Полная версия
Американская история
– Можно, я скажу? – все так же спокойно, почти с улыбкой сказал Марк.
– Хорошо, – кивнула я.
– Этот вопрос я беру на себя. Это мое дело, но года полтора тебе зачтут. – Фраза показалась мне по-заговорщицки таинственной, зато прозвучала она весьма уверенно.
– Дальше, учиться на бакалавра остается два с половиной года, но ты должна закончить максимум за два, лучше за полтора.
– Как это?
Мне становилось интересно.
– Будешь брать не по три-четыре предмета, как все, а по пять-шесть. Итак, скажем, по максимуму – два года. Дальше, магистра ты должна будешь сделать за год вместо двух, это возможно. Итого три года. Потом докторскую тебе надо будет написать за три года. Итого шесть лет. На самом деле, пока защитишься, будет шесть с половиной. Тебе сейчас двадцать два, значит, в двадцать восемь ты будешь вполне лицензированным психологом, что не отлично, но нормально.
– А что отлично? – спросила я.
– Отлично – это лет двадцать шесть, иногда, хотя редко, двадцать пять. Ты, конечно, упустила время из-за эмиграции, но двадцать восемь тоже нормально еще, хотя уже предел, позже – плохо. На возраст защиты смотрят, что, конечно, глупо, но это определенный показатель, во всяком случае, до тех пор, пока не появятся другие показатели – статьи, книги и прочие вещественные доказательства. Но в твоем случае двадцать восемь будет отлично, так как окружающие будут понимать, что ты из России, с другим языком, все делала с нуля, на пустом месте, сама. Все это будет говорить в твою пользу и вызывать симпатию, то есть, если разобраться, твои кажущиеся недостатки являются большим плюсом.
Он говорил так спокойно и обыденно, и казалось, так хорошо знает то, о чем говорит, и голос его был такой ровный и уверенный, что мечты последней недели вдруг разом все вернулись ко мне, а может, они и не уходили вовсе, а так, просто притихли, дожидаясь своей минуты. Впрочем, я не могла упустить возможность покапризничать немного.
– Какая разница? В моем случае что двадцать восемь лет, что двадцать пять – одно и то же: одинаково нереально.
Он улыбнулся.
– Конечно, малыш, будет сложно, тебе предстоят непростые шесть лет. Но ты справишься. Кто, если не ты? – Он замолчал, глядя на меня, а потом закончил: – К тому же я тебе помогу.
Я смотрела на него и опять подумала, что, наверное, в его жизни уже было много всего разного и я и представить себе не могу того, что он знает и умеет. Я вдруг поняла, как он не соответствует этой студенческой столовке, с ее шумом и неразберихой, с ее сиюминутностью и беззаботностью, я вдруг увидела, какая громадная дистанция отделяет его от всех этих ребят вокруг нас. Интересно, почему же я эту дистанцию не ощущаю и никогда не ощущала, даже не задумывалась о ее наличии. И тут, сейчас, в этой бестолковой столовке я поняла, что это Марк, это просто его манера, его стиль-не дать мне почувствовать пропасть, лежащую между нами.
Я вдруг вспомнила, что однажды мы были в гостях у моих приятелей, симпатичной молодой пары, мужа и жены, и жена была на седьмом месяце, и они оба были зациклены на детях в волнении своего долгого ожидания и ни о чем больше решительно говорить не могли. И вот Марк тогда, поддерживая тему о воспитании детей, сказал, что, пожалуй, самое важное – это постоянно находиться на уровне ребенка, опускаться до него независимо от того, сколько ребенку лет, и разделять вместе с ним его интересы, заботы и увлечения. И по мере того как ребенок растет и его увлечения меняются, ты, с высоты своей взрослости, должен каждый раз заново подстраиваться под него.
Потом он добавил, что это единственный путь сокращения дистанции-он именно так и сказал: «дистанции»-между родителем и ребенком. К тому же нет лучшего способа направить сына или дочь и дать им максимально раскрыться. Именно таким образом, не наставительными менторскими моралями, а как друг и единомышленник.
Но главное, сказал тогда Марк, что только так появляется единственная возможность прожить жизнь заново-детство, юность, – еще раз. Только вместе с ребенком. Я помню, что подруга моя, заинтересованно посмотрев на Марка, спросила, есть ли у него самого дети, на что Марк ответил, что нет, и на вопрос почему, виновато улыбнулся и развел руками.
