Полная версия
Его женщина
Да ничего, справлюсь. Всегда был этот страх, и я всегда справлялся. Вот только не сейчас, кажется. Сейчас все по-другому: не получается с самого начала, с первой страницы.
Причина моего страха в том, что я боюсь соврать, показаться фальшивым. Боюсь быть чересчур искренним и боюсь быть неискренним. Боюсь быть наигранным. Нечестным и честным. Где та хрупкая грань, где тот баланс, чтобы писать правду, не вынимая из себя кишки? Читатель все чувствует – любую фальшь, любое вранье. Любой компромисс с самим собой. Я боюсь своего читателя. Боюсь ему не понравиться. Боюсь, что он разочаруется во мне. И боюсь того, что я боюсь всего этого! Потому что понимаю – так, с оглядкой и тщательной выверкой, писать нельзя! Нельзя думать о том, кому и как ты понравишься, нельзя угождать – это могила. Главное – чтобы твоя работа понравилась тебе. Важно только то, что ты доволен собой! Не твоя умная жена, не твой замечательный редактор – только ты! Только ты ставишь себе самую верную, беспощадную и справедливую оценку.
Спасибо борщу – время убито, оправдание есть. А борщ получился невкусным. Для кухни тоже нужно настроение – без этого никак не выходит. Борщ съеден без удовольствия, кофе выпит – в третий раз. Хорошо, что нет Галки – она следит за моим здоровьем. Она следит за всем, моя жена. И все успевает. Кофе – две чашки в день. Утром и днем.
Бедная моя Галка! Как же ей трудно со мной! Всем со мной трудно. Герману, Галкиному сыну. Друзьям. Хотя какие друзья? Перелеев и Словинский? Друзья… И смех и грех! Первый – сосед-собутыльник, а второй – муж подруги жены. Принято считать, что мы с ним друзья. Особенно это радует наших жен – пару раз в год совместный поход в «Сандуны» и шашлыки на даче – тоже пару раз в год. А на деле у меня был единственный друг – Петька Васильев. Только его давно уже нет.
Я тяжело схожусь с людьми. Я неврастеник, психопат и зануда, капризный и рефлексирующий по любому поводу. К тому же страшно мнительный. Самая малость, вроде прыщика на заднице, может вывести меня из равновесия. Я не в меру обидчив – это знают все мои близкие. Я гневлив. Страшно гневлив. Чуть что – начинаю орать на всех без разбору. Я нетерпелив – мне надо все и сейчас. Ждать я не люблю. Я большой скептик и даже циник. Это, конечно, в порядке вещей. Кто из нас не скептик и не циник? Кто, особенно если позади длинная жизнь? Ну а если такой обнаружится, то точно дурак, я вас уверяю!
Я страшно брезглив – не в каждом доме усядусь за стол. Не люблю есть в ресторанах. Зато я не люблю новые тряпки – и это настоящая трагедия для моей жены. Статус, статус, статус. «Статусные гости, статусные люди – а тут ты, в старом свитере и столетних джинсах! Максим!» Все правда – я никогда не надену костюм, хоть от Босса, хоть от кого! Ни-ко-гда. Моя жена даже может дать слезу по этому поводу. Но нет. При всем уважении к ней и к неувядаемому Боссу. Я обожаю старые, заношенные вещи. У меня есть и любимые – фиг их с меня стянешь! Однажды Галка выбросила что-то любимое из моего гардероба, дошли почти до развода. Еле простил.
Поход в магазин – всегда семейный скандал. Поход в гости – туда же. А уж гости у нас – так просто истерика!
Я неприхотлив в еде – Галка это называет «тяжелым наследием прошлого». Но крайне требователен к порядку в доме – ух, здесь мне нет равных! И не дай бог кому-нибудь что-нибудь тронуть на моем письменном столе. За последствия не отвечаю.
