меча, который по праву начальника дворцовой стражи мог носить даже во дворце.
Говор испуга и возмущения пробежал между боярами Владимира. Из царских сторонников – кой-кто двинулся вперед, словно готовясь удержать руку Воротынского, не допустить до кровопролития.
Владимир тоже схватился за рукоять кривой восточной сабли, которую не снял, даже входя в спальню Ивана. Несколько мгновений противники мерили глазами друг друга. Затем Владимир, видя, что Воротынской не думает сейчас же привести в исполнение угрозу, опустил руку, повернулся к нему спиной, отдал поклон всем и медленно вышел из горницы.
Воротынский, поглядев вслед князю, проворчал какое-то оскорбительное замечание себе под нос и отошел к сторонке.
Тогда заговорил дьяк Висковатов:
– А как мыслите, князья и бояре? Нам все же подобало бы волю царя поисполнити. Князь – одно дело, мы – иное дело. Тамотка все изготовлено. И к крестному целованию можно приступить. И бояре молодшие собраны же…
– Че-е-во?! – резко откликнулся Петр Щенятя, пришедший во дворец уж порядком навеселе, как часто водилось у князя. – А энтаго, дьяк, не выкусишь? Казаки, слышь, бают: поперед деда не суй рыла в пекло? Умны собаки чубатые.
Пускай допрежь князь крест целовать станет да вы, прихвостни дворовые. А мы ужо потом, опосля…
– Да, мы опосля!… Совсем опосля! – вдруг вырвался из толпы, тоже совсем хмельной, окольничий Федор Григорьевич Адашев, «для храбрости» немало пропустивший романеи натощак. – Мы тоже не очёски какие! Сам с усам! Знаем, где раки-то зимуют. Слышали, бояре, князь-то што баял? Служить нам не младенцу – царю пеленочному, а дядьям евонным, живоглотам, Захарьиным… Царю хорошо: ён помрет – и крышка! А нам, бояре, будет каково?!
– Эй, ты, мелево пустое, колесо новое, давно ль из грязи в князи попал?! – строго прикрикнул на выскочку Мстиславский. – Помолчал бы вовсе!
– Не! Пошто ему молчать?! – загалдели другие сторонники Владимира. – Молчать ему не мочно! Он правду молвил… Мы все за его…
– Да я – не то!.. Я самому царю скажу! – онаглев при виде сильной заступки, продолжал бурлить честолюбивый и недалекий старик, зарвавшийся окончательно. – Вот я сейчас!..
И, раньше, чем ему мог кто помешать, – он уже стоял по ту сторону ковра, кланяясь земно Ивану, на лице которого презрительная гримаса сливалась с выражением крайнего негодования. Всего ожидал царь, только не подобной выходки одурелого, пьяного старика, отца своего любимца-наперсника… И почему не слышно голоса Алексея Адашева? Неужели он с умыслом не пришел и правду сказали про него, что он тоже стоит за нового наследника, против Ивана, против Димитрия?!
Между тем старик Адашев, отвешивая поклоны царю, бормотал:
– Царь-осударь! Тебе, осударю… ведает Бог да ты, осударь… Тебе и сыну твоему, царевичу Димитрию, на многие лета служить мы во как! Всей душой то ись готовы! И крест целуем… Во, хошь сичас!.. – И неверной рукой старик полез за ворот рубахи, желая вытащить наружу свой нательный крест. – А Захарьиным нам, Данилке с братией его со всей… Не! Им не служить, царь-осударь, как и не служивали!.. Не! Сын твой, царь-осударь ты наш милосливый, ошшо в пеленицах… Так надо говорить!.. А володеть нами по твоей смерти, царь-осударь, Захарьиным, Данилке ж со братией… А мы уже от бояр и до твоего полного возрасту, царь-осударь, беды видали многие лютые, осударь!.. Во…
И он снова стал учащенно кланяться Ивану, пока, по знаку последнего, вошедший вслед за Адашевым Висковатый не вытеснил за порог старика.
Выслушав затем, что сказал ему Иван, дьяк сейчас же снова появился перед всеми боярами, вместе с Захарьиным, который до того времени неотлучно находился при больном.
– Слушайте, князья и бояре, что царь вам сказать велит на речи ваши пустошные! Слушайте все!
От звука громкой речи дьяка – утих и говор и перебранка между боярами, не прекращавшаяся все время с минуты ухода Владимира из горницы.
– Вот што царь сказать поизволил! – торжественно начал Висковатый. – «Вижу я жесткость и твердовыйность всю вашу боярскую, на кою и в младых летах нагляделся и натерпелся вдосталь! И коли вы сыну моему, Димитрею, креста не целуете, – ин, надо быть, што у вас иной государь на примете есть окромя меня, богоданного?! А целовали есте мне крест, и не единова, штобы есте мимо нас – иных государей не искали. Как Бог един в небе, так и я, царь, у вас на земле! И ныне привожу я вас к целованию крестному и велю служити вам сыну моему, Димитрею, а не Захарьиным… И аз с вами много говорить не могу, недужен весь. Може, при часе своем смертном лежу. А вы о своей души спасении забыли: нам и детям нашим служить не хощете! На чем крест целовали, клятву давали великую – и того не помните! Одно знаете: кто государю в пеленицах служить не захочет, – тот, видимо, и великому князю, государю, не захочет служить, если б я и здрав стал. Так я и знать буду! И еще скажу: коли мы вам не надобны, – грех на вашей душе!..» Вот што поведать мне от его светлого имени приказал государь наш пресветлый! – уже обыкновенным своим голосом заключил дьяк.