bannerbanner
Буча. Синдром Корсакова (сборник)
Буча. Синдром Корсакова (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Плюнул Иван – других баб, что ли, нет? Она ему – дурак контуженый! С тем и разошлись.

Пришла осень, но жара все не отступала: зачерствела степь, истрескалась вдоль и поперек. Знойное было лето. Птица не ходила по сухоте, пряталась в листве. Зато раки в то лето ловились, да такие крупные, что Витька Болотников изрезал себе от жадности все пятки ракушками.

Завалятся они втроем на Дон, на заводья, вечером у костра Игорь начинал байки травить. И такого нараскажет, что Иван лежит на земле, со смеху помирает. Не война у старшего получалась в рассказах, а шутовство какое-то. То напились – не туда пришли, не того застрелили, не то разбомбили. То про «духов» – как им шашку тротиловую привяжут к жопе, а «дух» в речку бежит, ныряет, думает, что огонек на запальном шнуре вода затушит, а того не знает душман, что в воде шнур горит быстрее раза в два. То как обратно возвращались, и на Казанском вокзале их в комендатуру хотели забрать, а когда узнали, откуда они едут, под усиленным милицейским конвоем сопроводили до вагона.

Весь сентябрь мучались от жары.

К концу октября пришла на Жоркино имя повестка из военкомата.

Ивану – орден.

Иван вспомнил Данилина: «Значит, дошло представление, дошло через три года».

Гуляли сразу и за орден, и что младший уходил на службу. На проводах собралось полсела. Отцу все говорили: сыновья у тебя орлы! Отец принял «граненую», расчувствовался: одной рукой тянет к колючей щеке Ивана, другой Жорку за костяки на плечах мнет. Тот еще больше вытянулся, худой был, не рос пока вширь.

– Ах, сынули, и я, и дед ваш, покойник… Служили мы честно. Прадед в казаках воевал у Деникина!

– Бать, ты ж говорил, у Буденного. – Иван прячет улыбку.

– Это потом, а сначала у Деникина. Эх, сынули, да какая разница! Все мы казачьего племени. «Эх, да по До-ону… да казачина-а-а маладо-ой… – запел отец. – Да шашечка булатная, да коник вороно-ой».

Иванов крест трогали, примеряли, прикидывали на вес.

– Граммов двадцать чистого серебру!

– Скажешь!

– Болота, скока твоя звезда весит?

– Восемьдесят грамм, – не задумываясь, отвечает старший Болотников. Он опрокинул рюмку и, выхватив из тарелки жмень капусты, сунул в рот. Захрустел малосолом.

– Врешь, не может столько!

– Было бы больше, мне бы той миной ноги по яйца оторвало.

– Ага-га, у-гу-гу!

– Болота, давай за тех, кто в море.

Повисла капустинка на черных с проседью усах Болотникова. Нахмурился, осунулся сразу, плечи повисли. Налил он себе, потянулся и Ивану плеснул, пролил водки в капустную квашню.

– Давай, братан, за пацанов, – и выпил, не чокаясь и не глядя ни на кого.

Не заметил народ. Только отец петь сразу перестал, погрустнел, вилкой давит холодца остатки в своей тарелке. Да мать обернулась к ним с другого конца стола.

«А и не надо никому этого знать», – подумал Иван. Выпил крепкой материной водки и не закусил.

Разгулялись до утра. Жоркины друзья у Знамовых и просидели ночь. Провожать было идти в восемь – в то утро призывались еще трое парней из Степного. Иван раньше ушел к Болотниковым спать. Курили с братьями, раков вспоминали. С шутками-прибаутками и улеглись.

По свету Иван перевалил через забор к себе.

Мать с сестрами у стола, собирают завтракать полуночникам.

