Полная версия
Жизнь Пушкина
Смена житейских и творческих обликов призвана показать заключенные в Пушкине «сверхчеловеческие силы», которые позволяли ему соединять в себе практически несоединимое – и пламенные восторги, и нежную любовь, и труды, и постижение загадок истории и многое другое. Чулков подчеркивает неповторимость мышления поэта, которому всегда чуждо было сухое теоретизирование, что помогало избегать влияния или давления со стороны даже выдающихся умов своего времени, но который одновременно был открыт всякому неординарному знанию. Автор убежден: у Пушкина был свой путь.
Важная для любого времени тема «человек и власть» в «Жизни Пушкина» преломилась как тема «художник и власть». Буквально уже на первых страницах произведения автор заявляет о сопряженности судьбы Пушкина с царской династией Романовых, указывая, что поэт родился в день рождения внучки императора, а первое «столкновение» с ним пережил в полуторагодовалом возрасте. И далее подробнейшим образом прослеживает все нюансы, повороты, перипетии взаимоотношений (в большинстве случаев трагических) Пушкина и правителей России. Таким образом обнажилось всевластие государства-левиафана, подавляющего и изничтожающего все свободное и прекрасное. А кроме того, обнаружилось трагическое прозрение поэта, постепенно понявшего, что никакой договор с правительством невозможен, немыслим. Можно считать, что на его примере и на собственном горьком опыте Чулков постигал трагедию взаимоотношений власти и художника. Он, перефразировав поэта, предложил новую формулу: «Гений и жандарм – нечто несовместное», потому что «такие слова, как «великодержавие», «государственность», «законность», совершенно по-разному звучат в устах шефа жандармов и в устах поэта». Показательно, что именно в исследовании жизни Пушкина сам писатель увидел для себя возможность отстоять (пусть и в мизерных дозах) свои человеческие и профессиональные честь и достоинство: не писать только «в стол», как это делали многие его товарищи, а находить способ говорить о сокровенном. Благодаря Пушкину читатель открывал для себя путь, следуя которому он мог выстоять и даже пусть и пассивно, но сопротивляться государственному произволу. И в этом тоже проявлялась гуманизирующая и выпрямляющая человека миссия великого поэта и его биографа.
С этой проблемой непосредственно связана и актуализация темы «Пушкин-историк» в биографии поэта. Понимая, что «разгадать… душевное устроение» ребенка нелегко, Чулков тем не менее берется утверждать, что уже в самом начале жизненного пути Пушкин «чувствовал, что он живет в определенный исторический час: он понимал связь настоящего с прошлым и будущим». И далее он последовательно раскрывает отношение Пушкина к тем или иным историческим событиям и идеям, причем особое место в биографии занимает рассказ о формировании его политических симпатий.
Сегодняшнему читателю явно небезынтересно будет напоминание о сочувственном отношении Пушкина к политике русского государства на Кавказе, о его «особой позиции» по «польскому вопросу». А как неожиданны замечания по поводу того, что западник Чаадаев в какой-то момент разделил национально-патриотические устремления поэта. Вообще, думается, немаловажно указание на несостоявшийся диалог двух умнейших людей России, на разность их взглядов на историю. Спор вокруг христианской идеи, мысль о всеобщем единстве, к которому устремляется человечество, – вот что волновало этих двух выдающихся современников. Но как же различно они мыслят, какие различные концепции выстраивают!
Еще раз мотив «различно» умных людей возникнет в книге в связи с обликом Пестеля. Приводя нелицеприятные пушкинские записи о Пестеле, Чулков задается вопросом: чем мог руководствоваться поэт, подозревая Пестеля едва ли не в предательстве, почему не возникло симпатий между «самоуверенным, надменным, серьезным и строгим Пестелем» и «страстным, насмешливым» Пушкиным, как смог поэт не поддаться обаянию человека, чьи идеи были столь притягательны и чье чело окружал ореол мученичества? Может быть, этот аспект – аспект взаимонепонимания, столь характерный для русского мышления, – один из самых волнующих в книге Чулкова, размышлявшего об интеллектуальной драме умнейших русских людей.
