bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Я уверена, они жалели, когда уже было поздно, что была эта глупая обида, что так мало общались с родными и дорогими, что так все быстро прошло. А я теперь жалею их, родных, похожих на меня, проживших жизнь. Я думаю, умирать больно, когда рядом нет близких, когда никто о тебе не горюет, когда не успеешь всем им сказать… самое главное. Когда-нибудь я тоже умру, но мне хотелось бы успеть сказать всем моим родным, что я помню их, что люблю, и даже тем, которых уже нет и никогда не будет.

Все сестры жили своими семьями, в гости приезжали редко. Из всех детей в доме остался только Алексей, самый младший. После смерти Гавриила, он стал и единственным сыном.

Гавриил был старшим из восьми детей Марфы Степановны и Ивана, бабушка никак не может вспомнить отчество своего дедушки, она его никогда не видела, он умер задолго до нее. Зато свою бабушку Марфу она помнит хорошо и всегда называет ее по отчеству, словно до сих пор как маленькая боится ее.

Гавриил рано женился, был летчиком, или тогда говорили авиатором, и погиб совсем молодым. Фотографий не осталось, да и память о нем ушла вместе с его сестрами и братом. Его жена, Маша, и сын, Женька, остались жить в доме, в комнате возле кухни. Маша работала портнихой, шила и перешивала вещи. Она обшивала весь дом, и бабушку учила шить. Не знаю от нее ли, или нет, но бабушка умела шить, вязать и когда негде было достать, она варганила все сама и получалось не хуже, чем у именитых модельеров. И когда я поступила в колледж на модельера-конструктора, все мне говорили, что я пошла по бабушкиным стопам. Может и вправду, это умение пришло от тети Маши через бабушку ко мне. Я ведь стала модельером и могла бы остаться в этой профессии, но одно дело шить для себя и для близких, а другое для кого-то, столько нужно терпения, а у меня совсем никогда столько не было. Я распарывала швы и перекраивала детали подкладки, просто потому что задумалась, отвлеклась и выкроила наизнанку. Мне больше хотелось рисовать, придумывать, и почему-то не хотелось посаживать рукав, обтачивать горловину и втачивать воротники. Я закончила с красным дипломом и ушла насовсем. И теперь выходит, могу, но лень и не охота, да и купить теперь проще, не то что тогда.

Первую бабушкину юбку тетя Маша сшила ей из старого парашюта, который Женька принес с аэродрома, он, как и отец, стал летчиком. Парашюты тогда делали из чистого шелка, тетя Маша покрасила его в черный цвет и сшила юбку.

– Ох, и шикарная же была у меня юбка! – бабушка до сих пор радуется.

А ведь и правда шикарная, сейчас натуральный шелк и в таком количестве мало кому по карману, бешеных денег теперь стоит.

Знала бы бабушка тогда, что у ее внучек даже такого дешевого шелка уже не будет, не на что будет его купить, запаслась бы дырявыми парашютами впрок. Тогда негде было достать, а теперь все есть, только не на что купить.

Тете Маше не нравилось, что Женька увлекался самолетами, и сразу сказал, что будет, как папа, летать. И отговаривала, и запрещала, а он все равно, упрямый был, в бабку Марфу, и даже говорят, был похож. Рос очень замкнутым, обособленным, часто болел и тетя Маша все боялась, во двор его не пускала. А он сядет у окна и смотрит на соседскую девочку Нину Лангер. Ее родители были немцы, точнее отец немец, а мать русская. Они жили в доме напротив, через дорогу, снимали там комнату, работали на заводе. Когда начнется война, их вышлют, как и всех немцев, а Женька пройдет всю войну летчиком, вернется, найдет ее, они уедут вместе, у них родится дочка и будут внуки, где-то они живы до сих пор, но разве их теперь найдешь.

Он был намного старше бабушки, и даже Левы, и поэтому он для нее так и остался взрослым.

– Ну, когда мы были маленькие, он был уже взрослый и с нами не играл! – говорит бабушка с каким-то детским восторженным ударением на слово взрослый.