Он прошел в комнату и вдруг остановился, замер на месте. У серванта, где хранила мать документы, фотографии семейные, а отец вечно подсовывал свой «Беломор», стоял Жорка. Он стоял, склонив голову вперед – затылок стриженый, уши оттопыренные. Иван хотел уже окликнуть брата и вдруг увидел его отражение в зеркале. Жорка бережно двумя пальцами держал орден: пристроив серебряный крест на рубашку, смотрел на себя в зеркало. Заметил Ивана. Испугался. А орден все держит у груди. Опомнился. Отнял и положил аккуратно в коробочку. И молчит, насупился.

Не по себе стало Ивану. Захотелось сказать брательнику что-нибудь ободряющее, как старший должен говорить младшему.

– Ты пиши, Жорик, а то мать, она, знаешь. Я не писал, меня взводный знаешь, как драл. Три наряда. Мать свою десантник должен уважать.

– Я в пограничники записан, – сдержанно ответил Жорка. – Ты, это, извни. – Он кивнул на орден. – Тяжелый.

– Не тяжелей пули. Куда, в какую команду, на какую границу – сказали?

– На фи-инскую, – разочарованно протянул Жорка.

Иван услышал в его голосе знакомые нотки: «Упертый ведь, как батя. Наша порода».

Вслух сказал:

– Там тоже стреляют, реже, правда.

– Смеешься? – голос у Жорки задрожал от обиды.

– Не смеюсь, брат. Не рвись ты туда.

– А ты?

– Мне не повезло.

– А орден?

– Потому и не повезло.

Так и не договорили они. Мать вошла, посмотрела на обоих, поняла, что не вовремя. Жорка выскользнул из комнаты, задел Ивана плечом.

– О чем вы тут, не ссорились?

– Не, ма, нормально. Малой он. Ты не волнуйся. – Иван обнял мать, почувствовал знакомый с детства запах ее волос: «Мать, мать!» – Его на финскую границу. Там тихо сейчас. Хех, как в кино! «Любовь и голуби». Помнишь, когда в конце они с голубятни слезли и на сына нарвались, а этот, батя его, в трусах…

– Ладно, ладно, сынок. Все будет хорошо. Не даст бог, чтоб второго сына так же, как тебя. Не даст, пожалеет.

Ушла молодежь в солдаты.

Вскорости пришло письмо, но не от Жорки, а от товарища, с которым их должны были направить в одну команду. Прибежала его мать, письмом трясет:

– Гляньте, чего пишет.

Писал ее сын, что служит он на границе в Карелии, озеро рядом большое, чухонцы местные.

– Не то все. Вот про вашего, – и читает: – «Жорка Знамов от нас отстал, увязался на сборном пункте за каким-то офицером, говорят, что напросился в Дагестан, вроде тоже на границу. А еще сильно хочется спать…»

Потом уж Жорка и сам написал. Писал, что красиво вокруг – горы, пастбища, леса. Небо как будто над самой головой, а когда дождь, гроза, то страшно бывает с непривычки, молнии близко сверкают, грохочет. «Служу нормально, как все, – писал Жорка, в конце передавал приветы, брату Ивану особенно: – Пусть не обижается за орден».

Мать спросила Ивана, что за история. Он отмахнулся – наше дело, прошлое.

Почти год отслужил Жорка к тому времени, когда в августе девяносто девятого боевики напали на Дагестан.

Больше от Жорки Знамова писем не было.

Ураган в ту осень побил поля, повалил колосья пшеничные. Да солдату в окопе – ему все одно: еда ему теперь тушняк да галеты.

Все, что произошло потом, Иван вспоминать боялся. Странное дело, о смерти иной раз забывал, пули над головой свистели – голову не пригибал, а тут…

Бывает так на войне. Убьет солдата: завернут его тело в мешок, запаяют в цинк, отправят «двухсотым» грузом на родину. Отпоют в церкви солдата, положат в землю ногами на запад, в головах могилу венками уставят. Крест вроют. Спи, солдат, отвоевался ты. Память о тебе останется. К Пасхе, к другим праздникам придут к тебе родные – мать, жена, дети – поплачут, стаканчик с хлебушком, конфет, да пряников оставят на холмике. Выпьют за упокой твоей солдатской души.

Бывает так на войне.