Я обожаю покритиковать, дать оценку. Из всего вышесказанного понятно, что не всегда лицеприятную. Циник априори недоброжелателен. Я быстро устаю от людей. И отношусь к ним, мягко говоря, неуважительно, хотя не ко всем. Я мизантроп.
Ну как картинка? А? Хороша? Перечислив все это, я даже скривился от неприязни к себе. Господи! Вот ведь дерьмо получилось.
Короче, близким моим тяжело. Особенно Галке. Бедная моя девочка, бедная Галка!
От досады я расстраиваюсь почти до слез. Но понимаю – жалею-то я себя! И еще чувствую, как соскучился по жене.
Галка, ау! Хватит уж шляться! Домой, милая, домой! Я тебя жду. Очень жду, слышишь?
Марина
Все кончилось в один день, когда не стало Сережи. Кончилась сама жизнь – к чему перечислять все остальное?
Я умерла вместе с ним: перестала чувствовать запахи, приятные и отвратительные. Не почувствовала, как в холодильнике воняют сгнившая капуста и давно уже склизкая синяя колбаса. Как отвратительно тянет от тухлой воды из-под завядших цветов в вазе на прикроватной тумбочке. Мне по-мазохистски даже нравился их мертвый покойницкий вид – казалось, они умерли вместе со мной.
Я не почувствовала запах духов, пряных, терпких, стойких, когда разбила в ванной почти полный флакон – тогда все падало из рук. Я порезалась, и мне не было больно. И запаха не почувствовала,
В другое время я бы распахнула все окна. Страдала бы от мигрени. Тут – нет. Не заметила. Я так страдала, что какая-то мигрень мне была не страшна. Нет ничего сильнее боли душевной. Это я испытала сполна.
Я помню, как мама принесла банку малосольных огурчиков. Мама божественно солила огурцы, они всегда были крепкими, хрусткими, сочными. Ей был известен какой-то древний рецепт со многими травами, о которых теперь никто и не слышал. Обычно эти самые «мамины фирменные малосольные» до вечера не доживали – трехлитровая банка съедалась за пару часов. Я вполне могла осилить ее и одна – без Сережи, без Ники. Плюхалась в гамак, ставила на землю вожделенную трехлитровку, укрывалась старой маминой шалью в крупных, кое-как заштопанных дырах, но самой уютной на свете, брала книжку и принималась хрумкать огурцы. И наступало счастье! Такое полное, такое необъятное! Я смотрела на небо, на облака, на макушки деревьев, слышала отдаленный мерный и глухой отсчет кукушки, усыпляющий звук проходящего вдалеке поезда и покачивалась в гамаке.
Закрывала глаза и засыпала. Это и было самое счастливое счастье.
Сквозь сон я слышала, как гремит в доме мама, готовя обед. Улавливала запах грибов и жареного лука, а еще мяса, слив на компот, пирога, сладкой сдобы с ванилью. Слышала, как на втором этаже спорят девчонки – моя Ника и ее подружка Иришка. Наверное, делят кукол или фантики от жвачки. Они их собирают, коллекционируют, меняются друг с другом – чудачки. А Сережка – если он дома – колет за домом дрова или в очередной раз чинит антенну. Или идет мимо меня на пруд, но не будит. Сон – это святое, одна из заповедей нашей семьи.
Так мы и жили. Все были здоровы, все были вместе. Все были счастливы. Все еще были. А вечером счастье становилось еще больше – воздух был напоен свежестью, птицы голосили на все голоса, наступали прохлада, тишина и полный покой. И мы ждали Сережу. Он ездил после работы на дачу. Это было тяжело и утомительно – два часа в один конец, ранний подъем, поздний приезд. Но он всегда говорил, что оно того стоит – утром неспешный путь на станцию вдоль старых дач, по только что проснувшемуся лесу, под ласковым, щадящим солнышком. Птички разливаются, ветерок колышет листочки – красота! Пахнет прогретым лесом, грибницей, скошенной травой. Птицы продолжают свои песнопения. И впереди встреча со мной, с Никой, мамой. Вкусный ужин и чай в саду – красота! Сережка обожал природу, лес, речку, грибные походы. Огород обожал, что-то пропалывал, вскапывал, рыхлил, пересаживал. Он вообще любил любую «ручную» работу – забить, покрасить, перестроить, поправить. Сережа. Он был хозяйственным мужичком, мой муж, и ничто ему было не в тягость. Мама говорила, что с зятем ей повезло. Это была чистая правда! Они обожали друг друга.
