Полная версия
История одного города. Господа Головлевы
Михаил Салтыков-Щедрин
История одного города. Господа Головлевы
© Клех И. Ю., вступительная статья, 2017
© ООО «Издательство «Вече», 2017
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
(1826–1889)
Сказка о России Салтыкова-Щедрина
Быть дураком – наше врожденное естественное свойство. Ничего стыдного в этом нет. Сознание и признание данного факта в той или иной мере присущи всякому разумному человеку. Кто никогда не видел в зеркале дурака – тот попросту идиот, этого еще не знающий. Есть смиренная русская поговорка: «Родился мал, вырос глуп, помер пьян, ничего не знаю. – Иди душа в рай».
Как всякий человек, всякий народ тоже имеет неотъемлемое право на глупость. «История одного города» Салтыкова-Щедрина (1826–1889) – наш драгоценный вклад в сокровищницу всемирной дури и жемчужина в ее короне. Наравне со вкладами Джонатана Свифта, Эразма Роттердамского («Похвала глупости»), Себастьяна Бранта («Корабль дураков»), Брейгеля Мужицкого («Нидерландские пословицы») – в противовес «Городу Солнца» Кампанеллы и прочим утопичным грезам, от Платона до Мора, отцов иезуитов, якобинцев, фурьеристов и т. д.
Прямая линия может быть прочерчена от щедринского города Глупова и глуповцев к «Городу Градову», «Чевенгуру» и «Котловану» Андрея Платонова, к зиновьевскому Ибанску и заибанцам; ретроспективная – к русскому фольклору, басням Крылова и гоголевскому «Ревизору»; боковые – к «Проекту введения единомыслия в России» Козьмы Пруткова и «Истории России от Гостомысла до наших дней» А. К. Толстого; диагональные – к Ильфу и Петрову с Булгаковым и дальше – к ерофеевскому эпосу «Москва – Петушки» (где заявлено, что все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтоб не загордился человек), и к приговскому циклу про Милицанера (который пусть не михалковский дядя Степа Каланча, а все у него под контролем почище, чем у американских суперменов и бэтменов), и даже к детским сказкам о Буратино и Незнайке (первые сведения о котором можно найти еще в русском фольклоре – как незнайка на печи лежит, а знайку на веревочке ведут).
Но пора уже от похвалы глупости переходить к дифирамбу бюрократу.
И чиновники чувствовать умеют
Нет другого сословия, которое дружно поносили бы все кому не лень и почем зря. Фигура бюрократа и чиновника – это наш идол для битья и козел отпущения. Словно он повинен в нашей неспособности к самоуправлению и недоговороспособности. Тогда как в государстве так и должно быть – разделение труда. И чем инфантильнее население, тем всевластнее бюрократ и свирепее методы правления. В щедринском Городе у градоначальников универсальный ключ к решению любой проблемы – «принцип свободного сечения», то бишь профилактическая порка населения.
Глупо или смешно, но стоит помнить, что телесные наказания еще не столь давно были распространены повсеместно – от английских школ до российской армии. У нас дворян-то перестали сечь только после указа Петра III в 1762 году, а крестьян и солдат секли еще сто лет на законном основании да еще полста рукоприкладствовали или пороли по особому распоряжению, вплоть до самой Гражданской войны (последним, кажется, массовую порку населения практиковал Верховный правитель России Колчак, одно слово – герой и мученик белой идеи). Даже после отмены крепостного права в «Московских ведомостях» необходимость и оправданность телесных наказаний аргументировались так: «Есть грубые натуры, на которые ничто не действует, кроме телесной боли».
Так вот, Салтыков-Щедрин был чиновником и бюрократом. Что не было такой уж редкостью для русских писателей – достаточно вспомнить Державина, Гончарова, Грибоедова с Тютчевым, да и Пушкин порой числился на государственной службе. Как и Пушкин, Салтыков окончил Царскосельский лицей, эту элитную кузницу госслужащих, и даже пописывал стишки, да вовремя бросил. Более того, угодив на службу в канцелярию военного министра России, также поплатился многолетней ссылкой в Вятку за «вредный образ мыслей» и дебютные литературные публикации без спросу и одобрения начальства.