Ему было чуть больше пятнадцати в то время, он учился, бегал на аэродром и уже гулял с Ниной. Они еще не знали, сколько их ждет впереди, и что кончится все на удивление хорошо, разве что в кино так бывает. А в жизни почти все не дождались, или потерялись, да так и не нашлись. Они тогда просто жили, просто влюбились, и не знали о войне, я ведь тоже не знаю, что случится в будущем. Если бы можно было вернуться и предупредить, рассказать…

Дом состоял из двух частей, разделенных между собой толстой стенкой, с улицы – два разных входа. В каждой части по пять комнат, не считая мезонина, коридор, своя печка и кухня, чердак общий. Часть дома с мезонином Марфа Степановна сдавала, на это в основном и жили. Ее комната самая просторная, как войдешь с парадного. Дом и вправду был большой, целых две печки, я насчитала на бабушкином рисунке девять комнат, без мезонина, бабушка нарисовала его вслепую по памяти. Такие дома теперь только у олигархов.

У родителей моего мужа, странно писать это слово, еще не привыкла, есть дом в деревне такой обычный старенький с печкой, со старой церковью и чистой речкой рядом. Когда я приезжаю туда, словно бы попадаю в другой мир, на другую планету и хочется остаться там навсегда. Но на что жить, там нет работы, деревня с каждым годом мельчает, раньше у каждого двора было по несколько коров, все держали свое хозяйство, а теперь едва ли три коровы на всю деревню наберется, дома стоят пустые, заколоченные, и с каждым годом все больше дачников, москвичей, приезжих, рыбаков. Земля там не дорогая, вот и скупают, приезжают за триста километров от Москвы отдыхать и мечтают там жить, да вот только не по карману стало жить в деревне.

А моя бабушка жила. Люберцы были деревней, песчаные дороги, деревянные калитки, а в конце улицы держали коров. Вокруг дома росли березы и одна из них та самая, что выжила, выстояла; за домом баба Марфа выращивала картошку, огурцы и клубнику. Дом дышал, он был живой, как человек. После революции Марфу Степановну стали уплотнять, селили приезжих, не особенно спрашивали тогда. Но жили дружно и весело, в каждой комнате по семье. И все как-то делились едой, общались. Лева с трех лет бегал по дому, и все его чем-нибудь угощали, что-то дарили, он был такой симпатичный, пухлый карапуз, как фарфоровый пупс из магазина. Когда родились Борис и Глеб он во всю бегал и разговаривал, а когда Боря начал ходить, он первым пошел, а потом уже и Глеб, Левка брал их с собой, водил за ручки, воспитывал. Говорил, я их тренирую в команду по футболу, будем с папой играть. Борис и Глеб худее и слабее Левы и в три года прятались за ним вдвоем, да так, что их не было видно. Лева, наверное, уже тогда понял, что отвечает за них, что он теперь главный, капитан команды из трех белобрысых ребят. Они слушались его даже больше, чем Клаву с Алешей. Он различал их как никто другой. Но в детстве им еще не хотелось хитрить, им хотелось быть в единственном экземпляре, и они спорили, что не похожи. И Борис кричал всегда громко:

– Я Борис! Вы запомните, а то станете путать! А мы с Глебом не похожи! Совсем! Вы разве не видите!

Они дрались и ругались, и примерял их только Лева. У других соседей тоже стали появляться дети, а многие уже приезжали с маленькими. И детвора примыкала к команде, они также носились за Левой, слушались его беспрекословно. А Лева слушался маму, и когда она звала обедать, он останавливал все игры и вел ребят обедать, а когда ребята дрались, говорил, как мама: «А ну перестаньте!». И те затихали. Ему нравилось быть старшим. Моего старшего брата хотели назвать в честь него, папа предложил два имени Лев в честь брата бабушки и Алексей в честь бабушкиного отца. Мама выбрала Алексея и наотрез отказалась называть Львом. А Лешка теперь так на него похож. Ему тоже пришлось стать самым старшим, за все отвечать и повзрослеть в детстве и на всю жизнь вперед. Я подарила ему радиоуправляемую машинку на день рождения, а он обиделся: «Я уже взрослый! Это лучше какому-нибудь ребенку подарить».

Мальчишки носились сломя голову, сажая занозы, у Клавы всегда с собой был пинцет, Лева приводил пострадавшего, и занозу быстренько вытягивали, и можно было снова бежать и играть. И казалось, таких дней будет много, бесконечно много и они никогда не закончатся.

* * *

Когда Борису и Глебу исполнилось три, родилась моя бабушка. Дети у Клавы с Алексеем почему-то рождались ровно через каждые три года: Лева родился 17 февраля 1922 года, Борис и Глеб – 10 марта 1925 года, а Лена (моя бабушка) – 25 марта 1928 года. Мою бабушку назвали Еленой, в честь равноапостольной царицы, ее чествование шестого марта.

У Лены были мамины вишневые глаза, широко расставленные и необычные, какие-то то ли татарские, то ли южные. Кто теперь знает. Но у Клавы тоже была нетипичная внешность, кожа смугловатая и такая ровная, гладкая, румяная. А у меня вот кожа белая-белая, как снег, и загораю я плохо, не липнет ко мне загар.

Бабушка пошла в свою маму, только характер папин. Упрямая, озорная, как Алексей. Как только она начала ходить, стала бегать, играть с мальчишками. Они поначалу ее не принимали и жаловались маме, но Лена боевая и посмелее ребят, пришлось им брать ее с собой. В доме было много мальчишек, а девочек кроме моей бабушки не было, только в соседних домах, поэтому бабушка дружила в основном с мальчишками.

У бабушки есть фотография, где ей три годика. Она стоит рядом с березкой и держит кота Базильку. В кофточке и в белом чепчике, решительная и серьезная, кот в ужасе пытается бежать, но Лена держит две его лапы в одной руки и две в другой. Базилька обычный серый кот, с буковкой М на лбу, он шустрый и хитрый, но бабушке противостоять не может. Бориса с Глебом он всегда кусал и царапал, а Лену не трогал, зато она вертела его, как хотела. Он залезал от нее на березу, и Леве приходилось лазить за ним и снимать.

В мае тридцать первого года у Клавы с Алексеем родился еще один ребенок, девочка. Назвали Елизаветой в честь сестер, и у Клавы, и у Алексея была сестра Елизавета. Только дома девочку все звали Люсенькой. Сохранилась только одна ее фотография: ей там полгодика, бабушка держит ее на руках, а ребята стоят по бокам. Через месяц после этого снимка Клаве нужно было срочно уйти по делам и пришлось оставить девочку с соседкой, которая жила в мезонине. Та недоглядела, и Люсенька выползла на крыльцо, на улице стоял сильный мороз, а она почти голенькая, простудилась, заболела ангиной и умерла.

Тяжелее горя и представить нельзя. Как все это Клава пережила одному Богу известно, а бабушка даже теперь плачет: «Так и не было у меня сестренки!».

На похороны приехала только Вера, Клавина сестра. С ней и с Лизой они поддерживали связь, а остальные из семи детей священника Александра растерялись по всей стране, а может и дальше, кто же теперь знает. Вера приезжала, помогала, все что-то везла и тащила сестре и племянникам. Она вышла замуж за пианиста Николая Критского и у них было два мальчика: Шурик и Коля, они чуть младше моей бабушки, вместе играли, росли. Тетя приезжала часто. И была крестной и мальчишек, и моей бабушки.

Батюшка отпел маленькую Елизавету. Клавдия почти не плакала, все молилась. Дома иконки так и не убрала, не спрятала, хотя сколько раз говорили:

– Убери, беда будет. Детишек хоть пожалей.

А Клава не слушала. Складень необычайной красоты, старинный, оставшийся от матери с изображением Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, лики спасителя и Богородицы продолжали стоять. И беда не приходила, как-то обошлось, а ведь это были тридцатые.

Крошечный гробик опускали в землю, ребята молчали, непривычно тихие, они словно повзрослели на несколько лет. Только Лена все дергала Глеба за рукав:

– Скоро еще? Скоро домой?

Было холодно, пробирало до костей. Глеб молчал, смотрел тихими серыми глазами, и тонкие его губы казались еще тоньше. А напротив, словно его отражение стоял Борис, он хмурился и старался не смотреть на гроб, страшно.

И когда уже засыпали землей, Глебу подумалось, как же она там без света, в темноте? А как же ей дышать? Несмотря на то, что мама все время молилась, говорила про спасение и про другой мир, было непонятно и потому пугало. Он посмотрел на Борю и увидел, что он думает тоже. Его поразила мысль: что же если Борис умрет, то и я умру, а если я, то и он, а вместе не страшно и ему стало спокойнее.

* * *

Возле красного дома был пионерский форпост. Около него собирались ребята, поднимали флаг, устраивали построение, натягивали сетку и играли в пионербол. Бориса с Глебом не хотели ставить в одну команду – слишком слажено играли, но Лева ни в какую не отдавал их. А он был одним из самых старших, и у него была труба, а у Сереги с соседнего дома – барабан, за это и за старшинство их уважали и слушались. А Лёва с детства чувствовал себя командиром. Борю с Глебом всегда считал своей командой, брал их на футбол, поболеть за папу. Алексей играл за люберецкую команду, участвовал в соревнованиях. Лева с детства мечтал о футболе, сам тренировался и ребят тренировал. А когда родилась Лена, долго не хотел ее брать в команду, а она оказалась в сто раз быстрее и Бори, и Глеба вместе взятых, играла лучше всех, и Лева взял и ее. Спорта было много: футбол, городки, хоккей, бокс, волейбол, бег, шахматы. Все время во что-то играли, бегали, прыгали, когда не было каких-то снарядов, придумывали им замену сами.

Несколько раз в неделю взрослые, то есть Лева, Серега, еще несколько ребят и Зоя, уже комсомолка, собирали детей по парам и вели в кино, через дорогу, сначала там был клуб, а потом кинотеатр сделали. Зоя старалась невзначай стать в пару с Левой, а он как будто не замечал и как нарочно тащил за руку кого-нибудь из братьев или сестру. Зоя – высокая девчушка, с тонкими длинными белыми косами. Она смотрела на Леву и говорила:

– У тебя глаза такие синие-синие, а если на свет посмотреть, то зеленые, как море.

– Сама ты море! Лёв, пойдем! – дергал за руку Боря.

Боря был беспокойнее Глеба, но если они были вместе, то оба становились шебутными. На всех детских фотографиях, они все время корчили рожицы, кто кого перекорчит, а выходило у них одинаково. Зато на фоне спокойных детских лиц, разных возрастов, одетых, кто во что горазд, их сразу видно. Они уже ходили в школу, в старую деревенскую, деревянную. Новую только строили, прямо напротив их дома, совсем рядом. Возили кирпич на больших машинах, мальчишки напрашивались помогать, лишь бы чуть прокатится. И шоферы подхватывали и провозили несколько метров. Это было такое счастье, такой восторг, у ребят перехватывало дух. Борис и Глеб катались по очереди, пока один делал уроки, другой катался и наоборот, места было мало, тогда они все еще ютились в одной комнате и за столом вместе с Левой не помещались.

– Эй, я ж тебя сегодня уже катал! – удивлялся шофер.

– Не меня, брата! – привычно пояснял Глеб.

Школа номер шесть из белого кирпича до сих пор стоит. И по ней я ориентировалась, когда искала дом.

А Клавдия с Алексеем вскоре заняли еще одну комнату. Баба Марфа запрещала ребятам носится по дому и запирала их в комнате, когда мамы с папой не было. Они жаловались Алексею. И как только мужчина, живший в соседней комнате, предупредил, что съезжает, они перетащили туда вещи.

Марфа Степановна пошумела, мол, сдать ее хотела и все такое. А Алексей отрезал:

– Там будут дети. Пусть бегают, сколько хотят, нечего их закрывать в четырех стенах, что они тебе скотина какая что ли!

Марфа Степановна промолчала, знала характер сына, поджала губы, подосадовала про себя и ушла.

Жили очень бедно, работал один Алексей. В конце улицы держали коров и Клава под его зарплату, в долг, брала трехлитровую банку молока. Каждый день дети по очереди выбирали, что мама будет варить. Лева любил геркулесовую кашу и молочную лапшу, Боря с Глебом – пшенку, а Лена – манную.

Все в доме держалась на Клавдии. Алексей вспыльчивый, и кричал, и ругался. А Клава промолчит и уйдет, и ни слова ему в ответ. А он через час, опомнившись, сам бежал просить прощения. Бабушка, вот бы и мне так научится, что же нам то всем это не передалось. Как же это быть женой? Никогда с мужем не спорить, всегда встречать его с улыбкой и в доме хранить мир. Отчего же нас так не научили. Или так только ты умела.

* * *

Юра Карцев объявился случайно. Он тоже жил тогда в доме, вместе с родителями и братом, они снимали комнату на чердаке. Ему уже за восемьдесят, ровесник моей бабушки. Он как-то разыскал ее телефон и позвонил, а потом и я ему, мне стало интересно, они с Глебом дружили. Живет он один, никому не нужный, но в здравии, соображает, даже на роликах катается, пишет стихи, песни, поет и играет на гитаре. Весь вечер наигрывал мне в телефонную трубку. И столько всего, вспоминал, рассказывал. И когда говорил, вместо восьмидесяти четырех ему снова становилось просто восемь. Он бежал во двор к своему лучшему другу – Глебу. Впрочем, слушая его рассказы, я вскоре поняла, что он их с Борисом не различал. Я уже безошибочно узнавала их по духу, по взгляду, по выражению лица, по характеру, по каким-то непостижимым признакам, которые и не объяснишь. Они были разные: Боря – подвижный, задиристый, громкий, а Глеб – тихий, медлительный, спокойный. А вместе – не отличишь, один как другой. Юра Карцев, худющий, темноволосый мальчишка с ярко-зелеными глазами, даже сейчас в его восемьдесят с лишним, они такие же зеленые, разве что потускнели немножко, не такие яркие, как раньше, выбегал во двор играть и играл с тем, кто там был, и совершенно не задумывался – кто это: Борис или Глеб. Да и зачем было задумываться восьмилетнему мальчишке, ему хотелось играть, бежать, хотелось приключений. И он был уверен, что все время дружил с Глебом, и я не стала его расстраивать, что временами это оказывался Боря, ведь он доверял ему, у них были тайны, секреты и громадье планов.

Как-то в середине лета, когда папины алые георгины уже вовсю цвели, Алексей сажал их каждый год под окнами, Глеб с Юрой пошли прогуляться до конца улицы. Рядом с шоссе – старая кузница. Ребята нередко бегали туда, смотреть на лошадей, подбирали подковы, железки и всякий мальчишеский хлам. Туда приезжали цыгане подковывать лошадей. Вот и в этот раз Глеб увидел их:

– Юрка, смотри цыгане, пойдем поближе!

Ему все было интересно, Борис бы не пошел.

– Да ну…

Забоялся Юрка.

– Че испугался?.. – подначивал Глеб. – Ну я один пойду.

Карцев засеменил вслед.

– Они, говорят, чертей с собой водят, черных таких. – Не унимался Глеб.

Он подошел почти вплотную к стоявшей рядом молодой цыганке, хотя по их меркам, она уже была старовата, лет двадцать, чернявая в нескольких юбках, полусползшем платке, с длиннющими нитками бус и золотыми украшениями, рядом крутились чумазые маленькие цыганята. Приставали к прохожим, просили денег, смеялись громко и неестественно. Люди старались проскочить, не поднимая глаз.

– Дорогой, дай рублик! Я тебе погадаю? Всю правду скажу!

– Вранье твое гаданье! И все вы обманщики и попрошайки!

– Чтоб у тебя все плохо было! Вижу, умрешь скоро!

Махнула рукой в сторону Глеба и ушла.

– Глеб, пойдем, а?

Юра весь сжался точно от холода.

– Да ну ее, ничего мне не будет! Гляди, лошадь черная.

И они подошли поближе посмотреть.

У меня теперь в подъезде тоже цыгане. Алкоголики под нами разъехались, спились совсем, квартиру ЖЭК теперь сдает. Я вижу их каждый день на лестнице, маленькие, побольше, старшие и совсем взрослые – их так много, что кажется, они как тараканы, откуда-то все появляются и появляются. Я думала, они просто нерусские, кавказцы, каких в нашем доме все больше, квартиры часто остаются бесхозными, родственники, так и не находятся, кого-то выселяют через суд за неуплату, а оказалось на этот раз цыгане. При входе в подъезд весит объявление: «Уважаемые жильцы! В ходе следствия было установлено, что в вашем доме продают наркотики. Если вы располагаете какой-либо информацией, позвоните по телефону…». Но никто не звонит, и всем все равно, у нас так уже давно, каждый думает – лучше не связываться, каждый сам по себе. Откуда это, ведь раньше этого не было. По вечерам на кухне, я слышу как за стеной большой, довольно упитанный цыган-отец плачет и говорит что-то на своем цыганском. Они все время носят какие-то коробки и ездят на разбитых жигулях. Мама говорит, что зря я плохо о них думаю, и может это кто-то другой, непонятные узбекские строители со второго или кавказцы с пятого. А я и не думаю, я перешагиваю через использованные шприцы у мусоропровода, как и все остальные.


Через неделю после этого случая Глеб заболел, температура сорок, лежал в полубреду. Врачи не могли понять, в чем дело. Прошло две недели диагноз так и не поставили. Он таял на глазах, не мог ни есть, ни говорить. Клавдия плакала, молилась Богородице, всю ночь стояла на коленях, читала молитвы.

Борис все время ходил за мамой и повторял одно и тоже:

– У меня голова болит! Мама, мамочка, как же у меня голова болит!

Но его не слушали и не замечали. Только потом поняли, что он говорил за брата, который не мог ничего сказать.

