bannerbanner
Солнце, тень, пыль
Солнце, тень, пыль

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Борис Крижопольский

Солнце, тень, пыль

«…это одновременное и параллельное существование таких разных миров и это нестерпимое разнообразие ощущений, которых никакая сила воображения не может соединить в одно»

Г.Газданов

יקסלופו׳זירק סירוב


,לצ,שמש

…קבא


Издательство Книга Сефер

https://www.kniga-sefer.com/

https://www.facebook.com/KnigaSefer

book@kniga-sefer.com

kniga@kniga-sefer.com

Приказ номер восемь

Когда раздался звонок, я был готов. Он уже существовал некоторое время, этот звонок – до того, как материализовался звуком в трубке телефонного аппарата. Он носился в воздухе, излучался с телевизионных экранов, читался между газетных строк.

«Приказ номер восемь» – этим безликим словосочетанием обозначается экстренный призыв резервистов. Страна перманентно ведет те или иные боевые действия, но пока воюют срочники – это рутина. Призыв резервистов означает войну. Слово «война», как грозный Тетраграмматон – не произносится вслух. «Приказ номер восемь» просто эвфемизм, заместительное название той безликой и неумолимой силы, которая, как вихрь, подхватывает нас, вырывает из привычных условий жизни и бросает в неизвестность.

Я, уже в форме, но еще без оружия, усаживаюсь на заднее сиденье автобуса. Позади – спешка сборов, впереди – неизвестность. А пока я в дороге, у меня есть еще пару часов относительной свободы, и я стараюсь разобраться в своих ощущениях. Дорога, вообще, располагает к размышлениям.

Идет дождь. В такую погоду сидеть бы дома с хорошей книгой и стаканом чая, и, глядя в окно, радоваться теплу и уюту. Дробный стук по крыше и стенкам автобуса то учащается, превращаясь в сплошной гул, то замедляется, распадаясь на отдельные удары. И тогда, сквозь залитое струями стекло, становится видно море. Море, сопровождающее все мои уходы и возвращения. Сейчас оно сумрачное, недоброго свинцового цвета. Волны дыбятся и тяжело обрушиваются на берег. Тяжелое небо низко нависает над холодной колышущейся массой.

Значит – война. «Война это царство неизвестности» – этот афоризм Клаузевица любили повторять на курсе командиров. Вот мне казалось, что я хозяин сам себе и своей жизни, а всего лишь один телефонный звонок перебросил меня в это самое царство неизвестности.

Я ухожу на войну… Пришел мой черед приобщиться этого, древнего, как мир, опыта. С каким чувством расстаются с близкими, с теми, кто всего дороже, с детьми, уходя на войну? Зная, что возможно расстаются навсегда. Теперь мне предстоит узнать это. Но разве человек может что-нибудь знать? Разве расставаясь в обычных условиях можно быть уверенным, что это не навсегда? Война только заостряет, обнажает то, что скрыто. Наверное, именно так – только так можно ощутить связь времен, ту невидимую, неосязаемую цепь, которая тянется к нам из глуби времен, соединяя нас с бесчисленными поколениями людей живших, чувствовавших, страдавших до нас. Только так – испытывая те же чувства, в тех же, вечно повторяющихся обстоятельствах, когда искусственные интересы, движущие нами в повседневной жизни, отпадают как короста, и нам предстоит жизнь в своей обнаженности: роды и война, жизнь и смерть.

Клаузевиц

– В чем главная цель войны?

Вопрос вылетел и повис в неподвижном, сонном воздухе класса.

Вот так нужно начинать: резко, хлёстко, с ходу завладев вниманием. Не описательной фразой, предполагающей пассивное слушание, а вопросом, требующем ответа. Керен, руководитель курсов пехотных специальностей, хорошо знала свою работу. Знала, как расшевелить сонное стадо, эту апатичную гору молодого здорового мяса, доведенного физическими нагрузками и постоянным недосыпанием до того состояния, когда сонный рефлекс срабатывает сразу, как только прекращаются внешние раздражители.

Она обвела глазами класс – пёструю солянку из представителей разных пехотных частей, от задерганных салаг до опытных солдат. Среди общей массы выделялись десантники, ждущие отправки в Южный Ливан – этих нужно держать на коротком поводке, иначе сядут на голову. У Керен был огромный опыт, и она уверенно вела урок.

– Итак, в чем цель войны?