Салтыков был чиновником образцово-показательным, не бравшим и не позволявшим другим брать взятки и, таким образом, «подмазывать» косную и буксующую бюрократическую систему, с чем люди давно свыклись. В старину система самообеспечения чиновничьего сословия простодушно называлась «кормлением» и не очень усовершенствовалась за прошедшие века. Салтыков проявил себя толковым бюрократом, за что и поплатился в конце концов отставкой, дослужившись до чина действительного статского советника, штатского генерала. Все триста лет правления дома Романовых имелся спрос на более-менее честных и принципиальных чиновников, как до того – на смышленых думных дьяков, искушенных кремлевских «визирей», деятельных царских воевод. Не возникло бы иначе никакой империи.
Вот характерная история из трудовой биографии Салтыкова. Будучи в очередной раз вице-губернатором, он потребовал от своих подчиненных трудиться сверхурочно. Честно отработав полдня, как было заведено, те возвращались в свой «спальный район» в дальнем предместье, а к восьми вечера вынуждены были возвращаться на службу. В распутицу они брели босиком по бездорожью, а дойдя до мощеных улиц, мыли ноги в последней луже и влазили в свои сапоги, чтобы выглядеть опрятно и прилично. Эту картину увидел и описал заезжий газетчик, скрывшийся под псевдонимом, что было нормой в то время. Так вот, Салтыков не только устыдился и отменил собственное распоряжение, но потратил время и старания, чтобы отыскать журналиста, поблагодарить за урок и даже предложить сотрудничать.
На всех портретах Салтыков-Щедрин выглядит «букой», наводящим страх на современников и потомков. Мандельштам писал в «Шуме времени»: «…эмблема всего дома, портрет Щедрина, глядящий исподлобья, нахмурив густые губернаторские брови и грозя детям страшной лопатой косматой бороды. Этот Щедрин глядел Вием и губернатором и был страшен, особенно в темноте». Но этот всегда недовольный «угрюм-бурчеев» имел сердце и, выбранив на чем свет стоит подчиненных, выписывал им премии, вспомоществование или повышение оклада. Каким чиновником он был, таким впоследствии стал и редактором, возглавив после Некрасова «Отечественные записки» – влиятельнейший литературный журнал того времени, где он сам вкалывал как чернорабочий и литературный поденщик. Литература и журналистика, которыми он занимался, причислялись тогдашней публикой к «обличительному направлению» (столетием позже американцы станут звать таких обличителей «разгребателями грязи»). Поэтому уму непостижимо, как удалось Щедрину создать попутно такой несомненный литературный шедевр, как «История одного города». И наоборот, понятно, отчего после закрытия журнала правительством, которое затягивало гайки после убийства Александра II, ему не оставалось ничего другого, как безнадежно разболеться и умереть. Трудно поверить, какое нежное сердце было у этого чиновника – чрезвычайно умного и болезненно непримиримого человека. Вот что писал своим детям этот бюрократ, отвлекаясь от литературных и политических баталий:
«Доношу вам, что без вас скучно и пусто. Когда вы были тут, то бегали и прятались в моей комнате, а теперь такая тишина, что страшно. И еще доношу, что куклы ваши здоровы и в целости. Им тоже скучно, что никто их не ломает. А еще доношу, что сегодня Арапка [едва оперившаяся канарейка], когда я вошел в игральную, сел сначала мне на плечо, а потом забрался на голову, и не успел я оглянуться, как он уже сходил. Вот так сюрприз. Что же касается до Крылатки, то она еще совсем голенькая, но мать начинает уже летать от нее. Ни конфект, ни апельсинов после вашего отъезда в Петербурге уж нет; все уехали следом за вами в Баден. Я думаю, что вы уж возобновили с ними знакомство. Будьте умники и учитесь. Пишите ко мне что вздумается, но непременно пишите. Я буду прятать ваши письма, и, когда вы будете большие, мы станем вместе их перечитывать. Целую вас обоих крепко-накрепко. Как только можно будет, прилечу. Не забывайте папу».