И вот сейчас, когда я вспоминала тот разговор, внезапная мысль пришла мне в голову: а не так ли, не по такому же плану он ведет себя со мной? Не преследует ли он ту же цель, о которой говорил тогда, не хочет ли он заново прожить отрезок от двадцати двух и дальше – то, что в его «за тридцать» понимании и есть молодость?
Неожиданная эта догадка неприятно поразила меня именно тем, что я заподозрила его в корысти по отношению к себе, пусть даже в такой нелепой корысти. Я тут же предпочла отогнать подленькую мысль, сказав себе, что даже если у него и существует цель, то она наверняка неумышленная. А если и умышленная, то тоже ничего плохого, ведь она не обесценивает его отношения ко мне, а, наоборот, обогащает.
Я еще раз посмотрела на него. Он, в своих неизменных джинсах, свободной рубашке с расстегнутыми верхними пуговицами, легко мог сойти за молодого либерального профессора, объясняющего что-то студентке, то есть мне.
– Ну и что теперь делать? – спросила я.
Я вдруг успокоилась, от паники не осталось и следа, казалось, что ко мне не просто вернулась уверенность, а что она вообще никогда не покидала меня.
– Теперь тебе надо заполнить анкеты и написать заявление, чтобы тебе зачли как можно больше предметов, которые ты уже изучала. Потом отдать их, эти документы, в деканат факультета психологии.
– Это просто, – улыбаясь, сказала я.
Он тоже улыбнулся.
– Все несложно.
Глава одиннадцатая
Все получилось действительно так, как он говорил. Я подала документы о переводе, написала заявление с просьбой зачесть мне предметы, которые или подобные которым я уже изучала, подкрепив его всевозможными переведенными и заверенными копиями.
Через две недели мне пришло письмо из университета с извещением, что я зачислена, что плата за обучение будет такая-то, но если я претендую на стипендию – а я, конечно, по своей бедности претендовала на все возможные в мире стипендии, – то должна обратиться туда-то и туда-то с такими-то документами. Но самое неожиданное, хотя нет, ожиданное, правда, почти невозможное, было в маленьком, отдельно приложенном листочке, где говорилось, что, принимая во внимание те предметы, которые я изучала прежде, факультетская комиссия сочла возможным зачесть мне следующие курсы… И после этих слов шел отнюдь не коротенький список.
Я тут же в своем не желающем сдерживаться возбуждении схватила калькулятор и, после несложных, но неоднократно повторяемых из-за недоверия к себе вычислений, пересчитав все предметы на курсы, потом на часы, недели, месяцы и семестры, наконец утвердилась в своем невероятном подсчете: то, что мне засчитали, во временном эквиваленте составляло приблизительно полтора года. Я тут же набрала телефон Марка, но его не оказалось дома, работал автоответчик. Я подумала, что это даже лучше и неловкие слова благодарности проще наговорить на безмозглую машину.
– Марик, Марик, ты могуч, ты гоняешь стаи тучных профессоров и прочих преподавателей, – попробовала я скаламбурить на с трудом приспособленном к рифме языке. – Может быть, раз ты такой всесильный, скажешь им, чтобы они мне и стипендию приподняли, ну, хотя бы на пару дюймов. А то за свою тягу к знаниям мне всю жизнь придется долги образовательные выплачивать, – набралась наглости я и, перед тем как повесить трубку, сказала совсем другим голосом, полным нежности: – Спасибо тебе, любимый.
Потом, ведомая врожденным рефлексом, я вышла на улицу, и, зайдя в не самый дешевый магазин, купила не самую дешевую рубашку приблизительно размера Марка и, приложив трогательную открытку, купленную по соседству, с трогательным котенком, просящим чего-то (я предположила – стипендию), отнесла пакет на почту и отправила Марку.
Он позвонил мне на следующий день и сказал, что получил мое сообщение на автоответчике, и хотя не до конца понял про стаи, но в целом ему понравилось, и еще он получил посылку, и она ему тоже понравилась, и что он не воспринимает ее как взятку, а только как благодарность. Голос у него действительно был веселый и довольный, и я была рада.