– Победить, – это высокий десантник с лошадиным лицом, сидевший развалясь, положив перед собой огромные красные руки, в которых иголкой выглядела авторучка, соизволил просветить присутствующих. – Хорошо! Еще.

– Защитить? – желтошеий, круглоголовый цыпленок, опасливо, после авторитета.

– Еще!

Похоже, идей больше нет. И на том спасибо. Пора начинать.

– Убивать! – резкий, поставленный голос спугнул дремотную лень жаркого дня. Керен ободряюще улыбнулась, – Да, не надо бояться этого слова. На войне убивают. Цель войны – уничтожать живую силу противника, – говоря, она обводила глазами аудиторию, стараясь захватывать всех в поле зрения, обращаться ко всем.

Невысокий, плотно сбитый десантник, молча сидевший в углу, привлек ее внимание. Он не был похож на своих друзей, снисходительно учивших жизни курсантов, держал себя очень серьезно и по большей части молчал. Сейчас он очень внимательно смотрел на нее и Керен сбилась, пораженная выражением его лица, но тут же поправилась:

– Война это царство неизвестности, – так сказал немецкий теоретик Клаузевиц…

«Клаузевиц, значит. Царство неизвестности. Теоретики хреновы. Одни изучают, другие преподают, а третьи живут в этом «царстве неизвестности», и в один прекрасный день их размазывает по холодному бетону, как Дрора. И ты соскребаешь со стенки эту липкую тошнотворную массу, которая так недавно была твоим другом, и стараешься не дышать, чтобы не слышать этот запах, но уже знаешь, что запомнишь его на всю жизнью. И каждый раз, как дымок от мангала донесет запах жарящегося мяса…»

Яир с трудом дождался перерыва. Курсанты, чей день был расписан по минутам, побежали строиться, а он, наслаждаясь свободой, сел на скамейку, позади столовой, и закурил.

«Убивать»… С такой легкостью говорить об этом может только тот, кому не грозит самому быть убитым. На протяжении всего курса, его удивляла та легкость, с которой милые девушки, с правильно поставленной речью, рассказывали о типах мин: осколочных, зажигательных, осветительных, дымовых, о видах взрывателей, и с особенной гордостью круглолицая Ноа, объясняла действие отсроченного взрывателя: взрыв происходит не в момент соприкосновения с поверхностью, как обычно, а спустя три секунды – такие мины применяются против противника, засевшего в помещении. Мина проходит сквозь крышу и только потом, попав внутрь… – улыбалась Ноа, округляя пухлые губки.

«Может это элементарный недостаток воображения? Без воображения, пожалуй, лучше. Проще. Лучше не думать. Но я не могу не думать».

Затушив окурок, он еще некоторое время сидел глядя туда, где за колючей проволокой, ограждающей базу, замерла в тяжелой неподвижности пустыня, простиравшаяся на километры и километры, вплоть до суровых гор Иудеи. А дальше – за салатовой зеленью Изреельской долины, за цветущими холмами Галилеи, начинался Ливан, угрожающий и манящий. И неизбежный.

Сезам

Ночь. Электронный забор, отделяющий Израиль от Ливана. Нам по девятнадцать лет, мы восемь месяцев в армии, и мы впервые в жизни выходим на боевое задание. «Раз, два…» – на счет «три» мы одновременно взводим затвор, и один за другим проходим через ворота – на ту сторону. Наше первое путешествие в царство мёртвых. С негромким сытым лязгом ворота за нами захлопываются. Мы в Ливане.

Один за другим мы ныряем в ночь, и она смыкается над нами. Ливанская ночь, с присущими только ей запахами и звуками. Пройдет всего пара месяцев, и воспоминание об этой «детской» прогулке – 500 метров за забор, вызовет у нас пренебрежительную усмешку, но сейчас нам кажется, что опасность таится за каждым угадываемым в темноте кустом. Чувства обострены до предела. Мы уходим все дальше и дальше, и вот уже сам процесс движения захватывает нас. Мы поглощены своей работой: соблюдать дистанцию от идущего впереди, не слишком маленькую, чтобы не скучиваться и не представлять удобную мишень, но и не слишком большую, чтобы не потерять из вида. Не терять связи с тем, кто идет сзади. Передавать сигналы. Идущий впереди остановился – останавливаешься и ты. Он присел – присаживаешься ты. Поднял руку: внимание! – ты поднимаешь свою (тыльная сторона ладони, как и лицо, покрыта темной краской, а внутренняя остается белой – ей ты сигнализируешь в темноте), убеждаешься, что идущий сзади увидел. Левая рука в воздухе, правая – на рукояти оружия, дуло сопровождает взгляд. Идущий впереди поднимается, мы продолжаем движение.