Глуповская история
Это очень необычная история, сюрреалистическая. То есть все ее элементы укоренены в реальности и даже срисованы с натуры, но образуют такую же фантасмагорию, как в головоломной графике Эшера, живописи Дали, прозе Кэрролла. Все в ней – правда, и все – выдумка. А все вместе – историософский структурный анализ абсурда административных утопий и той почвы, на которой они произрастают, расцветают, лопаются и пожираются, в конце концов, апокалиптичным ОНО. В русской литературе такое «оно» встречалось разве что у Гоголя, да, может, у Державина («Река времен в своем стремленьи / Уносит все дела людей…»).
Сам Салтыков на тогдашнем позитивистском языке попытался охарактеризовать свое ОНО так:
«Когда цикл явлений истощается, когда содержание жизни бледнеет, история гневно протестует против всех увещеваний. Подобно горячей лаве проходит она по рядам измельчавшего, изверившегося и исстрадавшегося человечества, захлестывая на пути своем и правого и виноватого. И люди, и призраки поглощаются мгновенно, оставляя вместо себя голое поле. Это голое поле представляет истории прекрасный случай проложить для себя новое и притом более удобное ложе» (в статье «Современные призраки» 1863 года, за шесть лет до публикации первых глав «Истории одного города» в «Отечественных записках»).
Именно таков был итог предпринятого Угрюм-Бурчеевым героического «упразднения естества», разрушения старого Глупова, переименованного им в Непреклонск, и фатальной попытки «устранения реки», продиктованных жизнеотрицанием и подспудным стремлением к смерти (что не чуждо было и социализму советского образца, согласно академику-диссиденту Шафаревичу, с чем трудно не согласиться).
Но это все теория, а у Щедрина находим ее замечательный «фарш» и фейерверк совершенно неожиданных решений: про сломавшийся органчик или деликатесную начинку в головах градоначальников, про глуповские клоповный, блошиный и тараканий «заводы» по разведению оных, про коррупционера, что избежал казни, зарезавшись огурцом. Глава о семи пагубных днях безначалия и шести градоначальницах – блестящий очерк анатомии гражданской смуты, анархии, самоистребительной войны и одновременно – предельно остроумное и аппетитнейшее чтение для литературных гурманов. Список сюжетно разработанных русским сатириком тем мог бы составить краткую энциклопедию социальных заболеваний и эпидемий.
Глуповцы пребывают в пассивном залоге у собственной Истории. Только дважды они проявили инициативу: когда, будучи еще головотяпами, князя себе искали (предание Нестора-летописца о призвании варягов) и когда целую неделю предавались «бездельному и смеха достойному неистовству» (начав с самосудов и дойдя до совершенного умопомешательства и озверения). Их пластичность, легковерие и энтузиазм послушания, «беспрекословное исполнение того, чего не понимаешь», более всего удручали сатирика.
То невиданный голод у глуповцев, то неслыханный пожар, от которых никому никакой пользы и «сытости». То Бога они забудут и прилепятся к идолам – то вновь их в реку спустят, то ересь у них – то нескончаемая Масленица. «Войны за просвещение» в Глупове заканчиваются вместо учреждения Академии строительством очередного «съезжего дома» для арестантов, что проще и привычнее. Модернизация по-глуповски сводится к принудительному внедрению в рацион горчицы и прованского масла.
А ведь как сопротивлялось полвека российское крестьянство навязыванию картофеля, навсегда упразднившего репу на нашем столе. До бунтов доходило и войсковых карательных экспедиций. Но отберите-ка сегодня у русского человека картофанчик разваристый, с маслицем и голландской селедочкой, да под водочку, и предложите репу взамен – бунта не миновать! «Человек бунтует», – уважительно пишет Щедрин в таких случаях. А градоначальникам только того и надо: чтобы карась не дремал и жизнь малиной не казалась.