– Какую посылку? – делано удивилась я. – Ах, эту? Не обращай внимания, я вчера всем своим знакомым рубашки рассылала. Кстати, тебе размер подошел? Этот цвет как раз к твоим глазам, – тараторила я, довольная больше Марка тем, что ему пришелся по душе мой, совсем не пустяковый для меня, знак внимания.
– Малыш, – сказал он, когда мы закончили про рубашку, – мы с тобой едем на неделю в Кейп, со следующего понедельника, я уже снял там квартиру.
Я, конечно, много и часто слышала о Кейп-Коде, небольшом океанском курорте, где Гольфстрим подходит к самому берегу, и знала, что этот теплый водянистый рай находится совсем недалеко, часах в трех езды от Бостона, но, конечно же, ни разу там не была.
– Нет, милый, спасибо, но я не могу, меня с работы не отпустят.
И тут же мне стало ужасно обидно, прямо до слез, из-за того, что не отпустят, что не могу, что гольфстримские потоки не нахлынут на мое давно не загоравшее тело.
– А ты уходишь с работы. Ты что, еще не знаешь об этом? – безапелляционно заявил он.
– Марк, у тебя, родной, ориентация во времени нарушилась. Ау, я еще не стала доктором, и хотя зарплата у меня небольшая, но она мне нужна.
– Какая-то ты меркантильная. – Его голос был подозрительно беспечным, и я насторожилась. – Ты теперь работаешь в другом месте, вполне в соответствии со своей новой специальностью.
– Марк, милый, прошу тебя, – взмолилась я, – это слишком много для меня за такое короткое время, пощади. Какое такое место?
– Ну это лучше не по телефону, давай встретимся, и я тебе расскажу. Ты когда свободна?
Когда мы встретились, Марк рассказал, что один его приятель, впрочем, имя не уточнялось, заведует организацией, курирующей дома, где живут, скажем, не очень психически здоровые люди, которые не могут функционировать сами, без присмотра, но которые не нуждаются в изоляции в более строгих учреждениях. Поэтому их селят в обычном доме, где каждый человек занимает комнату и где они живут своей маленькой коммуной, готовя себе еду, следя за порядком и так далее, в общем, проводя аналогию с моим детским прошлым, как в пионерском лагере. Если продолжить эту аналогию, то в пионерском лагере был пионервожатый, который следил за детьми, позволяя им, впрочем, исподтишка покуривать и целоваться, если возраст подошел. Вот на такое место пионервожатого и уговорил Марк своего товарища взять меня.
– В целом, работа халявная, – делилась я с Катькой неожиданной новостью по телефону. – Три раза в неделю с восьми вечера до восьми утра, всего тридцать шесть часов, ночью спать можно, не на посту все же. Главное – следить за ними, чтобы чего не натворили, и проверять, чтобы лекарства принимали.
– А платят-то как? – поинтересовалась нетактичная Катька.
– Платят даже лучше, чем в магазине, – уклончиво ответила я.
– Надо говорить не «даже лучше», а «куда как лучше», если уж вконец пала жертвой повальной американизации, – съязвила Катька, закрывая этим вопрос.
Глава двенадцатая
Мы с Марком уехали в Кейп через неделю, когда в начале июня у меня закончились занятия в институте. Был еще не сезон, лето только начиналось, и курортный городок, в котором Марк снял квартиру, хотя и находился в нервном возбуждении от предстоящего людского наводнения, не утомлял тем не менее суетой разномастной толпы. Наоборот, было тихо и на улицах, и в маленьких кафе, выставивших на каменистые улочки легкие белые столики. Редкие машины не могли испортить вялой идиллии, и лишь свежий океанский ветерок препятствовал ленивой расслабленности, временами все же берущей свое.
Всю эту неделю мы не делали абсолютно ничего, только бродили вдоль нескончаемого узкого пляжа, пахнущего, впрочем, только при ползучих приливах, сырым запахом тины, слушая, как тяжелая, размеренная волна сглаживает нервный и докучливый крик чаек. Когда же становилось слишком жарко, мы оставляли океан до следующего утра и шатались по разбросанным, ломким отросткам переулков, заглядывая в маленькие, размером в жилую комнату, галереи и магазинчики, примеряя нелепые шляпы, панамки и прочие курортные ненужности. Когда игрушечные магазинчики эти надоедали, мы устраивались за белым столиком такого же игрушечного кафе, и одинокая хозяйка его, довольная уже тем, что может хоть с кем-нибудь переброситься словом, приносила нам либо коньяк, либо пиво, либо, если нам было особенно лень, соку.
Может быть, потому, что это был мой первый отпуск в Америке, сам городок своей нереальностью и маленькой гаванью с покачивающимися на солнечной зыби лодками, такими же белыми, как и все вокруг, с выставленными стоймя, в постыдной наготе от отсутствия паруса, мачтами, напоминал какую-то томящую сказку Грина, полностью забытого, но сейчас вдруг пришедшего на память из детства.
Я выбирала, забираясь по колено в воду, так, что холодило икры, разноцветную гальку и причудливые ракушки и потом бежала к Марку показывать их, и мы уже вдвоем отбирали самые замысловатые, которые собирались взять с собой в Бостон, и я закидывала руки, обнимая его за шею, и, привставав чуть на цыпочки, утыкалась губами в пахнувшую солнечными лучами, разогретую кожу щеки.
Он обнимал меня за талию и крепко прижимал к себе, отрывая от земли, так, что что-то смещалось внутри хрустнувших косточек, и замирало ставшее прерывистым дыхание, и я шептала с последним выдохом оставшегося в легких воздуха: «Пусти, сломаешь». Потом я находила его губы, и трогала их своими, и, чувствуя их, как правило, чуть коньячный запах, все еще вдавленная в него, чуть задирала голову, так что глаза мои оказывались на уровне его глаз, и, почти не отделенные от них, они создавали зыбкую двойную связь, замкнутую между переплетенными губами и взглядами. Потом я отстранялась от него, не в силах больше существовать без сбившегося дыхания, и он отпускал меня и клал свою руку на оголенное благодаря безрукавной майке плечо, прижимал к себе, и мы снова шли по пляжу, и он говорил что-то, и я думала: «Если это не счастье, то что же тогда счастье?»
Я никогда раньше не занималась любовью так много и так часто, и как это ни казалось странным, но, может быть, именно поэтому, а может быть, оттого, что ничто – ни дела, ни заботы – не отвлекало мой отдыхающий ум от Марка, мне так же много и часто хотелось любить его. Тривиальная простота, незамысловатая естественность перехода от желания к действию, как ни парадоксально, только добавляли возбуждения.
В любой момент, каждую секунду можно было щекот-нуть ноготочком по его расслабленной ладони, поднять голову, посмотреть ему в глаза, и сказать: «Я хочу тебя», и повернуться к нему, и прижаться, и почувствовать упругость, и услышать больше утверждение, чем вопрос: «Пойдем?»
И сразу сама дорога назад, к дому, вдруг наполнялась ожиданием любви, не менее волнующим, чем сама любовь. Ноги пытались пойти быстрее, но сознание сдерживало их, как бы стремясь затянуть это невинное и оттого еще более томительное и тянущее желание. От понимания того, что, пока мы не придем, оно не окончится, а, наоборот, будет расти и растекаться, заполняя тело и голову, загоралось краской волнения лицо, и покрывались блестящей туманной пленкой глаза, и все внутри уже качалось на кончике взрыва, не смея, впрочем, разорваться.
А там, в квартире, не обремененное городскими условностями тело ловко, в мгновение, лишало себя свободных штанов, легкой майки и почти не существующих трусиков и рассыпалось миллиардами прикосновений, и в голове происходил давно запланированный взрыв. И не надо было никаких прелюдийных ласк, и никакие книжные изощрения не могли заменить головокружительного скольжения лишенного притяжения тела, и, соединяясь с ускользающим сознанием, каждое интуитивное, но чуткое движение бедер отдавалось в последнем сохранившемся чувстве, вобравшем в себя все вместе – нежность, ласку, обожание, любовь, – единственном чувстве, еще как-то связывающем тебя с колышущимся внизу земным миром.
Со мной произошла странная перемена: я теперь не стремилась кончить. Более того, я боялась кончать, зная, что это остановит, уничтожит, убьет это безумное состояние тающего тела, и, когда требовательная, но осторожная рука Марка как-то неожиданно перехватывала мою ногу, я открывала глаза, и, видя его глаза над собой, всегда изумрудного, лучистого цвета, я, оттого что разучилась говорить, лишь в отчаянии качала головой и только потом, от накатывающей опасности успев найти самые простые слова, шептала, скорее инстинктивно, чем сознательно: «Нет, нет, так нельзя».
Сам процесс любви казался настолько изощреннее, подключал к себе настолько больше многомерных эмоций, был глубже и сложнее последнего, пусть самого сильного, завершающего рывка, растянутое желание этого рывка несло настолько больше таинственного смысла, чем он сам, что даже сила его зависела от того, насколько его удавалось затянуть.
И только когда его тело напряженно выгибалось и сразу мышечной тяжестью своей удваивало свой вес, больно вдавливая меня внутрь себя, и рука его, судорожно хватавшая мою руку, сжимала ее до невыносимой, но сейчас нечувствительной боли, и внутри меня все немело и на мгновение замирало, а потом взрывалось, рассекая и расщепляя… Именно в этот момент мое тело, подчиненное его властному порыву, стремительно бросалось навстречу и, больше не в силах и не желая сдерживаться, последним движением настигало все еще пульсирующую упругость, и все сметающая волна теплоты неестественной силы, растекаясь во все стороны от самого низа живота, накрывала и всю меня, и мой сдавленный крик, и мои сжатые до крови руки.
Потом я, лежа на боку, смотрела на его более обычного очертившееся, чуть изнуренное, но счастливое лицо и с забытой улыбкой наблюдала, как земная жизнь постепенно возвращается к нему. Все еще с закрытыми глазами он дотрагивался до меня, теперь уже легкими, почти невесомыми пальцами, там, где падающая линия приподнятого бедра пересекала другую, плавно скользящую от груди, и обе они, смешиваясь, создавали переход, как говорил Марк, плавной гармонии.
Чуткие кончики его пальцев пробегали вдоль очерченной ими же ложбинки, и мое расслабившееся тело, все еще начисто лишенное кожи, а может быть, только лишь сейчас выползшее из нее, отвечало на прикосновение изумительно растекающейся дрожью, неожиданно пронзая сердечную мышцу стремительными разрядами так, что опасно замирало сердце.
Вместе с расслабленностью, как ни странно, наступала усталость, даже не усталость, а изнурение, изнурение не только всего тела, но и чувств, воли, желаний, мысли. Тянуло ноги и сдавливало грудь, руки тяжелели так, что даже пальцы не в силах были приподняться над белой плоскостью простыни, да и сознание вдруг наливалось свинцовой усталостью, как будто то, что произошло, потребовало и щедро получило все мои жизненные ресурсы, оставляя меня, выжатую, без сил и желания жить дальше.
Казалось, что каждая клеточка меня, моего тела и души, отдала свою незримую часть, какой-то свой кусочек – иначе откуда это глобальное трехмерное изнурение?
Я так и сказала Марку: «Я люблю тебя на клеточном уровне».
Это правда, он вошел в каждый мой микроскопический орган, в каждую клетку, и теперь я чувствовала его не руками, не грудью, не животом, не какой-то другой, отдельной частью моего тела, а всем бесчисленным клеточным набором сразу, одновременно, включая даже самые глубинные из них, спрятавшиеся под ребрами, зарытые в печени, в легких, и те, ютящиеся на поверхности, в сгибе ноги, в пульсирующей жилке шеи. Именно поэтому каждая клетка, преданно подчиняясь ему, безотчетно жертвует частью себя. Не беря в расчет мои жизненные возможности, она безжалостно по первому требованию отдает ему наиболее живительную свою часть, отвергая мой даже самый ненавязчивый контроль.
Только тогда, когда сказка окончилась и я сидела в безмолвной панике внутри жужжащего «Порше», возвращаясь назад в Бостон, и с тревожной тоской думала, что такого чуда никогда больше не случится в моей жизни, и украдкой поглядывала на Марка, который как-то необычно сосредоточенно следил за дорогой и почему-то держал руль обеими руками, он вдруг, так и не отрывая взгляда от дороги, сказал:
– Знаешь что, почему бы тебе не переехать ко мне?
Это грохнуло так неожиданно, что я вздрогнула. Я никогда не задумывалась над возможностью жить вместе, наши отношения я воспринимала как подарок, как волшебное чудо, возникшее из ничего, и мысль о том, куда они ведут и во что могут вылиться, нисколько не занимала меня. Я не смотрела на Марка ни как на потенциального мужа, ни как на пусть длительного, но временного любовника – я вообще не определяла его статуса в моей жизни, просто наслаждаясь его пребыванием в ней, не ставя это пребывание под пугающие вопросы реальности – как, зачем и что дальше. Я знала, я придумала уже давно и придумала сама, не претендуя, впрочем, на право первородства, что человеческие отношения, как и многое другое в этой жизни, живут в динамике и, наоборот, засыхают и отмирают от бескровной статики.
Под этим я понимала, что отношения должны постоянно дышать, видоизменяться, переходить из одной формы в другую, то есть жить в развитии. Я уже тогда это понимала, но тем не менее моя любовь к Марку не требовала еще дополнительных искусственных стимуляций. Она вполне могла продержаться на ежесекундной новизне наших встреч, слов, взглядов, на, казалось, каждый раз другом, уникальном чувственном возбуждении и особенно на его бесконечных рассказах, таких неожиданных, исковерканных до неузнаваемости фантазией, так же, как и на моих диковинных для него воспоминаниях из прежней жизни.
Годы спустя я поняла, что источником позитивной динамики в этом мире, полном забот и лишений, волнений о будущем, настоящем и даже прошлом, в мире, в котором все, даже секс, приедается, становится обыденным и теряет свою остроту, единственным неиссякаемым источником позитивной динамики становится человеческий интеллект. Только он, не ограниченный, как секс, рамками поз, движений и вообще, в идеале, никакими другими рамками, преломляя через себя, казалось бы, несущественные ежедневные события, разговоры, новости, каждый раз привносит в монотонность жизни свежее разнообразие мыслей и впечатлений, создавая при этом единственную вечную позитивную динамику – динамику человеческого общения.
Каждый раз, когда я возвращалась домой, Марк встречал меня в проеме двери гостиной, босиком, с непременной ручкой, висящей колпачком вверх у второй пуговицы расстегнутого ворота рубашки, с книжкой, прихваченной на нужной странице указательным пальцем. Я подставляла губы под его поцелуй и, усталая, брела на кухню, где он уже наливал для нас чай, и какой-то легкий ужин, сделанный мною загодя, вынимался из холодильника, и мы садились за стол, он изучающе смотрел на меня и спрашивал оживленно: «Ну что? Давай рассказывай». И я рассказывала ему обо всех новостях прошедшего дня, все, о чем я думала и что приходило мне в голову, для разрядки даже опускаясь до забавных сплетен.
Если новость или мысль ему нравилась или казалась важной, он тут же подхватывал ее, по-своему интерпретируя, поворачивая какой-то новой, неожиданно раскрашенной стороной, так что в ней появлялась сразу дополнительная, не замеченная мной раньше ниточка, иногда ведущая к новой, еще лишь слегка осязаемой идее. И если Марк считал нужным, он сразу записывал ее двумя-тремя понятными только ему одному фразами в блокнот, который он всегда носил с собой в кармане брюк.
А потом он рассказывал о своем дне, о том, что происходило с ним, тут же, с ходу, как я догадывалась, что-то допридумывая, и порой это было забавно, а часто просто смешно, и мы оба смеялись, и я смотрела на него и думала: «Мне не скучно с тобой, Марк».
И проходила усталость, и, если не было слишком поздно и не требовалось что-то срочно доделывать на завтра, мы могли сидеть так час или два, забираясь иногда в дебри специального вопроса, над которым он или я, а часто мы оба одновременно, работали. Или болтали о чем-то отвлеченном, о какой-нибудь забавной чепухе – какая разница, когда все в удовольствие.
Это и было, как я потом поняла, той самой позитивной динамикой, придававшей вкус, цвет и запах каждому новому дню. И, если что-то случалось со мной, первое, о чем я думала, – это как я буду сегодня вечером рассказывать о происшедшем Марку и какой будет его реакция. Впрочем, ничего серьезного мы за этими чаепитиями не обсуждали, серьезное не терпит суеты, для серьезного отводились, как правило, отдельный день и свежая голова.
Глава тринадцатая
Но это было потом, а тогда, когда Марк так неожиданно и, как мне показалось, тут же сам испугавшись своего безрассудства, предложил мне переехать к нему, я ничего не ответила сразу, создав этим напряженно повисшую паузу.