Удобнее всего передвигаться по вади – сухим руслам ручьев. Это знают обе стороны, поэтому именно там нас будет ждать взрывчатка или засада. Поэтому мы идем там, где идти неудобно – поперек естественной топографии, пересекая холмы и вади, поднимаясь и спускаясь, и поднимаясь вновь. Партизанская война – война с противником-невидимкой, похожа на шахматную игру вслепую, ставка в которой – жизнь, и выигрывает тот, кто сумеет просчитать на ход дальше.

Когда мы идем в гору, силуэт идущего впереди исчезает, сливаясь с темным фоном холма, и я прибавляю шаг, чтоб не потерять его. Потом подъем заканчивается, и силуэт в каске снова вырисовывается на темносером фоне неба.

После особенно крутого подъема мы огибаем гребень холма и под нами вспыхивают мириады огней. Это деревня, укрытая в лощине между склонами двух холмов. Скопление огней, неожиданно вынырнувших из темноты, так контрастирует с предшествующим осторожным ночным движением, с его тишиной, крадучестью, напряжением, что на мгновение перестаешь быть солдатом и чувствуешь себя персонажем «Тысячи и одной ночи», перед которым джинн, повинуясь волшебному слову «сезам», раздвинул темные холмы, и позволил увидеть сердце Ливана укрытое от посторонних глаз. Деревня, живет какой-то своей, неведомой нам жизнью, и мы, невидимые, проходим над ней, в темноте.

Мы останавливаемся и располагаемся на склоне холма, над вади, выходящем из долины. Это наша сегодняшняя цель. Сердце замедляет ритм, успокаивается дыхание, и мы вслушиваемся в тишину, наполненную стрекотом цикад и перекличкой ночных птиц.

Мы сидим в самой утробе Ночи, укрытые ее крылом. Она окружает нас – непроглядная, обманчиво спокойная. Что-то происходит в темноте, и ты вглядываешься, вслушиваешься в ночь. Все цивилизованное, одомашненное давно спит. Дикое выходит на охоту. И просыпается дикое в тебе: первобытные силы, инстинкт охотника – учуять острый запах зверя, прежде чем он учует тебя. Ты чувствуешь себя звеном в цепи, тянущейся из глуби веков, от начала дней, от кроманьонцев, через охотников и воинов всех времен и народов к тебе, к этой ночи, в которой ты, также, как многие до тебя, сжимаешь оружие, в ожидании встречи.

Спустя несколько часов мы поднимемся в абсолютной тишине, и проделаем весь путь в обратном направлении, снова пройдя над заколдованной деревней, в которой уже не будут гореть огни, и до нас донесется только отдаленный лай собак. Но что-то от этой ночи навсегда останется в нас – сознание того, что дремлет под спудом в каждом, и пробуждается, когда приходит время. А еще – то ощущение чуда, длившееся всего мгновение, достаточное, чтобы произнести волшебное слово: сезам, сим-сим, сум-сум, пряное кунжутное зерно…

Базилик

Базилик… Тот ассоциативный ряд, который вызывает у меня это слово: грязь, холод, скука, грязь, товарищество, бетон, металл, запахи мокрой земли и солярки – не имеет ничего общего с тем, что энциклопедия определяет как Базили́к души́стый, (Ocimum basilicum).


Базили́к – вид однолетнего травянистого растения. Требователен к теплу, свету, влаге и почве.


Многие укрепленные пункты в Южном Ливане носили названия, заимствованные из мира растений. Здесь были и Шафран, и Миндаль, и Гвоздика, и даже Тыква. Несоответствие между этими цветущими именами и носившими их грубыми сооружениями из земли и бетона, внутри которых десятки солдат проводили дни в непрерывном напряжении, исходя тоской, скукой и страхом, заключало в себе какую-то жестокую иронию.

«Миндаль обстрелян ракетами», «Двое раненых в Гвоздике».

«Базилик требователен к теплу, свету, влаге и почве»

Базилик был наиболее удаленным от израильской границы блокпостом. Мы провели там четыре бесконечных месяца в конце осени и зиму. Ливанская зима суровей, чем та, к которой мы привыкли, а эта выдалась особенно холодной. Бетонные стены бункера, в котором мы жили, промёрзли насквозь, и трудно было представить, что в мире существует что-то еще, кроме промозглого мирка внутри этих стен и бесконечного дождя за ними. Дождь методично превращал землю в липкую жирную грязь. В этой грязи мы иногда лежали, ночами, на перекрестке каких-нибудь вади. Эта грязь килограммами налипала на наши подошвы, и избавится от нее можно было только дав ей подсохнуть, а затем срезав ножом.

Однажды утром, переходя из одного, серого и сырого, бункера в другой, из того, где мы спали – в тот, где мы ели, мы застыли на пороге, не узнавая окружающий мир. Привычное липкое месиво, покрывавшее двор, исчезло под густым слоем пушистого снега. Знакомые до тошноты холмы, овраги, вади, серая россыпь домов близкой деревни – всё то, что мы называли безликим словом «местность», отчуждённое, таящее опасность, каждодневно изучаемое на кодовых картах, наблюдаемое с дозорных пунктов – радостно белело и искрилось под солнцем. И снег всё еще падал, снежинки опускались, медленно кружась в прозрачном, пронизанном солнцем воздухе.

И, забыв о еде и о пулях, закинув за спину автоматы, в расстегнутых бронежилетах и сбившихся на бок касках, мы полезли на наружную насыпь, отделявшую нас от мира, и, набирая полные горсти снега, стали бросать им друг в друга. Мы больше не были солдатами. Мы снова стали детьми. Заснув в маленьком укрепленном пункте в Южном Ливане, среди бетонных стен, комьев грязи и запаха солярки, мы проснулись в белой искрящейся сказке. И не было больше войны, не было дежурств, засад и миномётных обстрелов, не было боли, усталости и страха, не было даже тоски по дому. Был только снег, радостно блестящий под солнцем, и безмятежная голубизна над нами. Как будто не мог раздаться в любое мгновение свист снаряда, переходящий в короткий оглушающий взрыв, мешающий снег с кровавой кашей. Как будто мир должен был жить теперь по иным законам.


А несколько часов спустя, когда солнце, перевалив зенит, начало опускаться в сторону Сидона, нам передали, что Арамте – соседний с нами укреплённый пункт ЦАДАЛя, атакован ракетами.


Под базилик отводят хорошо дренированные, почвы, тщательно заправленные органическими удобрениями.


В комнату стремительно и порывисто, как всё, что он делает, входит Зеэви, командир первого взвода.

– А я тебя везде ищу. Кто-то сказал мне, что ты на дежурстве, – я чувствую на плече его длинные, цепкие пальцы, – Обстреляли Арамте, ты уже, наверное, слышал. Есть раненый, его везут сюда. Мы должны прикрыть колонну. Быстро собирайся и зови своего второго номера. Я жду вас снаружи.

Так же стремительно, как вошёл, Зеэви уходит. Я встаю. Собираться недолго – мы не снимаем ни одежды, ни ботинок. Надеваю бронежилет, застегиваю каску. Подхватив автомат, я зову напарника и спешу к выходу.

Мы щуримся, как кроты, от яркого, отражённого сверкающим снегом света. Бегом пересекаем открытое пространство. Под ногами, с каждым шагом плотно, весело скрипит снег. Я не могу избавиться от чувства, будто играю в какую-то игру, до такой степени несовместим этот яркий морозный день с привычной солдатской работой.

Поднимаемся на насыпь. Зеэви стоит внизу, в траншее – оттуда видны его голова и руки с биноклем. Он показывает куда стрелять. Стрелять!? Высота, прицел, миномётный огонь – какое все это имеет отношение к окружающей нас зимней сказке? Всё это принадлежит той, прошлой жизни… Мы вкапываем основание миномёта, словно исполняя привычный обряд, в смысл которого уже не веришь. Мёрзлая земля тверда, как камень, и мы остервенело долбим её сапёрными лопатками.

– Ну! Долго ещё? – Зеэви заметно нервничает.

– Сейчас… Ч-чёрт!

Перчаток мы, в спешке, не взяли. Пальцы примерзают к ледяному металлу. Наконец, этот чёртов миномёт установлен. Наводим его на нужную высоту и готовим первый снаряд.

– Приготовиться! Огонь! – я отворачиваюсь, пригибая голову. Привычный короткий взрыв, отдающий в ухо тычком иголки – и снаряд вылетает, как пробка из бутылки. Мы смотрим ему вслед. Взрыва падения не слышно – только на нетронутом снегу бесшумно распускается крохотный чёрный цветок.

– Правее и ближе!

Мы исправляем и выпускаем, один за другим, ещё три.

– Всё равно мимо, но уже нет времени. Возвращаемся! Быстро!

С чувством облегчения, мы спускаемся.

У входа в бункер, переминаясь с ноги на ногу, жмутся несколько арабов в израильской форме, с одинаковыми черноусыми лицами. На грязном вытоптанном снегу желтеют смятые окурки. Смущенно и как-то затравленно взглядывая на нас, они расступаются, и мы проходим мимо них в «Свадебный зал» – центральное помещение жилого бункера.

После яркой морозной белизны – полутьма, сырость промёрзших стен, приглушённый гул голосов. Слева от входа какое-то суетливое движение, большие жёлтые подошвы ног кого-то, лежащего навзничь на деревянном столе. Мне не хочется смотреть туда, но, помимо моей воли, этот стол, неестественно неподвижные ступни на нем, притягивают взгляд. Вопреки ожиданиям, ничего страшного я не вижу. Раненый раздет: ноги, живот, грудь – всё цело. Доктор лихорадочно делает что-то с его головой…

Зал полон людей. Висит приглушённый гул голосов. Кто-то громко засмеялся. Чувствуется, что человек, борющийся сейчас со смертью в углу зала, чужой для всех здесь, кроме тех нескольких, жмущихся у входа. Только они знают цвет его глаз и имена его детей. Для остальных он – безликое тело, безвольно распяленное на кухонном столе.

Раненого увозят. Первая помощь оказана, теперь его надо поскорее доставить в больницу. Стол уносят. На полу остаётся лужица крови, в которой плавает что-то желтовато-белое.

Машина, приехавшая забрать раненого, привезла нам почту. Взяв свежую газету, захожу в нашу комнату с тремя шаткими трёхэтажными кроватями, похожими на пчелиные соты. Вешаю автомат на крючок у входа и забираюсь на третий этаж. Потолок – на расстоянии вытянутой руки от лица, на стенах – красно-белые флаги, плакаты моделей в купальниках – напоминание о большом мире, наверное, ещё существующем где-то. Разворачиваю газету: открытие карнавала в Венеции. На фотографии мужчина и женщина в костюмах домино жеманно склонились друг к другу лицами в причудливых масках, на заднем плане гондольер в средневековом костюме стоит на изогнутом носу гондолы. Быстро пролистываю дальше: «Кризис среднего возраста, и как с ним бороться», «Хаим Реви-во, которого вы не знали», «Как избавиться от лишнего веса, не прибегая к диете». Всё это бесконечно далеко от меня. Глаза мои начинают слипаться, я смотрю на Сэнди Бар, улыбающуюся со стены напротив, капли влаги на оливковой коже, гладкие ноги, с удлиненными изящными ступнями и, на мгновение, передо мной мелькают страшные, неподвижные подошвы раненого… Почвы, тщательно заправленные органическими удобрениями. Неужели все это может существовать одновременно? В одно и то же мгновение кто-то рождается, а кто-то умирает, в Венеции начинается фестиваль, а здесь продолжается война, кто-то осторожно, опасаясь замочить ноги, спускается в гондолу, вдыхая тяжелый запах стоячей венецианской воды, а кто-то борется со смертью в кузове грузовика, и морозный воздух Ливана горячит его обескровленное лицо…

«Бибас!», – из «Свадебного зала» доносится зычный голос Дани, ротного старшины. «Сказано же было по-человечески, убрать здесь как следует», – внушительно, с тягучим русским акцентом, говорит Дани. «Только мозгов на полу не хватало, для полного счастья».

Я чувствую непреодолимое желание выйти из бункера – наружу, к снегу, к небу. Прохожу мимо маленького, большеносого Бибаса, старательно трущего пол, останавливаюсь в узком пространстве между входом и отстоящей от него, метра на полтора, бетонной плитой, защищающей от осколков. Дальше выходить нельзя. Вечереет. Сигаретный дым, смешиваясь с морозным паром, тает в быстро темнеющем воздухе. Косо сыпет снег. Где-то там, на северо-востоке, затерян в снежной дали Арамте. Я думаю об этом месте, которое так недалеко от нас, и которое я, тем не менее, никогда не видел, и никогда уже не увижу, как не увижу и многие другие места, в которых своим ходом идёт неведомая мне жизнь, живут незнакомые мне люди. Снежинки вспыхивают искрами, попадая в луч прожектора, и исчезают в сгущающейся темноте. Я вдыхаю полной грудью колючий морозный воздух. Мне вспоминаются такие же зимние вечера в детстве, наш двор, Новый год. Настанет время, и, возможно, мне так же вспомнится всё то, что окружает меня теперь. Может это будет в Венеции? Снег, будет мелко виться на фоне старинных палаццо, мне вспомнится Ливан, холод бетонных стен, горячий запах и вкус тостов, плакат Сэнди Бар в закутке с трёхэтажными кроватями – и воспоминание об этом будет далёким и неправдоподобным, и мне не поверится, что всё это когда-то было… Сигарета выкурена, и я возвращаюсь в зал. Бибас старательно моет пол, кипа, держась на заколке, свесилась с его наклонённой головы, и подрагивает, в такт движениям рук. На улице идёт снег.

Голос над Гангом

Асафом я познакомился в непростую минуту. Я ехал в Варанаси с двумя друзьями и уже в поезде нас скрутило… Мы разошлись по разным вагонам, чтоб не мешать друг другу, и проводили мучительные часы, скорчившись в невообразимо грязном тамбуре, всем телом ощущая монотонный перестук колес.

Когда наступали редкие минуты облегчения, я ковылял в свой вагон и пытался прикорнуть, но тут же приходилось вставать и возвращаться в тамбур. Сидячие места у окна прямо напротив моей полки занимала пара высоких стариков-индусов с неприступными лицами, одетых во все белое. На одной из станций они купили мешок фисташек, и лузгали их, бросая скорлупу прямо на пол, не меняя при этом серьезного и строгого выражения лиц под высокими белыми тюрбанами. Каждый раз, проделывая путь к тамбуру и обратно, я чувствовал под ногами податливо хрустящую шелуху.

Вернувшись в очередной раз к своему месту, я обнаружил курносого индийца, сидящего на моей полке. Он весело смотрел на меня, большими выпуклыми глазами. Выяснять, кто он и что здесь делает, у меня не было сил. Сев в угол, я прислонился к стене и закрыл глаза.

– Что, совсем плохо, братец?

Я приоткрыл глаза. Было странно услышать слова, произнесенные на иврите улыбающимся индусом…

– А ты неплохо говоришь на иврите, – я не узнал собственный голос – глухой, сдавленный, с твердым русским акцентом, который становился отчетливее в минуты усталости или волнения.

– Да уж получше тебя… Ладно, ты только не умирай мне здесь. Вот, запей это водой, – он протянул мне какие-то таблетки.

– Что это?

– «Я пришел извлечь из твоего тела отравленную стрелу, а ты спрашиваешь меня кто я?». Такова судьба всех, кто стремится бескорыстно помогать! Ладно, удовлетворю твое любопытство: это таблетки от дизентерии, далеко не лишняя вещь в путешествии. Особенно в Индии. А теперь пей. Или ты еще не все узнал?

Я слишком отвратительно себя чувствовал, чтобы удивляться его безошибочному произношению, его иронии и манере изъясняться. Послушно взяв таблетки, скорее, чтобы он отвязался, чем надеясь на облегчение, я запил их водой. Вопреки ожиданию, уже через несколько минут мне стало легче настолько, что я смог уснуть.

Пробуждение было оглушительным. Несколько мгновений я не мог сообразить, что происходит. Впрочем, долго искать источник шума не пришлось, его производили мои невозмутимые соседи. Запас фисташек, по-видимому, истощился, и они решили попеть. Точнее, пел один из них – высоким, пронзительным голосом. Второй задавал ритм чем-то вроде маленького бубна на рукоятке, к которому было привязано два шарика. Вращая рукоятку попеременно вправо и влево, он заставлял шарики бить в бубен. Песня была скорее ритмичной, чем мелодичной, почти речитатив. Старики не обращали на меня никакого внимания, и их лица, вместо обычного надменного равнодушия к окружающему, выражали сильнейшую экзальтацию.

Постепенно раздражение на то, что меня разбудили, сменилось другим, трудноопределимым чувством. Чем-то невообразимо древним и чуждым веяло от этих безумных смуглых лиц под белыми тюрбанами, от горящих глаз, от непонятных слов, произносимых нараспев, под аккомпанемент резких ударов бубна. Этот ритм, и эти слова, и произносивший их голос заключали в себе целый мир, лежащий за пределами моего опыта и, возможно, даже воображения, суровую аскезу, магические формулы вед, неспешный дым жертвенников, затхлый запах Ганга…

На страницу:
1 из 3