С возведением глуповцами собственной Вавилонской башни и завоевательными походами на соседнюю Византию – того хуже. В истории России бывали фантазеры и нечаянные сатирики покруче Щедрина. Приведем фрагмент из рецензии в суворинском «Новом времени»:
«…Завоевания Византии г. Салтыков тоже коснулся, и довольно остроумно (“Войны за просвещение”), хотя, по правде сказать, сюжет этот достаточно исчерпан. Была другая фантазия, более дикая и нелепая, взлелеянная всесильным Платоном Зубовым после 1793 года [то есть как реакция на Великую французскую революцию]; фантазия эта сохранилась в собственноручных набросках знаменитого временщика: разграничив Европу, он присоединял к России все пространство до устьев Эльбы на севере и до Триеста на юге и назначал несколько российских столиц, в которых государи должны были жить по нескольку месяцев в году; эти столицы были: Петербург, Москва, Ярославль, Астрахань, Берлин, Гамбург, Вена и еще что-то; извращенная фантазия и невежество всесильных россиян того времени не останавливались ни перед чем, подкрепляемые беглыми маркизами и другими представителями старого режима, устремившимися в Россию, как в землю обетованную». Ну как, впечатляет?
«История одного города» – сочинение несколько хаотическое, неоднородное, фрагментарное, с необязательными сносками и добавлениями, поскольку писалось оно и публиковалось по частям в тогдашней периодике. Поэтому в его книжном издании не все стыкуется и отсутствуют некоторые из обещанных глав. В частности, о последнем в «Описи градоначальников» майоре Архистратиге Перехват-Залихватском, что якобы «въехал в Глупов на белом коне, сжег гимназию и упразднил науки», которых в нем отродясь не было. Зато побывало уже ОНО, после чего, как сказано, «История прекратила течение свое».
И тем не менее это великое произведение и исключительной ценности чтение для всякого мыслящего читателя. Оно пропитано насквозь отсылками и аллюзиями к Писанию (семь дней творения, скитания по пустыне, библейские напасти) и мифологии (Леда и Лебедь), к летописям (в присущем летописцам велеречивом стиле) и фольклору (настоящий пир известных и не очень русских идиом), к трудам российских историков и трактатам моралистов, к легендам о юродивых и старцах. И все это в пародийном ключе, что только повышает увлекательность чтения.
А еще оно похоже на ящик фокусника, из которого вдруг появляются какие-то вещи, которых Салтыков знать не мог и словно предвидел: о гегемонии демагогов и судилищах 1937 года, о генеральной линии партии и реванше ревизионистов, о восстании меньшинств и промывании мозгов пиарщиками, вплоть до споров об эвтаназии.
Чтобы не превратиться в очернительство и плоскую пропаганду, острая сатира обязана быть гротескной, подобной злому шаржу или талантливой карикатуре. Такова «История одного города» – сочинение эпическое, «былинное» и сказочное. Хотя бы потому, что вся художественная литература представляет собой в некотором смысле «сказки для взрослых», которые стоит научиться читать и не путать их никогда, подобно глуповцам, с действительностью.
Игорь КлехИстория одного города
От издателя
Давно уже имел я намерение написать историю какого-нибудь города (или края) в данный период времени, но разные обстоятельства мешали этому предприятию. Преимущественно же препятствовал недостаток в материале, сколько-нибудь достоверном и правдоподобном. Ныне, роясь в глуповском городском архиве, я случайно напал на довольно объемистую связку тетрадей, носящих общее название «Глуповского Летописца», и, рассмотрев их, нашел, что они могут служить немаловажным подспорьем в деле осуществления моего намерения. Содержание «Летописца» довольно однообразно; оно почти исключительно исчерпывается биографиями градоначальников, в течение почти целого столетия владевших судьбами города Глупова, и описанием замечательнейших их действий, как-то: скорой езды на почтовых, энергического взыскания недоимок, походов против обывателей, устройства и расстройства мостовых, обложения данями откупщиков и т. д. Тем не менее даже и по этим скудным фактам оказывается возможным уловить физиономию города и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах. Так, например, градоначальники времен Бирона отличаются безрассудством, градоначальники времен Потемкина – распорядительностью, а градоначальники времен Разумовского – неизвестным происхождением и рыцарскою отвагою. Все они секут обывателей, но первые секут абсолютно, вторые объясняют причины своей распорядительности требованиями цивилизации, третьи желают, чтоб обыватели во всем положились на их отвагу. Такое разнообразие мероприятий, конечно, не могло не воздействовать и на самый внутренний склад обывательской жизни; в первом случае обыватели трепетали бессознательно, во втором – трепетали с сознанием собственной пользы, в третьем – возвышались до трепета, исполненного доверия. Даже энергическая езда на почтовых – и та неизбежно должна была оказывать известную долю влияния, укрепляя обывательский дух примерами лошадиной бодрости и нестомчивости.
Летопись ведена преемственно четырьмя городовыми архивариусами и обнимает период времени с 1731 по 1825 год. В этом году, по-видимому, даже для архивариусов литературная деятельность перестала быть доступною. Внешность «Летописца» имеет вид самый настоящий, то есть такой, который не позволяет ни на минуту усомниться в его подлинности; листы его так же желты и испещрены каракулями, так же изъедены мышами и загажены мухами, как и листы любого памятника погодинского древлехранилища. Так и чувствуется, как сидел над ними какой-нибудь архивный Пимен, освещая свой труд трепетно горящею сальною свечкой и всячески защищая его от неминуемой любознательности гг. Шубинского, Мордовцева и Мельникова. Летописи предшествует особый свод, или «опись», составленная, очевидно, последним летописцем; кроме того, в виде оправдательных документов, к ней приложено несколько детских тетрадок, заключающих в себе оригинальные упражнения на различные темы административно-теоретического содержания. Таковы, например, рассуждения: «Об административном всех градоначальников единомыслии», «О благовидной градоначальников наружности», «О спасительности усмирений (с картинками)», «Мысли при взыскании недоимок», «Превратное течение времени» и, наконец, довольно объемистая диссертация «О строгости». Утвердительно можно сказать, что упражнения эти обязаны своим происхождением перу различных градоначальников (многие из них даже подписаны) и имеют то драгоценное свойство, что, во-первых, дают совершенно верное понятие о современном положении русской орфографии и, во-вторых, живописуют своих авторов гораздо полнее, доказательнее и образнее, нежели даже рассказы «Летописца».
Что касается до внутреннего содержания «Летописца», то оно по преимуществу фантастическое и по местам даже почти невероятное в наше просвещенное время. Таков, например, совершенно ни с чем не сообразный рассказ о градоначальнике с музыкой. В одном месте «Летописец» рассказывает, как градоначальник летал по воздуху, в другом – как другой градоначальник, у которого ноги были обращены ступнями назад, едва не сбежал из пределов градоначальства. Издатель не счел, однако ж, себя вправе утаить эти подробности; напротив того, он думает, что возможность подобных фактов в прошедшем еще с большею ясностью укажет читателю на ту бездну, которая отделяет нас от него. Сверх того, издателем руководила и та мысль, что фантастичность рассказов нимало не устраняет их административно-воспитательного значения, и что опрометчивая самонадеянность летающего градоначальника может даже и теперь послужить спасительным предостережением для тех из современных администраторов, которые не желают быть преждевременно уволенными от должности.
Во всяком случае, в видах предотвращения злонамеренных толкований, издатель считает долгом оговориться, что весь его труд в настоящем случае заключается только в том, что он исправил тяжелый и устарелый слог «Летописца» и имел надлежащий надзор за орфографией, нимало не касаясь самого содержания летописи. С первой минуты до последней издателя не покидал грозный образ Михаила Петровича Погодина, и это одно уже может служить ручательством, с каким почтительным трепетом он относился к своей задаче.
Обращение к читателю
От последнего архивариуса-летописца[1]
Ежели древним еллинам и римлянам дозволено было слагать хвалу своим безбожным начальникам и предавать потомству мерзкие их деяния для назидания, ужели же мы, христиане, от Византии свет получившие, окажемся в сем случае менее достойными и благодарными? Ужели во всякой стране найдутся и Нероны преславные, и Калигулы, доблестью сияющие[2], и только у себя мы таковых не обрящем? Смешно и нелепо даже помыслить таковую нескладицу, а не то чтобы оную вслух проповедывать, как делают некоторые вольнолюбцы, которые потому свои мысли вольными полагают, что они у них в голове, словно мухи без пристанища, там и сям вольно летают.
Не только страна, но и град всякий, и даже всякая малая весь, – и та своих доблестью сияющих и от начальства поставленных Ахиллов имеет, и не иметь не может. Взгляни на первую лужу – и в ней найдешь гада, который иройством своим всех прочих гадов превосходит и затемняет. Взгляни на древо – и там усмотришь некоторый сук больший и против других крепчайший, а следственно, и доблестнейший. Взгляни, наконец, на собственную свою персону – и там прежде всего встретишь главу, а потом уже не оставишь без приметы брюхо и прочие части. Что же, по-твоему, доблестнее: глава ли твоя, хотя и легкою начинкою начиненная, но и за всем тем горе устремляющаяся, или же стремящееся долу брюхо, на то только и пригодное, чтобы изготовлять… О, подлинно же легкодумное твое вольнодумство!
Таковы-то были мысли, которые побудили меня, смиренного городового архивариуса (получающего в месяц два рубля содержания, но и за всем тем славословящего), купно с троими моими предшественниками, неумытными устами воспеть хвалу славных оных Неронов[3], кои не безбожием и лживою еллинскою мудростью, но твердостью и начальственным дерзновением преславный наш град Глупов преестественно украсили. Не имея дара стихослагательного, мы не решились прибегнуть к бряцанию и, положась на волю Божию, стали излагать достойные деяния недостойным, но свойственным нам языком, избегая лишь подлых слов. Думаю, впрочем, что таковая дерзостная наша затея простится нам ввиду того особливого намерения, которое мы имели, приступая к ней.
Сие намерение – есть изобразить преемственно градоначальников, в город Глупов от российского правительства в разное время поставленных. Но, предпринимая столь важную материю, я, по крайней мере, не раз вопрошал себя: по силам ли будет мне сие бремя? Много видел я на своем веку поразительных сих подвижников, много видели таковых и мои предместники. Всего же числом двадцать два, следовавших непрерывно, в величественном порядке, один за другим, кроме семидневного пагубного безначалия, едва не повергшего весь град в запустение. Одни из них, подобно бурному пламени, пролетали из края в край, все очищая и обновляя; другие, напротив того, подобно ручью журчащему, орошали луга и пажити, а бурность и сокрушительность предоставляли в удел правителям канцелярии. Но все, как бурные, так и кроткие, оставили по себе благодарную память в сердцах сограждан, ибо все были градоначальники. Сие трогательное соответствие само по себе уже столь дивно, что немалое причиняет летописцу беспокойство. Не знаешь, что более славословить: власть ли, в меру дерзающую, или сей виноград, в меру благодарящий?
Но сие же самое соответствие, с другой стороны, служит и не малым, для летописателя, облегчением. Ибо в чем состоит собственно задача его? В том ли, чтобы критиковать или порицать? – Нет, не в том. В том ли, чтобы рассуждать? – Нет, и не в этом. В чем же? – А в том, легкодумный вольнодумец, чтобы быть лишь изобразителем означенного соответствия, и об оном предать потомству в надлежащее назидание.
В сем виде взятая, задача делается доступною даже смиреннейшему из смиренных, потому что он изображает собой лишь скудельный сосуд, в котором замыкается разлитое повсюду в изобилии славословие. И чем тот сосуд скудельнее, тем краше и вкуснее покажется содержимая в нем сладкая славословная влага. А скудельный сосуд про себя скажет: вот и я на что-нибудь пригодился, хотя и получаю содержания два рубля медных в месяц!
Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность Древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас – благочестие, Рим заражало буйство, а нас – кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас – начальники.