Мама в те страшные дни после Сережиной смерти, страшно нервничая, что я ничего не ем, привезла банку огурцов. Я не дотронулась до них – не съела ни одного. Счастье кончилось. В один день.
На даче я долго не появлялась – было невыносимо. Невыносимо видеть его инструменты, старый чемодан с хозяйственными мелочами. Его велосипед, прислоненный к сараю. Его книги, очки. Любимую чашку. Старый свитер на стуле. Старые кроссовки «адидас».
На дачу я могла не ездить, а вот из нашей квартиры мне некуда было деваться. Сначала хотела ее поменять, но у меня не было сил. Совершенно, ни на что. А уж на переезд… Да о чем вы?
Сережу убили, когда Нике было семь лет. Первого сентября мы собирались отвести ее в школу. Убили наркоманы, подонки, нелюди. Пытались отнять в подъезде деньги – он торопился купить мне подарок, – это было за три дня до моего дня рождения. С тех пор дня рождения нет – я не отпраздновала его ни разу. Умерла так умерла…
Спустя какое-то время я все-таки стала ездить на дачу – мне было жаль маму. Умница мама все Сережкины вещи спрятала, убрала, чтобы, не дай бог, они не попались мне на глаза. А я ходила по участку и по дому и шарила глазами – искала. Нашла. Нашла в сарае его старую майку и…
Летом мама сидела с Никой на даче. Ника уже проявляла характер, и маме с ней было несладко. А я в это время «наслаждалась» своей свободой в Москве.
Спустя какое-то время обоняние у меня появилось, а вот вкуса еще не было долго – я что-то механически жевала, что-то пила. Но если бы мне дали яду или отраву – вряд ли я бы это заметила.
Потом выросла Ника и перестала ездить на дачу – ей стало там скучно. Я понимала Нику, стремящуюся к удовольствиям – дело молодое, а когда еще, как не в молодости? В Москве у нее была своя вольная жизнь – уже в те годы, когда Ника подросла, мы с мамой все лето жили на даче. Я, слава богу, могла отдыхать все лето – концертная деятельность на летний сезон замирала. Мама была на пенсии.
Но какая у нас была жизнь?
Мой брак можно было назвать очень счастливым. Мне сказочно повезло, и я это прекрасно понимала, даже в молодости. Я понимала, что мой Сережа – замечательный муж, замечательный зять и прекрасный отец. Он был прекрасен во всем, мой чудесный муж! Мой любимый. Он был остроумным, веселым. Тонким и ироничным. Рассудительным и спокойным. Благодарным и сдержанным. Хозяйственным и ловким. Заботливым и терпимым. Во всем и всегда, честное слово! В это трудно поверить, я понимаю. Я и сама бы засомневалась, услышав такое, ей-богу, однако это чистая правда. Редко, но так бывает. С ним было легко, уютно, спокойно, не страшно. Мы были на одной волне и почти во всем совпадали. В главном уж точно.
Он умел делать сюрпризы. Как талантливо он делал сюрпризы! Например, раздавался звонок в дверь. Я открывала. На пороге стоял маленький магнитофончик, и из него доносилась моя любимая музыка – скажем, «Отель «Калифорния». Или – Саймон и Гарфункель, были когда-то такие певцы, сейчас о них все забыли, конечно. Новое время рождает новых кумиров. А рядом с магнитофончиком стояла крохотная вазочка с одним тюльпаном. Да, тюльпан был один! Но – какого цвета! Чернильно-фиолетового. Или одинокая розочка с белыми лепестками и малиновой окаемкой. И где он умудрялся доставать такое чудо в те годы? Возле вазочки – коробочка с пирожным, моим любимым наполеоном.