Все эти обстоятельства определяли усиливающееся одиночество Пушкина и в среде близких и любящих его людей, и в кругу читателей. Высказав сомнительное мнение, что после 1833 года Пушкин ничего значительного не создал (похоже, что Чулков вообще недооценивает некоторые произведения поэта, например «Евгения Онегина», о котором в книге говорится буквально в нескольких строках!), он тем не менее одаряет читателя замечательной догадкой. Простота поздней пушкинской поэзии осталась недоступной «среднему» читателю: ведь непонятную «поэзию публика хотя и бранит порою, по всегда тайно уважает, подозревая свою некомпетентность», зато «важно критикует ясность и простоту гения, воображая», что все поняла и потому имеет право смотреть на него свысока.
Но есть в книге и страницы, которые, конечно, вызовут самые острые разногласия. Это, в частности, главы, посвященные любви поэта, его женитьбе на Наталье Гончаровой. Уже давно стала расхожей саркастическая фраза о том, что Пушкину надо было бы жениться не на ней, а на пушкинистах или пушкиноведении в целом. В этом же русле находится и «восхитительное» предположение Чулкова, что лучшей, чем Наталья Николаевна, женой для Пушкина была бы начитанная крепостная крестьянка Феврония Ивановна! Похоже, страсти улягутся еще не скоро: до сих пор люди делятся на тех, кто оправдывает Натали, и тех, кто ее порицает.
Автора нельзя отнести к поклонникам Натальи Николаевны, но он также не придерживается версии, что Пушкина толкнула к браку страстная любовь. Выясняя мотивы, побудившие к закреплению такого, на его взгляд, странного союза, он приходит к выводу, что это было трезвое решение с обеих сторон, возможно, даже вынужденное в какой-то степени: Пушкин во что бы то ни стало спешил остепениться, женитьба обещала спокойствие и тишину, возможность отдаться вожделенному груду, а страсти, хотя и приносили вдохновение, оборачивались муками и страданием. Такой подход к супружеству Чулков совершенно справедливо называет несколько консервативным. Гончарову же пора было выдавать замуж, так как других претендентов на руку бесприданницы не находилось.
Неоспоримым доказательством своей догадки автор считает то, что в болдинском уединении, когда душа поэта была полна лирических переживаний, он ни слова не посвятил невесте. По его мнению, «барышня Гончарова» и не заслуживала ничего, кроме банальных проявлений сентиментальной нежности. Чулков не скупится на едкую иронию, когда описывает ее вкусы: «Настоящего романтизма в ней не было никакого, но ее привлекал к себе самый скверный его суррогат, бутафорский блеск так называемого «света», фальшивая «поэзия» балов и салонов, глупенький романтизм флирта, легкий призрак адюльтера». Он даже не находит ее красивой: в ней не было никакой внутренней жизни, ее хорошенькое личико безмятежно и незначительно, в нем нет мысли. Чулков как будто забывает, что Натали была семнадцатилетней девушкой, когда стала женой поэта, и, хотя в ту пору взрослели рано, ей были свойственны все наивные мечты и упования девушек ее возраста и ее круга. Не случайны и ее горькие слезы на следующее утро после венчания, когда она почувствовала себя покинутой занятым своими делами мужем. Вполне естественная реакция для девушки ее возраста! Да и женщина старше, наверное, испытала бы в этом случае те же самые чувства.
Автор пишет, что уже через полгода после свадьбы поэт «не подозревает» о душевных настроениях своей молодой супруги, так как «занят событиями в Польше, литературными планами и перепиской с друзьями». Но даже в этом случае он не находит другого объяснения для ее частых слез в Царском Селе, кроме капризов и скуки.
Она действительно, скорее всего, была неловкой и смущающейся девочкой, ничего не умеющей, ничего не знающей и не понимающей, о чем упоминает поэт В. Туманский (а его свидетельство честно приводит Чулков). Ее можно даже в чем-то пожалеть, поскольку оказаться рядом с гением и соответствовать ему – задача почти что невыполнимая, и мало женщин, которые могли бы с ней справиться. Так и хочется воскликнуть: «Как же Наталья Николаевна могла понять мучительные раздумья и трагические искания, которые переполняли ее мужа, если сам Чулков не находит для Пушкина равного ему по степени образования и идейной устремленности собеседника!»