Жорка пропал без вести. Совсем пропал.

Писала мать и в часть, где он служил, в военкомат. Отвечали ей, что сведений нет, данные уточняются. Смотрели они с отцом новости, где говорилось о боевых действиях, потом перечитывали Жоркины письма. В письмах – о жизни солдатской, о том, как стал Жорка сержантом, как выучился стрелять. Про то, где служит, не было ни слова – расплывчато – горы кругом, красота.

Иван еще надеялся. Но не отпустило его…

День был, солнце было, ветер был.

Обычный день.

Дома тишина. Часы тикают. Вернулся Иван из города. Бросил сумку в угол, нагнулся к рукомойнику лицо с дороги ополоснуть. Слышит голоса, вроде всхлипы. Кран не закрыл, рукавом стер воду с лица. Вошел в комнаты.

Мать лежит на диване. Отец у телефона.

– Скорая, восьмой дом. Знамовы. Приезжайте, сердце.

Иван закрутил желваками – зубы хрустнули, раскрошились, как тогда под Аргуном, будто снова ползти ему через мины, по хрусткому насту.

Отец смотрит жалким испуганным взглядом. Иван никогда не видел его таким. Отец кремень, а тут…

– Там, на столе, кассета.

Иван не понял.

– Что, батя, какая кассета? Письмо пришло, про Жорку сообщили?

– Кассета, кассета, – только и смог выговорить отец. – В аптечке лекарство, подай.

Мать увезли в больницу. Отец уехал вместе с ней. Остался Иван дома один. Подумал, что надо бы сообщить сестрам. Обе жили в Степном со своими семьями. Он уже поднял телефонную трубку, но увидел на столе кассету. Обыкновенная кассета – черного пластика, видеомагнитофонная.

Сначала ничего не было видно – серое поле на экране. Иван перемотал вперед. Нажал кнопку, включил на изображение… и отскочил от телевизора, словно ошпарился о горячее, обожгло огнем…

Уши оттопыренные, лоб крутой, затылок стриженый. Кадыка нет – по кадыку сталь, широкий нож, туда-сюда, туда-сюда. Хруст. И красное брызжет, струями течет. На полэкрана – крупно было снято – так, что все можно рассмотреть: рука волосатая, нож в руке. И глаза зажмуренные насмерть. Жоркины глаза!.. Заметался Иван. На столе стаканы, лекарство. Сшиб ногой – звякнуло стеклянное; рванулся он из комнаты на улицу. Стоит на крыльце, дрожь его лупит: трясутся руки как от пулемета грохочущего. Шарит по карманам – курить, курить! Ветер, с улицы, со степи в лицо. Захлебнулся Иван ветром.

У Болотниковых он выпил залпом стакан водки. Ничего не объясняя, снова налил трясущимися руками. Опрокинул. Когда Иван уронил голову на стол, Витька с Игорем подхватили под мышки обмякшее тело, оттащили на кровать. Уснул Иван, забылся мертвецки пьяным сном: не как тогда в сыром окопе, по-настоящему.

В пустом доме Знамовых старший Болотников один сидел перед телевизором. Иван, пока тащили его, что-то бормотал невнятное. Игорь понял, что есть кассета, а на кассете снято, как режут брата Жорку.

Записи было минут тридцать. Действо происходило на широкой поляне, на задних планах виднелись деревья, дальше пологие покрытые лесом горы. Снято было неумело, но откровенно. По поляне снуют бородачи. Картинно поднимают автоматы, стреляют в воздух. Летят гильзы. Слышатся голоса: «Аллаху-у акба-ар-р! Алла-аху…»

Смотрит Игорь.

Четверо лежат на земле со связанными за спиной руками. Бородач схватил крайнего, оттащил на пару метров, вынул нож с широким плоским лезвием. Мальчишка-солдат в защитной выцветшей хэбэшке только ногами засучил, когда бородач вдруг с силой, оскалившись во весь рот, воткнул ему нож сбоку в горло. Брызнула кровь алым фонтаном. Перерезав шею, бородач потряс окровавленным клинком. Потом так же второго, третьего…

Последним был Жорка Знамов.

Жорка не умирал дольше всех. Он, уже с перерезанным горлом, подогнул под себя колени, вскочил на ноги, но повалился вбок, долго бился в агонии. Бородач что-то сказал на своем языке другому, такому же черному небритому, опоясанному пулеметными лентами. Оба захохотали. Тогда тот, второй, наступил Жорке ногою на хлипкую дрожащую грудь и пригвоздил его выстрелом из автомата.

– Пожалел, сука, – процедил Болота.

Один мальчишка почему-то оказался посредине поляны: руки у него были свободны, он закрывал ими шею. И вдруг послышался голос – плачущий жалобный:

– Дяденьки, люди добрые, что же вы делаете? Не надо-о-о… – Солдатик клонился к земле под ударами. – Ой, о-о-о-ой… Не убивайте люди добрые, не-ее… не… адо-о-о… ад…

Первый бородач свалил мальчишку ударом ноги в лицо, нагнулся к нему:

– Э-э, какие ми тибэ люди добрыи? Кафир! Ты стрелял в правоверных, собака?

– Не-ет, не стрелял я, дяденьки-и-и… – молил солдатик.

Его убили так же, как и остальных.

Солдат за ноги оттащили к оврагу и сбросили в откос. Тела валились, переворачиваясь. Так мальчишки на деревенских пляжах – на песках – прыгают с кручи и, кувыркаясь, разбрасывая руки в стороны, с визгом и гомоном катятся вниз к речке. На траве остались бурые пятна крови, ботинки, вещи, документы, листки бумаги. Ветер подхватывал и разносил их по зеленой горной поляне.

Иван проснулся глубокой ночью.

Открыл глаза и некоторое время вглядывался в темноту вокруг себя. Сел на кровати. Закружило. Он поднялся. Тихо, стараясь не разбудить никого в доме, стал пробираться к выходу.

На кухне горел свет. Отец набил пепельницу Беломором, увидев Ивана, потянулся к пачке.

– Откуда кассета? – глухо спросил Иван. – Мать что?

Отец сильно осунулся: заметно было, как вытянулось его лицо, посерело под глазами.

Пахло водкой. Стакан на столе, спички горелые, беломорины.

– В город увезли. Инфаркт. Вот так, сынок, не уберег Господь. – Отец глянул с тусклой надеждой в глазах. – Может, не он это – а?

– Он, батя. Откуда кассета?

– Откуда… Да принесли бандероль с почты. Маруська, Болотниковых мать, и принесла. Мимо, говорит, шла и захватила. Матери отдала. Я на дворе был. Она как давай кричать, посмотрела же сразу.

Иван присел на табурет к столу, заметил под ногами почтовую обертку. На обертке штамп, адрес написан от руки синими чернилами, число. На штампе прочитал: «Махачкала, отправлено, и т. д.».

Машинально смял обертку, сунул в карман.

– Я на первой маршрутке поеду.

– Куда, сынок, куда? – отец испуганно посмотрел на него.

– Туда, батя. Видно, не судьба мне, – задумчиво произнес Иван. – Вернее, судьба. Так надо, отец. Не отпускает меня, не отпускает. Я тебе не рассказывал, что было там со мной.

И он стал говорить.

Говорил долго. Вспоминалось ему теперь ровно и по порядку: первый бой, Прянишкин, голоногий Петька Калюжный, взводный Данилина и тот стрелок с серьгой в ухе, что лег на холодный бетон с пулей в позвоночнике.

– Такие дела, отец. Теперь я буду стрелком.

Хотел отец сказать, да не сказал; хотел водки налить – уронил тяжелую натруженную руку на столешницу. Рассыпалась под рукой пепельница. Заплакал отец горючими мужскими слезами.

Покидав в дорожную сумку вещи, не попрощавшись с Болотниковыми соседями, как рассвело, вышел Иван на шоссе; дождавшись первой маршрутки, забрался на переднее сиденье. И поехал.