И в день моего рождения, утром, как только я просыпалась и открывала глаза, на тумбочке у кровати меня ждал флакончик любимых духов. Конечно, французских! Он знал, что мне нравится. Всегда знал. И чувствовал. Флакончик был обвязан атласной лентой, на которой написано: «Моей любимой девчонке». Или это могла быть коробочка с часиками или колечком. Пусть серебряным, недорогим. Мы никогда не были обеспеченными людьми, просто не успели ими стать. Потому что Сережа ушел. И все равно, невзирая на вечный подсчет денег, мы были всем довольны и всему рады. Мой Сережа был совершенным.
После его смерти, спустя несколько лет (а раньше я просто не могла вообще говорить о нем), мои приятельницы и знакомые сомневались, говорю ли я правду. Не преувеличиваю ли, не придумываю ли себе сладкую сказочку – так часто бывает, когда теряешь человека.
Нет. Нет и нет. Все – чистейшая правда. Пусть даже и верится в нее с трудом. Но так было.
Cпустя пару лет мама все же уговорила меня приехать на дачу. Я не была там лет пять или больше. Мы шли со станции знакомой дорогой, и я ничего не узнавала: ни домов, ни заборов, ни кустов. Чуть не прошла наш дом – мама остановила. Дом покосился, поблек. Старая краска совсем облупилась, и некому было покрасить. Забор завалился, как деревенский пьяница. Участок зарос бурьяном, забив цветы и даже кустарник. На разросшейся яблоне висели мелкие зеленые яблочки – я помню их крупными, розовобокими. Сережка срывал с самого верха – именно они, под самым солнцем, были самыми вкусными, самыми спелыми. А теперь они выродились без ухода и удобрений. Крыльцо расшаталось и ворчливо скрипело. Дверь в дом поддалась с трудом – отсырела, разбухла, замок проржавел.
В доме после зимы было сыро, пахло плесенью, мышами, затхлыми тряпками и нежильем. Могильным холодом тянуло из комнат. Когда был жив мой Сережа, он всегда приезжал первым – протапливал дом, убирал участок, косил траву. Чтобы его «девочки приехали в порядок».
Я поежилась, и мне захотелось поскорее уехать. Но…
Я посмотрела на маму. Она чуть не плакала. Точнее – плакала молча. По щекам катились слезинки. Она с испугом посмотрела на меня. Я попыталась улыбнуться. В конце концов, если мы сейчас отсюда уедем, я буду последней сволочью и эгоисткой. Это мамина вотчина, мамино сердце. Куча ее трудов, усилий, воспоминаний. Ее жизнь.
Я вздохнула и пошла переодеваться в старые дачные тряпки, чтобы приступить к уборке. Открыла шкаф, уткнулась носом в Сережкину ковбойку и разревелась.
Мама подошла сзади и обняла меня. Мы заревели вместе.
То, что Сережу убили, было для меня самое страшное. Если бы он умер сам от болезни или аварии… Нет, конечно, глупости! Я бы страдала не меньше! Или все-таки меньше?
Наверняка он не хотел отдавать деньги, думал про мой день рождения. Какой сюрприз он мне приготовил? Я никогда не узнаю. Наверняка ему было омерзительно, противно так, без боя, самому отдать деньги этим подонкам. Он был гордым, смелым, справедливым. Он не испугался – уверена в этом. Он защищался. Может быть, звал на помощь. Но никто не отозвался, никто. Была зима, и окна закрыты. А если б лето? Сомневаюсь, что кто-нибудь выскочил бы во двор и ввязался в драку. Выскочил бы только мой муж, услышав крики о помощи.
Но в тот вечер помощь была нужна ему, моему Сережке.