Утром Алексей привел какого-то знакомого частного врача. Он поставил Глеба перед собой, посмотрел на него и сразу сказал:

– У него воспаление лобной пазухи! Нагрейте ему полную ванную воды и пусть пропариться!

Никакой ванны в доме, конечно, не было, но у Клавы был большой бак, в котором кипятили белье. Они с Алексеем нагрели воды, посадили туда Глеба, он так обмяк, что они вдвоем его еле вытащили, уложили в кровать. Он спал целые сутки. У них с Борей была двухэтажная кровать, обычно они по очереди спали сверху, а теперь Глеб уже неделю лежал внизу. Боря подходил садился рядом и начинал что-то рассказывать, а Глеб в полузабытьи делал вид, что слушает. В этот раз он тоже пришел и все говорил, доставал из кармана какие-то трофеи, гайки, болты и прочее. И сам не заметил, как уснул рядом. Когда пришла мама, они лежали рядом, почти неотличимые друг от друга, светловолосые, сероглазые, худенькие мальчишки, с тонкими чертами лица, только Боря был в феске, в рубашке и шортах, а Глеб, укутанный в кокон одеяла, но оба едва заметно улыбались. Глебу снилась поляна цветов, папиных георгинов, они росли повсюду и шапки цветов были величиной с голову, он бежал по этому полю и где-то слышались голоса, то мамина молитва: «Богородица Дево, не презри мене грешную, требующа Твоея помощи и Твоего заступления, на Тя бо упова душа моя, и помилуй мя…»; «Царице моя преблагая, надеждо моя Богородица, приятилище сирых и странных предстательнице, скорбящих радосте…»; то голос Бори: «А там ёж, представляешь настоящий, мы его кормить ходили, а Левка сказал, принесет тебе показать…». Звуки появлялись и пропадали, превращались в пение птиц, и становилось так легко, так радостно. Проснулся Глеб через сутки совершенно здоровым.

Правда, на улицу его еще не пускали, но зато приходил папа и читал подолгу, ему одному, а сбегались все ребятишки. Алексей с таким выражением читал – ребятишки сидели с открытыми ртами и слушали, не шевелясь и забыв обо всем. Он словно не читал, а рассказывал, очень-очень интересно. Если случались ссоры и надо было утихомирить детей – лучшего способа не было. Правда, Алексей редко бывал дома, работал до поздней ночи, приходил, когда дети спали. Только Лев ждал его до последнего, не ложился. А в выходные они вместе ходили на стадион, играли в футбол. Лев был ближе всего к папе, и для него отец всегда был кумиром, высшей инстанцией справедливости. Так, наверное, и должно быть, всем мальчишкам нужен отец, нужен пример на кого ровняться. Когда ушел мой отец, брат не знал, как пережить, словно в нем что-то сломалось и уже не починилось, он по-прежнему обожал его, смотрел ему в рот, слушался его, но как после этого жить, он не знал, не знает и теперь, хотя полжизни уже прошло, он взрослый дядя.

* * *

К Новому году в школе устроили утренник или огонёк, не знаю, как это называлось в то время, ребята пели, читали стихи, ставили миниатюры, отрывки из пьес и тому подобное. Народу – не протолкнутся, родители с детьми, друзья, соседи. Даже новая, только что построенная, шестая школа всех не вмещала. Она стоит и поныне, старая, обшарпанная, до сих пор работает. Но тогда она была новая, пахла свежей краской. Моей бабушке – восемь. Она нарядная, в белой кофточке и чёрной юбочке, а на голове большой бант, стоит посреди зала и все на неё смотрят, она должна прочесть стихотворение. Отрывок из Онегина.

У неё всегда была очень хорошая память, стоило прочесть один раз, и она запоминала цифры, стихи, имена – хоть ночью разбуди. Рассказывать и петь она очень любила, умела с выражением, как папа, и голос был громкий, сильный, дома она часто рассказывала стихи, пела, когда приезжали гости, её ставили на табуретку, хлопали и говорили:

– Лена, ты, наверное, артисткой будешь!

– Нет, певицей, как тётя Шура! – Бойко отвечала она.

И вот, бабушка стояла на сцене, смотрела по сторонам вишнёвыми глазами, и ни капельки не стесняясь, громко начала:

– «Мы все учились понемногу

Чему-нибудь и как-нибудь,

Так воспитаньем….»

Она вдруг умолкла и с испугом стала оглядываться по сторонам. Все подумали – забыла, стали подсказывать, отовсюду шептали: «Слава Богу, у нас немудрено блеснуть».

На страницу:
2 из 3