Глава вторая

В раннее апрельское утро, часов в семь, у комендантских ворот появился саперный старшина Костя Романченко.

Больше всего на свете старшина не любил менять своих привычек.

Вставал он раньше всех. Умывался. Выпивал большую кружку густо заваренного сладкого чая. Неторопливо съедал бутерброд с маслом. Первым выходил на комендантский двор.

Под каштаном на истертых лавках блестят капли ночной росы.

У синих ворот, уткнувшись в створ утиным носом, замер дежурный бэтер.

Жирный шмель сел на лавку; увязнув в каплях, стал перебирать лапками, тревожно водить хоботком вокруг себя.

– Э-э, брат, куда ж ты забрался? – старшина поискал глазами. Поднял из-под ног обгоревшую спичинку, стал ею подталкивать шмеля. – Дурила, ягрю, тут ж ни еды тебе, ни жилья. Бетон да железо, ягрю. Не соображаешь. Лети себе отсюда, лети на свободу.

Шмель, будто понял старшину, вдруг оторвался от мокрой лавки и тяжело полетел. Закружил вокруг каштана. Ветерок свежий, утренний подхватил шмеля и унес его за синие ворота – в город.

Где-то далеко громыхнуло.

Стрельнули.

Старшина прислушался. Не разобрать, откуда канонада – может, с Микрорайона, может, с Черноречья или от Старых Промыслов.

Тра-та-та-та… Тишина. Снова: ту-тух-х… тух, тух!

«Далеко», – предполагает старшина. Скоро идти саперам туда, за синие ворота, в город. Стреляют – хорошо. Плохо, когда тишина.

Прождав еще минут пятнадцать, старшина собрался идти смотреть своих.

Поднялся и пошел было, но в этот момент его окликнули. Старшина по голосу узнал водителя с дежурного бэтера, но имени его не вспомнил сразу. Был тот немолод, неразговорчив и хмур, с лицом вдоль и поперек изрезанным глубокими морщинами.

– Слышь, старшой, – сказал водитель, – там твои мордобой устроили. Мне-то все равно, да как бы не поубивали кого. Делов будет.


Как волокли Ивана на улицу, чуть не поколотил своих, но ему сигарету в зубы и вроде отлегло. Отдышался он. Драка не драка, а били по-серьезному. Кулаки стесали. Крепыш Мишаня Трегубов с синим скорпионом на плече приклад трет – замарал кровью.

– Правильно. Так и надо. Украл, а в ответку по морде. Взяли за моду сливать керосинку. Говорили сколько раз им… Только им говорилось, получается, попусту. Бить теперь будем.

Солнце жидкими лучами растеклось по пузатым бензовозам. От росы борта засеребрились. Щурится Иван на солнце и кажется ему, будто ярче кругом стало, света больше. Тут вспомнил: вчера рассказывали менты в дежурке, что потушили самую большую скважину и тушат другие. Дымы с неба и сошли. Небо вдруг засинело над головой. День новый начался. Подумал Иван, что семь скоро и, значит, уже пошли саперы с других комендатур. А как пройдут саперы, потянутся по дорогам военные колонны на Аргун и Шатой; из Грозного и Гудермеса покатятся восьмиколесные бэтеры с десантом на броне.

Скачут солнечные зайчики в зеркалах.

Старшина видит своих, хмурится. Не любит он этого – неуставщины, бытовухи. От разгильдяйства и беды все потери на войне.

– Буча, тебе проблемы нужны? Комендант, ягрю, узнает, вылетишь с контракта.

Иван волчьим взглядом на старшину: собрался уже наговорить в ответ, вывалить все, что с бессонной ночи надумалось ему, да не стал.

– Ладно, Костян, чего там, дали и ладно. За дело. А проблемы свои я, Костян, отстрелял, теперь без проблем живу, как птица в небе. Только птица против летит, а я, как случится, по ветру, брат, по ветру.


Домой Иван писал редко. Читали родные сухие Ивановы письма.

Он позвонил перед отправкой в часть.