Сказали, что он умер минут через двадцать. «А если бы?» – спросила я врача. Он подумал и покачал головой: «Нет, вряд ли. Хотя шанс был, да. Совсем крошечный. Во всяком случае, мы бы постарались».
Несколько лет эти слова врача мне не давали покоя.
Если бы он выжил, если бы его нашли! Пусть увечный, больной. Инвалид. Но он бы был! А сейчас его нет. И никогда не будет.
Ни-ко-гда. Ничего страшнее этого слова не знаю.
Да, этих подонков, его убийц, нашли. Как мне сказал следователь – редкая удача. Каково, а? – удача. Я не пошла в суд. Не могла на них посмотреть. Я ответила следователю, что надеюсь на справедливость. А сколько им дали – не знаю. Знала мама, но я ни разу не спросила ее об этом. Зачем? Что бы для меня изменилось? Для него? Разве меня волновало, как их накажут? Нет. Я задавала только один вопрос – почему наказали нас? За что? И этот вопрос я задавала богу.
Только он не ответил.
Максим
Никак не могу приступить. Это самое страшное – сесть за стол и открыть ноутбук. Ломаю голову в поисках причин своего ежедневного страха и не нахожу. Ничего не нахожу, кроме нежелания работать. Кроме своей запредельной лени. Ленив я был всегда. Сколько моя бабка билась над этим! Соображал хорошо, а вот сесть за уроки было проблемой, мукой. Я мог слоняться по дому, заниматься черт-те чем, всякой белибердой – только бы оттянуть этот «сладостный» момент – сесть за учебники. Кажется, только читал я с удовольствием.
Не скажу, что учиться мне было неинтересно. И любопытно было, и легко. Тогда в чем причина? Сейчас какие-то умники нашли этому научное объяснение – есть, дескать, такая патология, ген неусидчивости. Вранье. Уверен: все дело в силе воли. Больше причин не ищите! Бабка уговаривала меня, увещевала. Мама кричала, убеждала, объясняла, наказывала и поощряла. А мне – хоть бы хны! Слава богу, матери часто не было дома – работа. А с бабкой было попроще. Мать уходила рано и приходила поздно, после восьми. Конечно, без сил. Садилась на диван, откидывалась на подушку и закрывала глаза. Я снимал с нее сапоги или туфли, надевал тапки и шел разогревать ужин. В десять лет я мог сам приготовить ужин. Обед, разумеется, нет. Это позже я научился варить еще и супы. А вот ужин мне был по силам. То, что готовила бабка или ее домработница, мама не ела. Трудно было в нашей семье. Сложно и трудно. Я разрывался между ними – бабкой и дедом, не признававшими мою мать. Между матерью и отцом, жившими в постоянных скандалах. Она и торчала допоздна на работе, чтобы попозже вернуться домой. А я скучал по ней и очень ее ждал, до тех пор, пока не понял, что ей на меня наплевать.
Когда были живы старики, мы жили хорошо, небедно. А когда они умерли и отец окончательно перебрался на дачу, мы остались вдвоем с матерью. И вот тогда стало все еще хуже. Странно – исчезли источники раздражения и скандалов: дед, бабка, отец. Мы остались одни – мать и сын. А стало все хуже.
Я сажусь. Оглядываюсь – на что бы еще отвлечься? Ага, открыто окно! Надо прикрыть – у меня радикулит. И я радостно вскакиваю. Минут десять торчу у окна, как старая бабка.
Еще раз оглядываюсь и все же усаживаюсь в рабочее кресло. Все, отмазок больше нет. И кстати, вечером позвонит жена и потребует отчет. Я, конечно, могу соврать. Только зачем? Я же совру себе, а не Галке. Где выгода? А-а! Есть отмазка! Сейчас я проверю почту! Господи, как я мог забыть? Я человек публичный, у меня – хочу я этого или не хочу – огромная и оживленная переписка. И я всегда отвечаю на письма. Правда, честное слово! Всегда. Потому, что, во-первых, уважаю своего читателя. Во-вторых, там бывает кое-что интересное. А в-третьих, я довольно тщеславен, увы! И мне нравится читать о себе хвалебные отзывы.
