Полная версия
Полярные аргонавты
Дома он рассказал мне всю свою жизнь.
– Я был скверным человеком, но спасся милостью Божьей. Я прошел через все, начиная от мэрства до содержания игорного притона. В течение двух лет я погибал, готовясь каждую минуту получить свой пропуск в ад.
– Не убили ли вы кого-нибудь? – осведомился я.
Он зашагал взад и вперед по комнате.
– Слава богу – нет, но я мог застрелить… Было время, когда я мог выстрелом из ружья вогнать гвоздь в стену. Я был ловок, но вокруг было много таких, которые могли дать мне сто очков вперед. На вид это были смирные люди. Трудно было подумать о них дурное. Смирные-то и были худшими. Обходительные, ласковые, приветливые, за бутылкой в ресторане они не знали удержу и страха, и каждый из них имел по дюжине зарубок на своем ружье. Я знал многих из них, якшался с ними; это были самые утонченные люди в стране, готовые отдать последнюю рубашку за друга. Они понравились бы вам, но, слава господу, я теперь спасенный человек.
Я был глубоко заинтересован.
– Я знаю, что мне не следует так говорить. Это все прошло теперь, и я познал всю скверну своих путей, но иногда хочется поболтать. Я Джим Хоббард, известный под кличкой Блаженный Джим. Одно время я играл в карты и пил запоем. Однажды утром я встал из-за карточного стола после тридцатишестичасовой игры. Я проиграл пять тысяч долларов. Я знал, что они облапошили меня, как индюка, и принял свои меры. Ладно же, сказал я себе, буду мошенничать и я. Я научился играть мечеными картами и мог вскоре назвать любую карту с японцем и китайцем в качестве партнеров. Они были проворнее белых и обладали большой выдержкой. Выиграть деньги было мне так же легко, как отнять леденец у ребенка. Иногда я играл вполне честно. Никто не может вести сильную игру, не выдав себя. Иногда это лишь вздрагивание ресниц, иногда колебание ноги. Я изучал одного человека месяц, пока подметил признак, предавший его. Тогда я начал все больше и больше подогревать его, пока пот не выступил у него на лбу. Он был моей добычей. Я пошел по следам человека, который ограбил меня, и превзошел его. Ну-ка, стасуйте эту колоду.
Он вытащил из ящика кучу карт.
– Я никогда не вернусь к прежнему ремеслу. Я спасен, я верю в Бога, но для забавы стараюсь не забывать свое искусство.
Разговаривая со мною, он стасовал колоду несколько раз.
– Ну, я сдаю. Что вы хотите? Трех королей?
Я кивнул. Он сдал на четыре руки. В моей сдаче очутились три короля. Открыв другую, он показал мне трех тузов.
– У меня давно не было практики, – сказал он, как бы извиняясь. – Руки огрубели. Прежде я следил за тем, чтобы они были мягкими, как бархат.
Я вошел в милость даже у тех, кто обобрал меня. Нужно было выбирать между тем, чтобы глотать самому или быть проглоченным другим. Я предпочел следовать за хищниками. Никогда не платил я добром человеку, причинившему мне зло. Конечно, теперь дело обстоит иначе. Добрая Книга говорит: плати добром за зло. Я надеюсь следовать этому, но не советую никому искушать меня. Я, пожалуй, мог бы забыть.
Тяжелая выдающаяся челюсть выдвинулась вперед, глаза загорелись необузданной свирепостью, и человек внезапно стал похож на тигра. Я с трудом верил своим глазам; но через минуту передо мною было прежнее веселое, добродушное лицо, и я решил, что глаза обманули меня. Не знаю, сказалась ли во влечении к нему моя положительная пуританская наследственность, но мы сделались большими друзьями. Мы беседовали о многом, но больше всего я любил слушать рассказы о его молодости. Это было похоже на роман. Ребенок, выброшенный на улицу, чистильщик сапог в Нью-Йорке, бродяга в лесах Мичигана, наконец, рудокоп в Аризоне. Он описывал мне долгие месяцы, проведенные в необитаемых степях в обществе одной только трубки, когда он разговаривал сам с собой у огня, чтобы не сойти с ума. Он рассказал мне о девушке, на которой был женат, которую боготворил, и о человеке, разрушившем его очаг. При этом на лице его снова появилось выражение тигра и так же молниеносно исчезло. Он рассказал мне о своей беспутной жизни:
– Я всегда был бесстрашным забиякой и никогда не встречал человека, который мог бы победить меня в силе и ловкости. Я был необыкновенно худощав и гибок, как кошка, но больше всего помогало мне в борьбе мое неистовство. Я превращал человеческие физиономии в желе. В те дни все сходило. Затем, по мере того, как вино начало овладевать мною, я делался все хуже и хуже. Было время, когда я собирался ограбить банк и застрелить человека, который пытался остановить меня. Слава богу, я познал скверну моих путей в жизни.
– Вы уверены, что никогда не вернетесь к прежнему? – спросил я.
– Никогда! Я переродился: не курю, не пью, не играю и вполне счастлив. Вино влекло меня. Я посадил себя на три месяца на воду, но днем и ночью, где бы я ни был, стакан виски стоял неотступно перед моими глазами. Так или иначе, он начинал одолевать меня. Наконец, однажды вечером я пришел полупьяный в евангельское собрание. Стакан был тут как тут, и я испытывал адские муки, стараясь противостоять ему. Проповедник призывал грешников выйти вперед. Я решил бороться всеми способами и пошел на покаянную скамью. Когда я встал, стакан исчез. Он, конечно, вернулся вновь, но я опять избавился от него таким же образом. Разумеется, мне пришлось выдержать сильную борьбу и перенести много поражений, но в результате я победил. Это божественное чудо.
Хотел бы я иметь талант нарисовать вам этого человека. Слова бессильны передать его странный облик. Я проникся к нему большой привязанностью и чувствовал себя его неоплатным должником.
Однажды, когда я, по обыкновению, был на почте, кто-то схватил меня за руку.
– Алло, шотландец! Вот чудесно! Я как раз собирался опустить тебе письмо. – Это был Блудный Сын, одетый, как щеголь. – Я так рад, что поймал тебя. Мы уезжаем через два дня.
– Уезжаем? Куда? – спросил я.
– Конечно, на Золотой Север, в Страну Полуночного Солнца за сокровищами Клондайка.
– Ты, может быть, поедешь, – сказал я строго, – но я не могу.
– Нет, ты можешь и поедешь, старый чудак. Я уже решил все это. Пойдем, мне нужно поговорить с тобой. Старик очень снисходительно отнесся ко мне, когда я заявил ему, что не образумился и не желаю поступать на клеевую фабрику даже временно. Я сказал ему, что у меня золотая лихорадка в сильнейшей степени и что ничто, кроме поездки на Север, не излечит меня. Он был приятно изумлен этой идеей, щедро подкрепил меня и предоставил мне год сроку, чтобы нажить состояние. И вот я здесь и ты со мной. Я намерен забрать тебя. Помни, что это деловое предложение: я должен иметь товарища. Если ты бастуешь, – можешь проваливать!
Я пробормотал что-то насчет места помощника садовника.
– Брось! Ты скоро будешь выкапывать золотые самородки вместо картошки. Право, человече, это может быть единственным случаем в жизни, и всякий другой ухватился бы за него. Конечно, если ты боишься лишений и тому подобное…
– Нет, – сказал я поспешно, – я поеду.
– Ха, – засмеялся он, – ты слишком большой трус, чтобы испугаться! А теперь нам нужно позаботиться об экипировке. Остается не так уж много времени.
Казалось, что половина Сан-Франциско помешалась на Клондайке. Всюду царили спекуляция и возбуждение. Все магазины имели специальные отделения для продажи снаряжения путешественникам, но смутны и дики были их представления о том, что требовалось на Юконе. Мы недурно устроили свои дела, хотя, как и все остальные, накупили много нелепых и бесполезных вещей. Внезапно я вспомнил о Блаженном Джиме и рассказал Блудному Сыну о своем новом друге.
– Это чертовски славный малый, – сказал я, – закаленный, как сталь, прошел огонь и медные трубы. Он едет один.
– Вот, – сказал Блудный Сын, – это как раз человек, который нам нужен. Мы попросим его присоединиться к нам.
Я свел их, и дело наладилось. Таким образом, 4 марта мы втроем покинули Сан-Франциско чтобы поискать счастья на Ледяном Севере.
Книга вторая
Путь
Глава I
– Однако у тебя довольно кислый вид. Ну-ка, повеселей, подтянись, что случилось? – сочувственно осведомился Блудный Сын.
В самом деле, причина была уважительная. Я только что получил письма из дому от мамы и от Гарри. Письмо Гарри было колкое, почти укоризненное. Он писал, что мама чрезвычайно расстроена моей выходкой, сравнивал меня с камнем, летящим в пропасть, и выражал надежду, что я немедленно брошу свою сумасбродную мечту о Полинезии и благоразумно направлюсь на северо-запад. Письмо матери было полно упреков и местами почти отчаяния. Она писала, что слабеет, умоляла меня быть хорошим сыном, отказаться от своих странствий и тотчас же поехать к двоюродному брату. В конверт она вложила перевод на сорок фунтов. Это письмо, написанное тонким дрожащим почерком, полное ласки и любви вызвало слезы на моих глазах, так что я мрачно склонился над бортом, следя за сутолокой отъезда. Бедная мама! Дорогой дружище Гарри! С какой страстной нежностью я представлял себе их обоих, далекий Гленгайл, шотландский туман, серебрящийся вереск и манящий ветер с моря. О, чистое, живительное дыхание его! И, однако, увы, с каждым днем воспоминания бледнели, с каждым днем я все больше привязывался к новой жизни.
– Я только что получил вести от своих…
– Э, плюнь, – воскликнул он, – теперь поздно отступать! Ты должен проделать штуку до конца. Матери все на один лад, когда сынки отрываются от их юбок. Моя коченеет от ужаса за меня и уверена, что дьявол имеет полную власть над моим будущим. Они довольно быстро умиротворяются. Теперь тебе нужно только работать и привыкнуть к обстановке. Я шнырял последние два часа по палубе и перезнакомился почти со всеми. Знаешь, мне сдается, что эта компания здесь запаслась решительно всем, кроме крепкой шкуры для самого дела. Большинство из них комнатные люди, чернильные крысы или аршинники, которые за всю свою жизнь не видели в глаза тяжелого рабочего дня и не имеют представления о мотыге. Они уверены, что достаточно только добраться туда, чтобы вытаскивать из воды самородки, как вишни из коктейля. Дальше идти некуда!
– Расскажи-ка мне о них, – сказал я.
– Ладно, видишь этого парня около нас?
Я посмотрел. Это был тщедушный молодой человек с мягкими тонкими чертами и необыкновенно свежим цветом лица.
– Этот малый был банковским клерком. Его имя Пинклув. Он хотел связаться с какою-то девицей, но директора, видно, не особенно были в восторге от этого. Теперь он послал к черту свою службу и всадил все сбережения в это предприятие. Вон там в толпе на пристани его девица.
В мозаику человеческих лиц было вкраплено одно, показавшееся мне олицетворением девической прелести; она без смущения заливалась слезами.
– Как счастлив этот бедняга, – сказал я, – что кто-то так огорчен его отъездом.
– Несчастен, хочешь ты сказать, дружище… Разве ты хотел бы иметь на себе путы, идя на такое дело?
Он указал на длинноволосого юношу с развевающимися концами галстука.
– Посмотри на этого бледнолицего чудака с видом артиста, стоящего рядом с первым. Он резчик по дереву. Они зовут его Глобсток. Он сказал мне, что его ремесло резчика наверняка пригодится, когда нам придется мастерить себе лодки на озере Беннет. А там третий, – вон, посмотри, тот маленький, высунувшийся вперед.
Я увидел худого, узкогрудого человека с самоуверенным решительным видом.
– Это профессор, напичкан книгами о Юконе. Это всеобщий календарь на ножках. Ему известно все. Послушал бы ты его монолог на тему, как что делается. Он намерен жить на палубе, чтобы приучить себя к суровостям полярного климата. Работает с гирями, чтобы развить мускулы и быть в состоянии сгребать самородки.
Наши глаза перебегали от группы к группе, подмечая характерные фигуры.
– Посмотри-ка на этого белобрысого англичанина. Он ехал вместе со мной в пульмане из Нью-Йорка. Чертовски надоедлив. Когда мы подъезжали к Фриско, он сказал: «Самая трудная часть путешествия уже позади». А вон там Ромул и Рем, близнецы. Стройные ребята. Единственная примета, по которой я различаю их, состоит в том, что один шнурует сапоги туго, другой слабо. Они ужасно много воображают друг о друге.
Он повернулся в другую сторону, где Блаженный Джим разговаривал с двумя мужчинами:
– Вот пара победителей. Я ставлю на них в ординаре. Ничто на земле не остановит этих молодцов. Прирожденные американцы, оба решительные и неустрашимые. Взгляни-ка на того высокого, который курит сигару и разглядывает женщин. Это настоящий атлет. Его имя Мервин, весь из ремней и китового уса. Упругий, как охотничий лук. Уж он-то преодолеет. Взгляни на другого! Его зовут Хьюсон, крепок, как башня, мускулист, как медведь. Врос в землю. Это воплощение Силы. Посмотри на его суровое, решительное лицо. Такого не согнешь.
Он указал на другую группу.
– А вот три хищные птицы: Бульгамер, Маркс и Мошер. Огромный со свиными глазками и тяжелой челюстью – это Бульгамер. Он по ресторанной части. Тот, среднего роста, в фуражке – Маркс. Посмотри на его жирное желтое лицо, покрытое прыщами. Это любопытная штучка. Именует себя маклером по золотым приискам. Третий – Джек Мошер – картежник до мозга костей, надежный человек, был раньше священником.
Я снова посмотрел в ту сторону. Мошер как раз снял шляпу. У него была совершенно лысая вытянутая голова, прищуренные хитрые глазки и незначительный нос. Всю остальную часть лица занимала борода. Она росла, черная как бездна, спускаясь к выпуклости его живота и, казалось, истощила череп своим изумительным изобилием. На палубе раздавались сочные жирные звуки его голоса.
– Препротивный тип, – сказал я.
– Да, таких много на пароходе. Тут едет целая группа каскадных танцовщиц со своей обычной свитой паразитов. Взгляни на этого полукровку. Вот подходящий человек для той страны – полушотландец, полуиндеец. Самый спокойный человек на пароходе, незначительный с виду, но крепкий, как проволочный гвоздь.
Я увидел сухощавого смуглого человека с большими глазами и плоскими чертами лица, курившего папиросу.
– Посмотри, вон там, рядом с нами евреи Майк и Ревекка Винкельштейн. Они едут, чтобы открыть кафешантан.
Мужчина был маленьким кривоногим существом с нафабренными усами и косыми глазами, напоминавшим лицом жирный окорок. Но мое внимание привлекла женщина. Никогда не видал я раньше такой представительной амазонки – ростом в шесть футов без малого, с массивными формами. При этом она была красива красотой брюнетки, хотя вблизи лицо ее казалось чувственным и наглым. У нее были мягкие вкрадчивые манеры и грубое остроумие, которым она покоряла толпу. «Опасная, бессовестная и жестокая», – подумал я. Мужеподобная женщина, должно быть, ведьма.
Я уже начал уставать от толпы и мечтал о том, чтобы сойти вниз. Мое любопытство исчезло. Но голос Блудного Сына снова раздался в моих ушах:
– Вон старик со своей внучкой, кажется, родственники Винкельштейнов. Сдается мне, что старикашка немного развинтился. Красивый человек, однако. Похож на ветхозаветного пророка в отставке. Выходец из Польши. Говорит не то по-еврейски, не то на каком-то другом жаргоне. Единственное, что он знает по-английски – «Клондайк-Клондайк». У девочки несчастный вид. Бедная маленькая нищая.
«Бедная маленькая нищая». Я слышал эти слова, но мысли мои были далеко. К черту польских евреев и их внучек! Я хотел, чтобы Блудный Сын предоставил меня собственным мыслям, мыслям о моей горной родине и близких мне людях. Но нет. Он настаивал:
– Ты не слушаешь меня. Посмотри. Почему ты не хочешь?
Итак, чтобы угодить ему, я повернулся кругом и посмотрел. Старик патриархального вида примостился на палубе. Рядом с ним, положив руку на его плечо, стояла тонкая фигурка вся в черном, стройная девичья фигурка. Глаза мои равнодушно поднялись от ее ног к лицу. Тут они остановились. Я едва перевел дух. Я забыл все окружающее. Так я впервые увидел Берну. Я не буду ее описывать – описания так бледны на бумаге. Скажу только, что лицо ее было очень бледно, а огромные серые глаза глядели скорбно. Щеки ее были впалы, рот твердо сжат. Все это я хорошо запомнил, но сильнее всего врезались мне в душу эти большие серые глаза с тоской устремленные туда, на далекий восток, где жили ее грезы и воспоминания. Бедная маленькая нищая!
Тут я выругал себя за чрезмерную чувствительность и спустился вниз. У меня была каюта под номером 47. Мы трое разошлись в сутолоке, и я не знал, кто будет моим товарищем по койке. В очень подавленном настроении я вытянулся на верхней койке и предался грустному раскаянию. Я слышал, как подняли последние сходни, слышал громкое ликование толпы и мерное трепетание машин, но не мог оторваться от своих дум. Снаружи была суета, надвигалась темнота. Вдруг у моей двери раздались голоса. Горловые звуки смешивались с мягкими. Затем раздался робкий стук. Я быстро ответил на него.
– Это каюта сорок семь? – спросил нежный голос.
Прежде чем она заговорила, я догадался, что это была еврейская девушка с серыми глазами. Я увидел теперь, что волосы ее напоминали светлое облако, а лицо было хрупко, как цветок.
– Да, – ответил я.
Она ввела старика:
– Это мой дедушка. Слуга сказал нам, что это его каюта.
– Прекрасно, – ответил я, – я думаю, что ему будет удобнее на нижней койке.
– Да, благодарю вас; он старый человек и не очень крепкого здоровья. – Ее голос был чист и приятен, в нем звучала бесконечная нежность.
– Вы можете войти, – сказал я. – Я оставлю вас с ним, чтобы вы помогли ему устроиться получше.
– Спасибо еще раз, – ответила она с благодарностью.
Я ушел и, вернувшись, уже не нашел ее, старик же мирно спал. Я снова вышел на палубу. Пароход рассекал иссиня-черную ночь, и вправо от нас я едва мог различить берег, изрезанный мигающими огнями. Все уже ушли вниз; одиночество было мне приятно. У меня было легко на душе, и я думал о том, как хорошо все вокруг: свежий ветер, бархатистый свод ночи, усеянный задумчивыми звездами, и свободная песня моря. Все успокаивало, подкрепляло и ласкало. Вдруг я услышал рыдание, безутешное рыдание, вырывавшееся из женской груди. Мучительное и настойчивое, оно ясно долетало до меня, выделяясь на фоне глухого ропота моря. Я оглянулся. В тени верхней палубы я смутно различил одиноко приютившуюся девическую фигуру. Это была девушка с серыми глазами в припадке горя, от которого, казалось, разрывалось ее сердце. «Бедная маленькая нищая!» – пробормотал я.
Глава II
– Грр… Грр… ты, паскудница! Если ты покажешь ему свое лицо, я убью тебя, убью тебя, слышишь?
Голос принадлежал мадам Винкельштейн, и слова эти, произнесенные с невероятной злостью, свистящим шепотом, поразили меня, как электрический ток. Я прислушался. За дверью каюты воцарилось зловещее, напряженное молчание. Затем раздался глухой удар, и тот же дикий шепот: «Послушай, Берна, мы хорошо знаем твои штуки. Нас не проведешь. Мы знаем, что у старика спрятаны в поясе две тысячи банковыми билетами. Так вот, моя дорогая, мой сладкий ангелочек, который думает, что она слишком хороша, чтобы смешиваться с такими, как мы, нам нужны денежки, видишь ли (хлоп, хлоп), и мы намерены добыть их, видишь ли (хлоп, хлоп). Вот когда ты можешь пригодиться, душечка, ты должна раздобыть их для нас (хлоп, хлоп, хлоп). Не правда ли, ты теперь сделаешь это, милочка (хлоп, хлоп, хлоп).
Едва-едва расслышал я слабый ответ:
– Нет.
Если возможно вскрикнуть шепотом, женщина сделала это:
– Ты сделаешь это, сделаешь. О! О! О! В тебе сидит проклятое ослиное упорство твоей матери. Она никогда не хотела назвать имени человека, который погубил и опозорил ее.
– Не смейте говорить о моей матери, гадкая женщина.
Я услышал голос мегеры, звучавший с неслыханной яростью:
– Гадкая женщина, гадкая женщина? Ты, ты смеешь называть меня гадкой женщиной, меня, которая трижды сочеталась святым таинством брака… Ах ты, незаконное отродье, прелюбодейный щенок, грязная накипь. О, я проучу тебя, хотя бы меня повесили за это. – Эти брызжущие ядом слова были покрыты ругательством, слишком гнусным, чтобы быть повторенным, и снова раздалось ужасное хлопанье, как будто чья-то голова билась о деревянную обшивку. Не в силах выносить это дольше, я резко постучал в дверь. Молчание, долгое и томительное молчание. Затем звук падающего тела. Потом дверь немного приоткрылась, и в ней появилось искаженное лицо Мадам.
– Не болен ли кто-нибудь? – спросил я. – Простите за беспокойство, но мне послышались стоны, и я решил спросить, не могу ли быть чем-нибудь полезным.
Она пронизывающе посмотрела на меня. Ее глаза сузились в щелки и сверлили меня своей злостью. Ее темное лицо распухло от бессильной ярости, казалось, она готова была убить меня. Затем выражение ее молниеносно изменилось. Грязной, унизанной кольцами рукой она пригладила свои растрепанные волосы. Крупные белые зубы засверкали в притворно сладкой улыбке. Голос сделался мелодичным.
– О, это пустяки! У моей племянницы болят зубы, но я надеюсь, что мы справимся с этим сами. Нам не нужно помощи. Благодарю вас, молодой человек.
– О, не стоит, – сказал я. – Если вам что-нибудь понадобится, я буду близко.
Затем я ушел, чувствуя, что глаза ее враждебно следили за мной. Эта история произвела на меня гнетущее впечатление. Было ясно, что с бедной девочкой дурно обращались. Я был полон негодования, злобы, наконец, беспокойства. К этому примешивалась досада за то, что случай заставил именно меня подслушать эту сцену. Как раз теперь у меня не было никакого желания сделаться покровителем обиженных барышень и еще меньше быть замешанным в семейные свары незнакомых евреев. Тем не менее я чувствовал себя обязанным наблюдать и ждать и даже ценой своего спокойствия и удобства предотвратить дальнейшее.
На пароходе вообще не прекращались всякие безобразия: пьянство, картежная игра, ночные оргии и постоянные ссоры. Казалось, что мы увозили с собой все людские отбросы из Сан-Франциско. Я думаю, что даже тогда, когда нагруженные аргонавтами корабли дюжинами почти ежедневно отплывали на Золотой Север, не было ни одного, на котором так доминировал бы веселящийся элемент. Кают-компания вся пропахла пачулями и застоявшимся виски. Из кают долетали пронзительные напевы популярных песен, сопровождаемые хлопаньем пробок шампанского. Каскадные танцовщицы, без умолку болтая, вертелись в проходах, танцевали на столах и удерживались от непристойностей только из страха перед своими драчунами.
День превращался в непрерывный ряд пиршеств, а ночь наполнялась зловещими звуками.
Даже среди лучшей части пассажиров уже проявлялась нравственная распущенность. Приличия остались позади вместе с накрахмаленными сорочками и сюртуками; помешавшись на быстром обогащении, люди не пытались сохранить благопристойность. Это была ревущая толпа, гордая своей распущенностью и уже зараженная ядом золота. О, как хорошо было на палубе ночью, вдали от этих сатурналий, любоваться на маяки звезд, мерцавшие в небесной глубине, и внимать древнему плачу отверженного моря. Ночи были голубые, серебристые и прозрачные, как хрусталь. Свежий ветер горячил щеки и зажигал глаза.
Однажды, когда я сидел, погруженный в задумчивость, ко мне подошел Блаженный Джим. Его лицо было мрачно, глаза имели сосредоточенное выражение.
Из ослепительно освещенной кают-компании долетали крикливые напевы мюзик-холла.
– Мне совсем не нравится все это. Посмотри-ка туда, сынок. Я жил двадцать лет на приисках, я предавался самому грубому разврату, какой только существует на земле, я прошел Штаты вдоль и поперек, но нигде я не встречал ничего подобного. Ты понимаешь, что это не предубеждение говорит во мне, хотя я и познал греховность своей жизни, благодарение Богу. Я могу допустить это разок-другой для молодцев, отправляющихся на такое дело, но клянусь Рождеством… Подумай-ка, ведь на этом пароходе хватит грешников, чтобы образовать целую подсекцию в аду. Здесь есть люди, которым следовало бы сидеть дома с милыми маменьками и любящими женами и детьми, а вместо этого они торчат в кают-компании, разоряются на вина для этих размалеванных Иезавелей. Здесь есть доктора, адвокаты и дьякон из церкви в старом Огайо, которые никогда не сделали в жизни дурного дела, а теперь они буянят, как кабацкие забулдыги, из-за поцелуев этой дряни. В окнах их душ дьявол ликует и скалит зубы, а Господь замерзает на чердаке. Запомни мои слова, мальчик. На Северном Золоте лежит проклятие. Юкон проглотит свою добычу. Запомни мои слова.
– О, Джим, – сказал я, – вы суеверны.
– Нисколько. Но мне было откровение. Они думают, что держат счастье в руках. Послушай, как они вопят, они все уже воображают себя миллионерами. В них нет и тени сомнения. Запомни мои слова, юноша, потому что я не доживу до их исполнения: девяносто девять из ста этих ребят, едущих в этот самый Клондайк, обречены.