– Как мать?.. Сердечный приступ?.. Деньги я оставил на столе в городе. Болота поедет, заберет. Прости, батя.

Писал Иван, что осваивает он снайперское ремесло в учебном центре недалеко от Москвы. Объект секретный, поэтому больше писать нечего. Сообщил, что встретил в учебке своего дружка по первой войне, калмыка Савву Сарангова.

Был ноябрь на дворе.

Осенней ночью в Подмосковье – это не в степи с тюльпанами – иззябнешься. Если встретишь утро с кружкой горячего чая, считай повезло. Работа у снайпера ждать: курить нельзя, шевелиться нельзя, нужду справлять… да хоть под себя, только не шелохнись! Курсанты сдавали экзамен – ночные маневры с засадами. Щемятся снайперы по лесным тропам – разбрелись по тайным местам, схоронились и ждут. Иван с Саввой в паре. Савва выкопал лежку, накидал травы, ветвей, закамуфлировался под растительность. Иван дрожь унять не может.

Отстрелялись.

Уходить пора из леса. Иван Савве фью, фью, как условились. Выбрался на опушку на точку сбора. Ждал, ждал – нет Саввы. Подумал, что утопал Савва без него; засомневался вначале, но так замерз Иван, такие воспоминания нахлынули, что вскинул он винтовку за плечо и пошел по направлению к части, ругая безответственного калмыка последними словами.

До построения заперся Иван в каптерке, похлебал чая с хохлом-каптером; каптер чем-то на покойника Данилина походил – крепыш упертый. Расчихался Иван.

– Теплокровый! Южане, вы у-у-у… – многозначительно тянул хохол, призванный на контракт из Мурманска.

Прокричали: «Становись!» Стали считать народ. Полковник Батов, старый волчара, седоусый стрелок, сбоку от дежурного стоит, руки за спиной. Батов старший курса, спец по стрельбе. «Ну, точно как комбат тогда, – подумал Иван. – Где сейчас комбат? А Батов… Ему лет уж под пятьдесят. Сколько же он служит?»

Дежурный выкрикивает фамилии:

– Горинов.

– Я.

– Бардокин.

– Я.

– Знамов.

Задумался Иван о своем.

– Знамов!.. – дежурный ищет глазами по строю.

– Я… я, – опомнившись, отвечает Иван.

Другому бы загудели в затылки недовольно «головка от уя», «чего тормозишь!» Ивана не трогают.

В самом начале, как пришли в учебку, сразу и разобрались – этого с волчьим глазом сторонись. Сломал Иван нос крепышу-каптеру. С каптером потом выпили мировую. Тот был чифирист знатный: заваривал в кружке с мятой, с разной хитрой травой. Иван выпьет «каптерского» чаю и спит ночь как убитый, снов тех не видит.

Снилось ему, что ползет он по степи к тому заводику. И вот уже почти дополз – и осталось последний рывок сделать. Вдруг слышит Иван щелчок – мину задел. Понимает, что все – «озээмка» сделает из него решето! И начинает Иван вспоминать свою жизнь: время для него останавливается. Но мина долго не рвется. Иван не может ничего вспомнить, только видит кассету на столе… на полу разбросаны лекарства, битое стекло. Телевизор включен. Болотников-старший пьяно зовет со двора. Материн плач. Глядит он в телевизор, а там брат его с перерезанным горлом.

Дошли да Саввы.

– Сарангов.

Тишина.

– Сарангов. Сговорились сегодня! – злится дежурный.

Иван удивленно оглядывается, соображает, что нет Саввы в строю. Хватились. В каптерку побежали. Каптер – шо такое? Знать не знаю! В туалет, по казарме глянули. Нет Саввы. Батов дежурному:

– Что, сынки, потеряли бойца? С кем он был в паре?

Иван вышел из строя.

Батов не шумел, не грохотал как и положено старшему на нерадивого подчиненного, только сказал:

– Фамилия?.. Да-а, Знамов, не получится из тебя снайпер.

Иван и бровью не повел на слова Батова. От Саввы не убудет. Они Данилина по частям собирали, они Петьке Калюжному изгаженные штаны натягивали. Савва тоже мытарь загнанный. Только Савва калмык – у него кровь холодная. Не обиделся Иван на Батова. У Батова своя правда – «полковничья». Он, Иван, страдалец: ему сны не дают покоя, ему братов кадык сниться, кровь черная. Ему бы только свое отстрелять – десять пуль в яблочко положить, как задумал, десять выстрелов!..

Затянул Иван бушлат и с остальными по лестнице вниз на выход. Батов весь курс поднял калмыка искать. Матерится народ – только ведь отогрелись. Высыпали перед казармой на плац. Дежурный рот открыл отдавать распоряжения. Смотрит Иван, кто-то топает по плацу от ворот, бредет – не торопится. Калмык!

Ржач потом стоял на всю учебку.

Батов сказал, что завтра три шкуры сдерет с того, кто плохо отстреляется, сгноит в нарядах. Савва, хоть и хитрый калмык, но врать не умел.

– Ты где пропадал, узкоглазый? – спрашивает его Иван. – Свист слышал?

– Уснул я, брат. Тихо было. Потом совсем тихо стало. Я глаза закрыл и…

Тут народ, кто ближе стоял, давай гоготать. Глаза закрыл! На Савву глянешь – какие глаза? Нитки две. Хитрющая физиономия у Саввы. Дежурный туда-сюда – плюнул, спрятался за полковника. Строй на плацу. А подморозило уже. Да куда там мерзнуть – со смеха разгорячились; по шеренгам побежало все громче и громче: «Калмык уснул в схроне!»

Батов спрашивает Савву:

– Чего слышал?

– Все слышал, – и давай докладывать, какие были условные сигналы, где ветка хрустнула, где мышь шмыгнула. Ничего Савва не упустил – весь расклад выдал по диспозициям. – Потом, задача, когда закончилась, Буча, то есть Знамов, да, подал мне условный сигнал. А потом тишина-а. Я глаза закрыл.

Хохот по шеренгам.

– Отставить смех! – Батов ус подкрутил. – Учитесь. Цель поразил и в материк врос, задачу выполнил и остался живой. Уяснили, соколы? Уснул, как говорится, но не мертвым сном.

Батов отвернулся, чтоб улыбку его не видели. Дежурному сказал:

– Заводи в казарму. Отбой соколам.

У Саввы все легко по жизни – заскучал на гражданке и дунул на контракт. Стрелок Савва еще по первой войне считался лучшим в роте. Его без разговоров и приняли в школу снайперов. Они, как встретились с Иваном, Савва ему первым делом – пыхнем, брат? Пыхнем. Не меняется Савва – все у него просто, как послужной список: ни наград, ни лычек. Служил – уволился. Ранение и то легкое – осколком ухо порвало. Так и ходил, как слон цирковой, с драным ухом. А что на самом деле на душе у Саввы, какие думки его тянут, никто не знал. Одно слово, калмык хладнокровный.

Батов был стрелком от бога: двадцать пять «календарей» отмаршировал седой полковник. На таких – матерых – армия держится. Во время соревнований, пока спецы возятся с навороченными импортными винтовками, лазерными дальномерами – меряют, да считают – Батов понюхает ветер, на глазок прикинет, в прицеле подкрутит на рисочку-две и со своей старенькой СВД валит мишень за тысячу метров. Ювелирно Батов работает. И снайперов он делает – каждого в единичном экземпляре. Штучный получается товар.

Отстрелялся Иван по зачетным мишеням. Батов ему – стреляй на тысячу.

Далеко мишень, очень далеко. Долго Иван примерялся, поправки вносил – с ветром не поспоришь. Пуля ветер не любит. Знает Иван, что смотрят на него. Батов вон ус крутит. Эх, ему бы только до воли добраться, до той воли, где мишени падают и больше не поднимаются. А ему немного надо – десять к одному…

На страницу:
3 из 8