Слаб человек. Что тут поделать?
Марина
Я, конечно, жила. Ходила на работу. Иногда что-нибудь готовила – все-таки у меня есть ответственность перед ребенком. Хотя тогда я почти об этом не думала – мне было абсолютно все равно. Варила в основном макароны – просто, быстро, сытно. Их можно есть с кетчупом, что совсем просто. С сыром, если он был. С любым мясом, сосисками, колбасой и даже пустыми, с маслом.
Готовить готовила, а вот убирать было совсем неохота. Так, махну веником и тряпкой – и хорош.
А уж Нике на грязь было наплевать и подавно. Какого ребенка волнует беспорядок в квартире?
Ника почти не бывала дома – то в школе, то в кружках, то во дворе, то у подружек, – все понятно, зачем ей смотреть на неживую мать? Ее надо утешать, ей надо сочувствовать. Это непросто, это здорово напрягает, это вводит в тоску и уныние. В ее возрасте этого совсем не хочется. Я ее совершенно не осуждала. Было немного обидно, но я все понимала. К тому же мне самой хотелось остаться одной.
Мой вечер выглядел так: после порции макарон – все равно с чем – и кружки горячего чая я усаживалась на диван в гостиной, укрывалась старым жакетом, сворачивалась в клубок и замирала. Закрывала глаза. Света не зажигала. Иногда засыпала. Иногда просто дремала. Но чаще всего не спала – просто лежала в своем коконе из несчастья, огромной беды, обид и страданий. Я очень жалела себя. За что? За какие грехи? Что мы такого сделали или не сделали, что с нами так вышло? Напрягая память, я докапывалась до таких незначительных мелочей, что и сама удивлялась – как можно извлечь из подсознания подобную чушь?
Не было в нашей жизни ничего такого страшного, ужасного, предосудительного. А, гордыня – вот и есть мой самый страшный грех! Я не вижу своих проступков. Часто не замечаю своих промахов. Оправдываю себя. Конечно, обижаю других. Но кого я обидела? Я пытаюсь вспомнить. Не помню. Выходит, я страшная грешница, раз не помню.
Вот так я тогда себя грызла. Изгрызла до того, что стала весить пятьдесят килограммов – стала тоньше Ники, а ведь никогда не была худышкой.
Для Ники – уверена – это были сплошные праздники. Я ее не контролировала совсем – гуляй от вольного, приходи, когда хочешь. Ночевать у подруги? Да ради бога! Мне так даже легче. Я была еще и преступной матерью. И это довело до беды. До большой беды – в четырнадцать лет моя дочь залетела. А я ничего не заметила, лелея, укачивая свои страдания. Заметила – точнее, услышала – совершенно случайно. Ника говорила подружке, что ее сильно тошнит и что утренние рвоты «ее задолбали». Пару минут до меня ничего еще не доходило – мозг мой тормозил. А потом вдруг стукнуло, и я поняла, о чем они говорят.
Меня накрыло. Я опустилась на табуретку и замерла. Застыла, окаменела. В голове было пусто. Не было паники – видимо, я совсем отупела и не могла реально воспринимать случившееся.
Зашла дочь, увидела меня, но не удивилась. Только вздохнула – я ее раздражала. Ее раздражал мой заторможенный вид, мое равнодушие, мой отсутствующий и неживой взгляд в никуда.
Наконец она резко спросила:
– Ну, что еще? Что еще у тебя случилось? Какой теперь повод для грусти? – В голосе было не только раздражение – звучали металл, злость.
«Стерва, – равнодушно отметила я. – Злая и черствая малолетняя стерва. И я ее, кажется, совсем не люблю. Я ею брезгую, я ее презираю».
Я вздрогнула и подняла на нее глаза.