Главная идея биографа – неизменно расширяющееся, углубляющееся и совершенствующееся дарование поэта. Поэтому он не боится, например, сказать о «бледности и вялости» ранних стихов Пушкина, не только написанных по заказу и созданных «на случай» (таких, как ода «На возвращение государя императора из Парижа» или стихи в честь принца Оранского), но и лирических (в частности, посвященных Екатерине Бакуниной). Но даже в них он слышит «пушкинскую страстную интонацию, свободную от литературного жеманства. В этих стихах чувственность ничем искусственно не подогрета, она только приправлена «галльским юмором». А вообще, пытаясь найти определения самобытности пушкинского дара, Чулков прибегает к замечательным поэтическим характеристикам: здесь и «чудесная игра пушкинского хмеля», и «чувственность», сочетающаяся с «легкой и тонкой улыбкой». Он иногда даже употребляет выражения, которые могут показаться в чем-то уничижительными по отношению к великому поэту, такие как «веселый и шутливый лепет» «Руслана и Людмилы», «сомнительный байронизм» «Кавказского пленника», «соловьиные трели» «Бахчисарайского фонтана» (это в свое время тоже вызвало недовольство пушкинистов). Но это возникает только потому, что, по мысли Чулкова, эти вещи предваряют «предчувствие возможного для человечества единства», которое угадывалось Пушкиным сквозь «все противоречия истории» и воплотилось только в последующих произведениях.
Жизнь Пушкина внимательнейшим образом прослежена и книге. Не оставлены без упоминания даже мельчайшие подробности, особенно те, которые могли вызвать творческий импульс, стать источником вдохновения. Но не менее существенными кажутся автору и те бытовые детали, которые окружали поэта, создавали фон его ежедневной жизни. Однако не надо думать, что это утомительное бытовое повествование, перенасыщенное деталями. Чулков творчески подошел к своей задаче и смело опустил то, что, на его взгляд, ничего не добавляло к облику поэта. Больше всего он боялся причесанности и благообразия, налета хрестоматийности. Поэтому мы найдем упоминание о сводничестве, процветавшем на «чердаке» Шаховского, о непечатных словах, почти ежеминутно срывавшихся с уст посетителей «Зеленой лампы», но мало говорится о знакомстве Пушкина с Мицкевичем, об их дружбе, остались почти не освещенными отношения с Гоголем.
Чулков свободно монтирует события, нарушая иногда их порядок, «вводя» одни из них в воспоминания поэта, другие передавая «от себя», как бы резюмируя происходящее, подытоживая определенный этап жизни своего героя. Интересен использованный им прием «возвращения», когда о некоторых людях из окружения Пушкина он рассказывает неоднократно, каждый раз делая нужные акценты, выявляя новые детали. Так, принципиально важной становится для него последняя встреча поэта с Кюхельбекером, особо отмеченная в дневнике Пушкина. Он позволяет себе вернуться в прошлое и еще раз напомнить об отношении поэта к Кюхельбекеру, о том уважении, которое вызывал этот нескладный юноша своим трудолюбием, начитанностью, свободомыслием. И уже теперь он упоминает о первой, самой ранней дуэли Пушкина, «когда ему пришлось подставить голову под пистолет самолюбивого безумца». Все это сообщает повествованию драматизм и динамику. Иногда он создает и подлинно драматические сцены. Например, так нарисован «поединок» с царем, имевший место по приезде Пушкина в Москву из Михайловского. К концу книги темп повествования убыстряется. Кажется, нервозность Пушкина передается тексту. Комментарии сведены к минимуму, на первый план выступает жестко закрученная интрига, петлей затягивающаяся на шее поэта.
Чулков, безусловно, сумел донести дорогие ему идеи до читателя. Доказательством служат поразительные совпадения, которые имеются в «Жизни Пушкина» и во «Вредителе», повести, бывшей «тайная тайных» писателя, которую он прятал даже от близких людей. (Она смогла увидеть свет только недавно[17].) Таков важный мотив подлинного духовного призвания человека, который, по слову Иоанна Богослова, должен быть не «тепл», а «горяч». И если герой «Вредителя», Яков Адамович Макковеев, оказывался «тепл» (за что и сурово порицался автором), то Пушкин уже с юности «ненавидел все теплое». Поэтому, по предположению Чулкова, он и не воспринял «умеренную и благоразумную педагогическую систему» директора Лицея Е. А. Энгельгардта, «не выносившего ни холодного, ни горячего». А свои сокровенные мысли об истории как «круговой поруке», препятствующей национальной замкнутости, Чулков в книге о Пушкине выразил следующими словами: «И каждый отдельный человек, сохранив свои национальные черты, должен, однако, помнить, что он такой же грешный «Адам», как и все «сыны человеческие», и так же, как они, должен вернуть себе свою свободу, свое достоинство, вернуть «потерянный рай», найти, наконец, социальную гармонию, возможную только при единстве человечества».
Думается, что постоянное «пушкинское» присутствие в последние десятилетия жизни Чулкова продлило его дни на этой земле и хоть немного скрасило в общем-то печальное его существование. Уже смертельно больной, писатель побывал в Ялте и оттуда смог совершить экскурсию в Гурзуф. В одном из последних своих писем он писал, какую неизъяснимую радость доставила ему эта поездка. Ведь он смог посидеть под тем самым кипарисом, где поэт когда-то «слушал соловья»[18]. В этом признании отзвук пушкинского духа, который утешителен и целителен для каждого, кто с ним соприкасается. И этот дух разлит в книге, дающей возможность через трагизм и скорбь пушкинской биографии увидеть контуры счастливой судьбы гения, или, как говорит сам автор, «уразуметь трагический смысл удивительной жизни».
Доктор филологических наук
М. В. Михайлова
Предисловие автора
Труды наших советских пушкинистов обогатили науку превосходными исследованиями – текстологическими и биографическими. Мы восхищаемся детальной разработкой частных проблем пушкинианы, но у нас почти нет работ, в которых подводились бы итоги нашим знаниям текста и биографии Пушкина. У нас нет жизнеописания поэта. Отдельные большие монографии о той или другой поре его жизни или слишком краткие биографические очерки о нем у нас есть, но эти труды не могут заменить простого, но связного и обстоятельного изложения событий жизни поэта. Еще менее могут заменить биографию беллетристические произведения, где героем является мнимый Пушкин и где подлинные факты произвольно сочетаются с вымыслом, и читатель остается в недоумении, где истина и где ложь.
К столетию со дня смерти поэта я хочу издать книгу об его жизни, дабы заполнить этот пробел нашей пушкинианы. Моя книга не будет соперничать с теми обширными критико-биографическими исследованиями, которых мы вправе ждать от наших пушкинистов, но и мой простой и – смею думать – точный рассказ о жизни, трудах, борьбе и смерти Пушкина не будет, надеюсь, лишним.
В основу моей книги я положил воспоминания и признания самого поэта. Он не оставил своей автобиографии, но черновая программа его записок, отрывки юношеского дневника, дневник 1833–1835 годов, его письма и удивительная автобиографичность его поэзии – вот что представлялось мне самым ценным. Мне хотелось написать книгу так, чтобы в ней слышался голос самого Пушкина.
Глава первая. Детство
IВ Москве 26 мая 1799 года в ветхом, с продырявленной крышей деревянном домике комиссариатского чиновника Скворцова на Немецкой улице родился Пушкин. В этот день по всем церквам шли молебны, гудели колокола и на улицах обыватели кричали «ура». Москва праздновала рождение внучки императора Павла[19]. Поэт родился как раз в день семейного торжества Романовых, с коими пришлось ему вести нелегкую тяжбу всю жизнь: первое столкновение его с императором случилось, когда ему было года полтора. Эта любопытная встреча произошла в петербургском Юсуповом саду, когда семейство Пушкиных, после поездки в сентябре 1799 года в Псковскую губернию к тестю Ганнибалу[20], проживало в Петербурге у тещи Марии Алексеевны Ганнибал[21]. У нее в это время был свой домик в Преображенском полку. Няня, гуляя с маленьким Пушкиным по Юсупову саду, примыкавшему к великолепному дворцу, построенному знаменитым Кваренги[22], наткнулась на Павла[23], который и сделал ей строгое замечание за то, что она не сняла картуз с ребенка при появлении его величества.
«Видел я трех царей, – писал Пушкин жене весною 1834 года, – первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи[24] под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: от добра добра не ищут…»
В начале XIX века господа Пушкины отнюдь с царями не водились и по своему положению представителей древнего, но захудалого рода были весьма далеки от правящих кругов и царского трона. К несчастью, опальному поэту пришлось под конец жизни, по примеру предков, приблизиться к этому самому трону, который, по словам Лермонтова, «жадною толпой» окружали «свободы, гения и славы палачи»[25].
Пушкин поздно понял, что ему несдобровать в этой компании. В 1830 году, когда еще можно было спастись от царских объятий, поэт писал:
Упрямства дух нам всем подгадил:В родню свою неукротим.С Петром мой пращур не поладилИ был за то повешен им.Его пример будь нам наукой…[26]Петром I[27] в самом деле был повешен 4 марта 1697 года Федор Матвеевич Пушкин[28], сын воеводы Матвея Пушкина[29], за деятельное участие в стрелецком заговоре Соковнина[30].
Поэт неравнодушен был к истории. Он живо интересовался, между прочим, судьбою своих предков. Среди них были примечательные умом, волею, характерами и страстями. Многие были порочны и преступны.
Лет за десять до казни мятежного Федора Пушкина в Разрядный приказ была подана его родственниками родословная роспись, в которой сообщалось, что при Александре Невском[31] «прииде из немец муж честен именем Радша». Этот легендарный Радша считался родоначальником многих фамилий – в том числе и Пушкиных, что и дало повод поэту в «Моей родословной» написать известные строки:
Мой предок Рача мышцей браннойтому Невскому служил…Однако если Пушкины и были потомками Радши, или Рачи, то, вероятно, в седьмом колене. А сам Радша не был современником Александра Невского. Он приехал в Новгород едва ли не за сто лет до того. Род Пушкиных ведется от некоего Григория Пушки, жившего в конце XIV и в начале XV века. Это уже лицо не легендарное, а историческое. Среди многочисленных его потомков иные упоминаются в летописях, и поэт встречал их имена в «Истории государства Российского». Он начал было писать в тридцатых годах свои записки.
«Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории, – писал Пушкин. – В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. Григорий Гаврилович Пушкин[32] принадлежит к числу самых замечательных лиц в эпоху самозванцев. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, один с Измайловым, по словам Карамзина[33], сделал честно свое дело. Четверо Пушкиных подписались под грамотою о избрании на царство Романовых, а один из них, окольничий Матвей Степанович, под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру)…»
Последнее замечание в скобках в духе пушкинской мысли о значении родовитого дворянства, и, в частности, «шестисотлетнего» дворянства Пушкиных. Впрочем, Пушкин был достаточно умен и трезв и понимал, что «имена Минина[34] и Ломоносова[35] вдвоем перевесят, может быть, все наши родословные». А впоследствии в заметках по поводу «Бориса Годунова» поэт писал: «Изо всех моих подражаний Байрону[36] дворянская спесь была самое смешное…» Это не мешало ему, однако, живейшим образом интересоваться предками. В «Моей родословной» Пушкин напомнил, между прочим, о судьбе своего деда Льва Александровича[37], служившего в артиллерии. В 1762 году он был посажен Екатериной[38] в крепость и просидел там два года.
Мой дед, когда мятеж поднялсяСредь петергофского двора,Как Миних[39], верен оставалсяПаденью третьего Петра[40].Попали в честь тогда Орловы[41],А дед мой в крепость, в карантин,И присмирел наш род суровый,И я родился мещанин.«Дед мой, – рассказывал Пушкин, – был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова[42], умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем ее сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина[43], довольно от него натерпелась. Однажды он велел ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвою и положили на постелю всю разряженную и в бриллиантах».
Этот жестокий феодал был, однако, человеком «просветительной эпохи» и родившегося весною 1770 года сына, Сергея[44], будущего отца поэта, воспитал в духе французского вольнодумства. Сергей Львович был типичным российским «маркизом». Незамысловатую философию XVIII века Сергей Львович усвоил не без удовольствия из книг Вольтера[45], Гельвеция[46], Руссо[47] и поэтов, эротических и сентиментальных. Это не мешало ему быть суеверным и поддерживать видимость бытового православия, то есть служить молебны, приглашать на дом приходских батюшек и раз в год говеть. Утром он исповедовался и приобщался, а вечером декламировал со смехом стихи Парни[48], в коих автор издевался над церковными таинствами. Он служил в лейб-гвардии Егерском полку. В 1798 году он вышел в отставку в чине майора и зачислен был куда-то в комиссариат по продовольственной части. Он, конечно, был масоном[49]. Летом 1814 года, командированный в Варшаву, Сергей Львович вступил в ложу «Северного щита». Пройдя четыре предварительные степени, к концу 1817 года он получил звание «свободного каменщика». К этому времени он уже вышел в отставку и больше никогда не служил.
Сергей Львович постоянно нуждался в деньгах и почитал себя человеком, обиженным фортуною, а между тем в Нижегородской губернии у него было семь тысяч десятин и более тысячи крепостных крестьян. Он не терпел никаких дел и забот. Поместья управлялись бессовестными приказчиками, которые разорили крестьян. Сергей Львович ни разу не удосужился заняться судьбою своих имений. Крестьянскую депутацию он прогнал, не выслушав. Зато он был не ленив на удовольствия. Он полагал, что мир устроен для наслаждений таких изящных и милых господ, как он, Сергей Львович, или его братец, Василий Львович[50], небезызвестный стихотворец, автор поэмки «Опасный сосед», в коей описываются нравы публичного дома. У самого Сергея Львовича был талант актера. Он то и дело декламировал то Мольера[51], то Расина[52]. Никто не умел так весело и удачно организовать любительский спектакль, как он. Нельзя отрицать, что у него был живейший интерес к литературе, а к литературным знакомствам у него было явное пристрастие. Когда он жил в Москве по Большой Хомутовке во дворе графа Санти[53], все его ближайшие соседи были писатели. Рядом с домом Пушкиных жил поэт Ив. Ив. Козлов[54], автор «Чернеца»; в Малом Харитоньевском – Василий Пушкин; в Малом Козловском – совсем близко – Ив. Ив. Дмитриев[55], знаменитый баснописец и сентиментальный лирик; по Большой Хомутовке проживала также госпожа Хераскова, вдова, невестка известного писателя[56], а на ее литературных вечерах появлялись и Карамзин, и Жуковский[57], и многие другие. В этом кругу Сергей Львович был свой человек. Он смешил дам каламбурами. Он писал в альбомы стихи без малейших затруднений – по-французски и даже по-русски.
Сергей Львович огорчил свою мать, Ольгу Васильевну, урожденную Чичерину, женившись на «бесприданнице», Надежде Осиповне Ганнибал[58]. Однако и эта бесприданница получила после смерти отца в Псковской губернии сельцо Михайловское[59] – в тысячу с лишком десятин. Надежда Осиповна была красива. В свете ее звали «прекрасной креолкой». Она была взбалмошна, ленива и не терпела никаких дел и забот, как и ее супруг.
Родом своей матери Пушкин интересовался не менее, чем отцовским. Он добыл какую-то записку на немецком языке, где излагалась история его прадеда Абрама Ганнибала[60]. Главное в этой записке соответствует действительности и подтверждается иными документами, но кое-что в ней неточно. Сам поэт называл прадеда то негром, то арапом. На самом деле Абрам Петрович Ганнибал родился в Логоне, в Северной Абиссинии, на берегах Мареба, в 1698 году. Отец его был владетельным абиссинским князьком, находившимся в вассальных отношениях к турецкому султану. Восьмилетним мальчиком он попал в качестве заложника в султанский сераль[61]. Русский посланник вывез его в подарок Петру I. Царь, будучи в Вильне, крестил его. Абрам Ганнибал (или просто Абрам Петров, как тогда его называли) находился неотлучно при царе, спал у него в токарне, сопровождал его в походах. Сам царь обучал его грамоте и математике. По-видимому, он любил маленького абиссинца. Пушкин рассказал анекдот, который, по его словам, «довольно нечист, но рисует обычаи Петра»: «Однажды маленький арап, сопровождавший Петра I в его прогулке, остановился за некоторою нуждою и вдруг закричал в испуге: «Государь! Государь! Из меня кишка лезет!» Петр подошел к нему и, увидя, в чем дело, сказал: «Врешь: это не кишка, а глиста!» – и выдернул глисту своими пальцами».