– Что случилось? – переспросила я. – Да так, ерунда! У меня умер муж. Вернее – его убили. И еще – дочь залетела. Ученица девятого класса! Как думаешь – это повод грустить?
Ника замерла. Смотрела на меня испуганно, не понимая, что ожидать от сумасшедшей мамаши.
Потом громко сглотнула и тихо произнесла:
– Откуда…Откуда узнала? Подслушала, да?
Я равнодушно пожала плечом:
– Подслушала? Да больно надо! Услышала – так будет точнее! Случайно, заметь! Тише надо было шушукаться! Конспираторша хренова.
– Я думала, ты спишь, – пробормотала она. – Ты же теперь все время спишь…
– Ага! Меня вроде нет, да? Ну или я почти умерла! Ты же ко мне не подходишь даже – нет меня, да? И тебя, кстати, это очень устраивает, не так ли, доченька? – Сколько яда, сколько сарказма выплескивалось из меня! И это вместо того, чтобы ее пожалеть. Посочувствовать, пусть даже поругать, но все-таки прижать к себе.
– Меня – устраивает? – Голос Ники начал крепнуть. – Устраивает, да, мама? Устраивает то, что я тебе не нужна? Папы нет, бабушки – тоже. Она то на даче, то вся в своих гипертониях. А ты, мама? Это ты мне не нужна? Или я тебе, мама?
И Ника заплакала. И заплакала я. Так мы и ревели напротив друг друга, боясь броситься к друг другу и крепко обняться.
Первой не выдержала, конечно, я. Я обняла ее и прижала к себе.
И тогда, несмотря на весь ужас нашей ситуации, несмотря на эту кошмарную новость, именно тогда, в те минуты, наревевшись и наконец обняв дочь, я проснулась. Точнее – ожила. Еще точнее – почувствовала себя живой. Впервые за семь лет.
Ну а потом был аборт. И ни о чем другом Ника и слышать не хотела. Я ее понимала и не отговаривала. Так перекорежить свою жизнь может только законченная идиотка – это ее слова. О так называемом папаше информации почти не было. Дочь молчала как партизан. Сказала одно:
– Мам, что о нем говорить? Сопляк и кретин.
Меня очень подмывало спросить: а что же ты легла с сопляком и кретином? Но я вовремя остановилась. Глупый вопрос – что понимает четырнадцатилетняя девчонка, сама дурочка и соплячка? Поисками папаши я заниматься не стала – во-первых, не было сил, во-вторых, надо было сосредоточится на главном, а в-третьих, на черта он нам был нужен, этот пацан?
Я много думала тогда о Нике и этом ребеночке. В какую-то минуту мне показалось, что он должен быть. А потом нашла в себе силы признать – он нужен был мне, этот младенец, чтобы помочь, помочь именно мне! Чтобы вытащить меня из темной пропасти, поддержать и спасти.
А Нике? Что поймет она, что почувствует, когда настанет время рожать? Сможет ли она стать ему матерью? Скорее всего, не сможет, надо быть объективной. Станет им тяготиться. И что тогда? Тогда матерью стану я. Конечно же, стану! Я ни минуты не сомневалась, что полюблю этого малыша. Полюблю на всю жизнь, сильнее всех и буду ему замечательной мамой. Но – имею ли я на это право? Кто, кроме меня, станет от этого счастливее? Ника? Вряд ли. Большие сомнения. Она станет раздражаться – я знаю свою дочь, она не из сентиментальных, будет стесняться своего раннего материнства. Ей будет труднее учиться и устраивать свою судьбу. И непонятно, как ранние роды скажутся на ее организме. И потом – кто будет нас всех кормить? Кто? Если я сяду дома с ребенком? Мама-пенсионерка? Ника-школьница? Да и по дочери я видела – ей нужно было скорее избавиться от беременности. Она считала часы.
Я позвонила своей давней школьной подруге Лере, акушеру. Рассказала ей про свои сомнения. Лера рассмеялась: