bannerbanner
Черная книга
Черная книга

Полная версия

Черная книга

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

Кстати о подробностях: перед тем как уйти, Рюйя, не скупясь, посы́пала уборную, кухню и коридор средством от насекомых из пачки с изображением четырех страшноватых тараканов, одного большого и трех маленьких. (Запах еще не выветрился.) Включила электрическую колонку, чтобы грела воду (видимо, машинально, поскольку по четвергам горячую воду и так подавали в дом). Почитала «Миллийет», слегка помяв газету; карандашом, который затем возьмет с собой, вписала в кроссворд несколько слов: «гробница», «проем», «луна», «Таксим», «тайна», «слушай». Позавтракала (чай, брынза, хлеб), посуду мыть не стала. Выкурила в спальне две сигареты, в гостиной – четыре. С собой взяла только кое-что из зимней одежды (и надела пальто под цвет волос), немного косметики (хотя и говорила, что косметика портит кожу), тапочки, романы, которые читала в последнее время, брелок без ключей, который считала своим талисманом и вешала на ручку выдвижного ящика, жемчужное ожерелье (единственное свое украшение) и щетку для волос с зеркальцем на обратной стороне. Все это, очевидно, она положила в старый среднего размера чемодан, когда-то привезенный дядей Мелихом из Северной Африки (Рюйя забрала его у отца на тот случай, если они поедут в какое-нибудь путешествие, но они так никуда и не выбрались). Дверцы шкафов по большей части закрыла (пинком), ящики задвинула, разбросанные там и сям вещи разложила по местам и написала прощальное письмо, быстро, не испытывая никаких сомнений: ни в мусорной корзине, ни в пепельнице не обнаружилось порванных черновиков.

Может быть, это письмо и не следовало называть «прощальным». Рюйя не написала, что вернется, – но не написала и обратного. Создавалось впечатление, будто она расстается не с Галипом, а с домом. Галипу же она в четырех словах предложила стать соучастником (он тут же согласился): «Придумай объяснение для родителей!» Роль соучастника радовала: она их хоть как-то объединяла, и к тому же Рюйя не винила в своем уходе Галипа. В награду за соучастие Рюйя обещала: «Пришлю тебе весточку». Но за всю ночь так и не прислала.

Всю ночь трубы водопровода и центрального отопления стонали, урчали и вздыхали на все лады. Время от времени начинал идти снег. Под окном прошел торговец бузой[28], назад не вернулся. Галип сидел, переглядываясь с зеленой подписью Рюйи. Шли часы. Вещи и тени в доме обрели новые лица, сам дом стал другим. «Оказывается, наша люстра, уже три года висящая на потолке, похожа на паука!» – чуть не произнес Галип вслух. Ему хотелось уснуть и, может быть, увидеть хороший сон, но заснуть он так и не смог.

Всю ночь через равные промежутки времени он снова и снова принимался за поиски, подвергнув сомнению результаты предыдущих изысканий. (В коробку в глубине платяного шкафа заглядывал? Да. Наверняка заглядывал. А может быть, и нет. Точно, не заглядывал! А теперь надо все заново обыскать.) В разгар этих безнадежных поисков он вдруг застывал с пряжкой от старого пояса Рюйи (сколько воспоминаний было с ним связано!) или футляром от давно потерявшихся темных очков в руках, настигнутый внезапным осознанием бессмысленности того, что делает (до чего неправдоподобно проницательны были сыщики из тех романов, до чего добры писатели, нашептывающие намеки на ухо своим героям!). Тогда он аккуратно клал вещь, которую держал, точно на то место, откуда взял, словно добросовестный ученый, исследующий запасники какого-нибудь музея, и ноги сами собой, словно сомнамбулу, вели его на кухню; он открывал холодильник, но ничего не доставал оттуда, только перекладывал с полки на полку, а потом возвращался в гостиную и садился в любимое кресло, чтобы вскоре снова повторить свои поиски, словно некий ритуал.

А когда он сидел в кресле, из которого три года своей женатой жизни наблюдал, как Рюйя читает детективные романы, увлеченно перелистывая страницы (порой она начинала нетерпеливо и нервно покачивать ногой или теребить волосы, а иногда глубоко вздыхала), перед его внутренним взором все время возникало одно и то же видение. Нет, он не вспоминал те моменты своей жизни, когда его охватывало ощущение собственной никчемности, униженности и одиночества (у меня несимметричное лицо и глупый голос, я неуклюж и слишком зауряден!). Так было, например, когда в лицейские годы он видел Рюйю с каким-нибудь прыщавым юнцом, из тех, у кого пушок на верхней губе начал пробиваться раньше, чем у него, и кто раньше его начал курить, в кафе или кондитерской, где по столам задумчиво разгуливали наглые тараканы. Или через три года, когда в субботу после обеда он поднялся на их этаж (спросить, нет ли голубых наклеек) и заметил, как Рюйя, сидя перед зеркалом за шатким туалетным столиком своей матери, красит губы, нетерпеливо качает ногой и поглядывает на часы. Или еще через три года, когда он узнал, что Рюйя (ее саму он тогда не видел, но говорили, что она выглядит бледной и усталой) вышла замуж за молодого политика, которого его товарищи считали мужественным и беззаветно преданным своему делу борцом и который уже в то время публиковал в журнале «Эмегин шафагы»[29] за собственной подписью «аналитические» обзоры о внутренней политике. Нет, ничего такого Галип не вспоминал. Всю ночь перед его глазами стояла только одна картина: идет снег, и на заснеженный тротуар падает свет из лавки Аладдина. Что-то он упустил, что-то важное в жизни, какую-то возможность или радость.

Через полтора года после того, как семья Рюйи перебралась на самый верхний этаж (Галип и Рюйя учились тогда в третьем классе), они, объединив игры в тайный ход и в невидимку, придумали правила новой игры – исчезалки. Была зима, вечер пятницы, темнело, с площади Нишанташи доносился шум машин и грохот трамваев. Суть игры заключалась вот в чем: кто-нибудь из них должен был спрятаться где-нибудь в одной из квартир родственников и «исчезнуть», а другой – искать его, пока не отыщет. Довольно простая на первый взгляд игра не предусматривала никаких временны́х ограничений, при этом в темных комнатах запрещалось включать свет, так что от участников требовались выдержка и хорошее воображение. Когда пришел его черед исчезнуть, Галип вспомнил, что еще два дня назад приметил отличное место на шкафу в Бабушкиной спальне. Он залез туда с кресла (сначала влез на подлокотник, потом, очень осторожно, на спинку) и затаился в полной уверенности, что Рюйя никогда его здесь не найдет. Чтобы лучше почувствовать, до чего огорчает Рюйю его исчезновение, он представил себя на ее месте. Должно быть, ей тоскливо в одиночестве и хочется плакать; может быть, она сейчас стоит на пороге темной дальней комнаты нижнего этажа и со слезами на глазах умоляет его вылезти оттуда, где он спрятался! Прошло много времени. После бесконечного, как детство, ожидания Галип, потеряв терпение (и не думая о том, что в этом смысле он проиграл), слез со шкафа, подождал, пока глаза не привыкнут к тусклому электрическому свету, и теперь уже сам отправился искать Рюйю. Обойдя все этажи, он с каким-то странным ощущением нереальности происходящего, чувствуя себя проигравшим, явился к Бабушке. «Ах ты, негодник, весь в пыли! – воскликнула та. – Где ты был? Тебя искали!» А Дедушка пояснил: «Пришел Джеляль, и они вместе с Рюйей пошли в лавку Аладдина». Галип сразу подбежал к окну, холодному, синему, темному. Медленно падал снег, печальный, манящий на улицу снег. Из лавки сквозь витрину, заставленную и завешанную иллюстрированными журналами, разноцветными флаконами, мячами, танками, чертиками на ниточках и прочими игрушками, просачивался свет того же оттенка, что кожа Рюйи, и едва заметно отражался от присыпавшего тротуар белого снега.

Каждый раз, когда это воспоминание двадцатичетырехлетней давности приходило к нему нынешней бесконечной ночью, он снова ощущал то же нетерпение, что и тогда, нетерпение, готовое перелиться через край, как убежавшее из кастрюли молоко. Что же, что он упустил в жизни? Часы с маятником, которые принес из квартиры тети Хале и с превеликой тщательностью повесил в своем новом счастливом гнездышке через несколько дней после свадьбы, чтобы оживить детские воспоминания о прекрасных днях, которые они с Рюйей провели вместе, тикали так же размеренно и насмешливо, как когда-то отсчитывали секунды вечности в коридоре у Бабушки и Дедушки. На протяжении трех лет семейной жизни именно Рюйя, а не Галип, казалось, жалела о какой-то неведомой упущенной радости, о какой-то другой, незнакомой жизни.

По утрам Галип уезжал на работу, по вечерам возвращался в долмуше или автобусе, сжатый со всех сторон безликой усталой толпой, наступая на чьи-то ноги и упираясь в чьи-то локти. Каждый день он по нескольку раз звонил из конторы домой, выдумывая поводы, от которых Рюйя кривила губы. Вечером, вернувшись в теплый дом, он по количеству и виду окурков в пепельницах, по тому, где и как лежали вещи, по каким-то изменениям в квартире и по выражению лица жены мог довольно точно определить, чем она занималась тем днем. Если в какой-нибудь очень счастливый миг (исключение) или же, напротив, в минуту смутного беспокойства Галип напрямую спрашивал, словно муж из западного фильма, что делала жена, пока его не было дома (как собирался спросить накануне вечером), они оба чувствовали смущение оттого, что он ступает на зыбкую почву той области с неясно очерченными границами, о которой ни в одном фильме, ни западном, ни турецком, толком ничего не говорилось. То, что в жизни безымянной персоны, статистическими отчетами именуемой «домохозяйкой» (то есть той, обремененной детьми и стиркой женщины, с которой Рюйя у Галипа ну никак не ассоциировалась), есть такая тайная, загадочная и деликатная область, он обнаружил уже после женитьбы. Галип знал, что доступ в этот сокровенный сад, изобилующий таинственными растениями и жутковатыми цветами, для него закрыт так же строго, как и в непостижимые глубины памяти Рюйи. Эта запретная область находилась под прицелом рекламы мыла и стирального порошка, ее имели в виду все фотороманы, переводные статьи из зарубежных журналов, большинство радиопередач и цветных газетных приложений – и все же она оставалась закрытой и таинственной. Когда он, скажем, замечал рядом с медным блюдом на батарее в коридоре ножницы и безотчетно задумывался, как и почему они могли туда попасть, или когда на воскресной прогулке они встречали какую-нибудь старую знакомую, которую он сто лет не видел, но с которой, как он знал, продолжала часто видеться Рюйя, Галип на секунду растерянно замирал на месте, охваченный чувством, будто он случайно перехватил весточку из запретной для него области и лицом к лицу столкнулся с тайной загнанной в подполье разветвленной секты, которую та больше не в силах хранить. И не по себе становилось оттого, что, хотя тайна, как и полагается в запретной секте, объединяла всех ее участниц, всех этих безликих «домохозяек», они вели себя так, будто нет у них никаких секретов, тайных ритуалов, общих прегрешений, радостей и заветных дат, – причем не потому, что хотели что-то скрыть, а совершенно искренне. Тайна эта одновременно притягивала и отталкивала, словно одна из тех, что хранили за семью замками евнухи в гареме; поскольку о существовании запретной области все знали, она, может быть, и не наводила ужас, подобно ночному кошмару, но, оставаясь неизъясненной и никем не описанной, не теряла своего загадочного ореола. И еще это была какая-то грустная тайна, ибо она хотя и передавалась веками от поколения к поколению, никогда не служила основанием для гордости, не вызывала чувства уверенности или успеха. Порой Галипу думалось, что эта область проклята, словно какой-нибудь род, всех представителей которого столетие за столетием постигают несчастья; однако, видя, сколько женщин, выйдя замуж, обзаведясь детьми или по какой-то другой неизвестной причине, добровольно бросали работу и устремлялись навстречу загадочному проклятию, он понимал, как притягательна тайна секты домохозяек. Недаром ему казалось, что, когда некоторые женщины, решившие сбросить с себя проклятие и изменить свою жизнь, с великим трудом находили работу, их начинало преследовать желание вернуться к оставленным в прошлом секретным ритуалам и волшебным моментам, пережитым ими в той загадочной и навсегда непостижимой для него области. Порой, когда Рюйя начинала на удивление весело смеяться над какой-нибудь его глупой шуткой или каламбуром или когда она радостно откликалась на его неловкие попытки взлохматить ее густые волосы цвета беличьей шкурки – словом, в один из тех волшебных моментов близости между мужем и женой, которые учили ценить все иллюстрированные журналы, Галипа так и подмывало спросить, что она делала в тот тень, в те часы, когда его не было дома, помимо стирки, мытья посуды, прогулок и чтения детективных романов (врач сказал, что детей у них не будет, а желания где-то работать Рюйя не проявляла); однако он настолько боялся, что вопрос породит между ними отчуждение, и настолько трудно было заговорить о волнующем его предмете словами привычного для них, общего языка, что он продолжал молчать и только смотрел на замершую в его объятиях Рюйю пустым, совершенно пустым взглядом. «Опять этот взгляд! – говорила Рюйя, как когда-то, в бытность их детьми, ее мать, и, забавляясь, продолжала ее же фразой: – У тебя лицо белое как мел!»

После утреннего призыва к молитве Галип немного вздремнул, сидя в кресле посреди гостиной. Во сне он, Рюйя и Васыф стояли перед аквариумом, наполненным жидкостью цвета зеленых чернил, где медленно покачивались золотые рыбки, и говорили о каком-то заблуждении. Потом выяснилось, что глухонемой не Васыф, а Галип, но сильно это никого не расстроило: было понятно, что скоро все наладится и будет хорошо.

Проснувшись, Галип сел за стол и, очевидно, так же как Рюйя часов за девятнадцать-двадцать до того, стал искать на нем чистый лист бумаги. Не найдя (подобно ей) такового, он перевернул ее прощальное письмо и начал составлять список имен и адресов, о котором думал всю ночь. Список все рос, и чем больше Галип писал, тем больше людей и мест ему вспоминалось. Это действовало на нервы, тем более что он не мог отделаться от чувства, будто подражает героям детективных романов. Имена бывших любимых Рюйи, ее одноклассниц по лицею, друзей и подруг, которых она время от времени вспоминала, «соратников» времен увлечения политикой и общих с Галипом знакомых (которые, решил он, ни о чем не должны знать, пока он не найдет Рюйю), казалось, смотрят на него из-за изгибов и углов своих букв, выглядящих все более осмысленно (и двусмысленно), подают неопытному детективу Галипу какие-то знаки и коварно подмигивают, норовя всучить ему ложные улики. Когда стих грохот, поднятый мусорщиками, которые явились вытряхнуть содержимое контейнеров в кузов грузовика, Галип решил, что написал уже достаточно, и положил зеленую ручку во внутренний карман пиджака, который собирался сегодня надеть.

Окна уже осветились голубоватым снежным сиянием, и Галип погасил в квартире весь свет. Последний раз перетряхнул содержимое мусорной корзины и выставил ее за дверь, чтобы любопытный консьерж ничего не заподозрил. Вскипятил чай, вставил в станок новую бритву, побрился, надел чистое, но неглаженое белье и рубашку, навел порядок в квартире, которую за ночь перевернул вверх дном. Пока он одевался, консьерж сунул под дверь новый номер «Миллийет». За чаем Галип прочел колонку Джеляля, в которой тот рассказывал о «глазе», следившем за ним однажды ночью, много лет назад, на темных улицах окраинных кварталов. Статья была давнишняя, Галип когда-то уже читал ее, но образ страшного глаза все равно произвел на него гнетущее впечатление. И тут зазвонил телефон.

«Это Рюйя!» – пронеслось в голове у Галипа. Направляясь к телефону, он даже успел решить, в какой кинотеатр они пойдут вечером, – в «Конак». Но послышавшийся в трубке голос лишил его надежды. На вопросы тети Сузан он отвечал уверенно: да, жар у Рюйи прекратился, всю ночь она крепко проспала, даже видела сон и утром рассказала его Галипу. Конечно, она захочет поговорить с матерью, подождите минуточку! «Рюйя! – крикнул Галип в коридор. – Рюйя, твоя мама звонит!» Ему представилось, как Рюйя, зевая, встает с кровати, лениво потягивается и ищет тапочки, но он тут же поменял бобину в киноаппарате своего воображения: заботливый муж Галип идет в спальню, чтобы позвать жену к телефону, и видит, что та сладко спит. Чтобы создать для этого второго фильма убедительную атмосферу, он даже прошелся по коридору, производя «шумовой эффект», рассчитанный на тетю Сузан, и вернулся к телефону:

– Она, оказывается, спит. У нее глаза от температуры загноились, так что она умылась, а потом снова легла и уснула.

– Пусть пьет побольше апельсинового сока! – велела тетя Сузан и подробно объяснила, где в Нишанташи можно купить самые хорошие и дешевые апельсины того сорта, в котором больше всего витамина С.

– Вечером мы, может быть, сходим в «Конак», – уверенно сказал Галип.

– Смотрите, как бы снова не простыла! – забеспокоилась тетя Сузан, но тут же, подумав, наверное, что перестаралась с наставлениями, сменила тему: – Знаешь, твой голос по телефону в самом деле очень похож на голос Джеляля. Или ты тоже простудился? Будь осторожен, не заразись от Рюйи!

И они оба аккуратно и тихо, словно боясь разбудить Рюйю, положили трубки.

Галип продолжил читать старую статью Джеляля, представляя себя человеком, за которым следит «глаз», и блуждая в тумане его мыслей, но вдруг решительно сказал сам себе: «Рюйя, конечно же, вернулась к своему бывшему мужу!» – и удивился, как эта очевидная истина не пришла ему в голову ночью, когда он чего только не передумал. Все с той же решительностью он подошел к телефону и набрал номер Джеляля. Он собирался изложить ему ход своих размышлений и их итог: «Сейчас я пойду искать Рюйю и ее бывшего мужа. Но боюсь, когда я их найду – а это, наверное, не займет много времени, – мне не удастся уговорить Рюйю вернуться домой. Ты лучше всех умеешь ее убеждать. Что мне сказать, чтобы она вернулась… чтобы она вернулась домой?» (Он едва не произнесет «ко мне» вместо «домой», но не сможет.) «Прежде всего, успокойся! – с искренним сочувствием скажет Джеляль. – Когда ушла Рюйя? Да успокойся же! Давай подумаем вместе. Приезжай ко мне в редакцию». Но Джеляля по-прежнему не было ни дома, ни на работе.

Готовясь выйти из дому, Галип подумал и решил снять трубку с телефона. Если тетя Сузан будет говорить, что звонила-звонила, но все время было занято, он ответит: «Рюйя плохо положила трубку. Вы же знаете, какая она рассеянная, все забывает».

Глава 6

Дети мастера Бедии

…вздох взлетал со всех сторон

И в вековечном воздухе струился.

Данте[30]

С тех самых пор, как мы самонадеянно начали затрагивать в этой колонке проблемы всех классов и слоев общества, к нам стали приходить интересные письма от читателей. Некоторым же читателям, обнаружившим, что у них наконец-то появилась возможность поведать миру известные им удивительные истории, не хватает терпения их записать, так что они прибегают прямо к нам в газету и рассказывают, рассказывают взахлеб. Кое-кто из них, видя, что мы сомневаемся в реальности описываемых ими невероятных событий и ужасных подробностей, отрывают нас от письменного стола, чтобы доказать свою правоту, и ведут за собой таинственными темными путями в уголки, которыми наше общество доныне совершенно не интересовалось и которые не были еще никем описаны. Именно так мы узнали историю первых турецких манекенов, загнанных в прямом смысле слова в подполье.

На протяжении столетий наш народ не имел ни малейшего представления о том, что такое манекены (огородные пугала, от которых несет деревней и навозом, в расчет брать не будем) и как их делать. Первые турецкие манекены изготовил для Морского музея, учрежденного султаном Абдул-Хамидом[31] по ходатайству шехзаде[32] Османа Джеляледдина, мастер по имени Бедии, основатель манекенного дела в нашей стране и творец тайной истории турецких манекенов. По свидетельствам современников, первые посетители музея застывали в изумлении, увидев наших усатых молодцов-матросов, которые берут на абордаж, точь-в-точь как триста лет назад на Средиземном море, итальянские и испанские корабли или красуются на великолепных лодках и галерах. Для создания своих первых шедевров мастер Бедии использовал дерево, гипс, воск, шкуры газелей, верблюдов и овец, а также человеческие волосы. Увидев эти чудесные творения, выполненные с удивительным искусством, тогдашний шейх-уль-ислам[33], человек крайне ограниченный, впал в ярость. Создавать столь совершенные подобия творений Аллаха, провозгласил он, значит вступать в своего рода соперничество с Всевышним – и велел заменить матросов на пугала.

История нашей неоконченной европеизации знает тысячи примеров подобного запретительного рвения. Но запрет не погасил в мастере Бедии творческого огня. Он продолжил делать новые манекены, которых называл своими детьми, у себя дома, одновременно не оставляя попыток убедить власти вернуть их в музей или выставить в каком-нибудь другом, особом месте. Ничего не добившись, он обозлился на государство и его правителей, но не разочаровался в своем новом ремесле: обустроил в подвале собственного дома небольшую мастерскую и продолжал творить. Затем, не желая больше слышать от соседей обвинения в колдовстве, безумии и безбожии, а также и по той причине, что «детей» у него стало слишком много и им тесновато сделалось в скромном мусульманском жилище, мастер Бедии переехал из Стамбула в Галату, туда, где жили европейцы.

Мой гость отвел меня в тот странный дом неподалеку от Галатской башни, где мастер, убежденный в своей правоте, продолжал вдохновенно работать и обучать сына ремеслу, в котором когда-то до всего доходил сам. Так прошло двадцать лет. В первые годы Республики, когда увлеченные идеями европеизации господа сменили фески на панамы, а их жены и дочери скинули чаршаф[34] и надели туфли на каблуках, в витринах скоро снискавших широкую популярность магазинов готового платья на проспекте Бейоглу[35] начали устанавливать манекены, привезенные из-за границы. Увидев это, мастер Бедии решил, что настал долгожданный час его торжества. Но на этом нарядном проспекте, где кипела торговля и можно было найти любые развлечения, он столкнулся с новым жестоким разочарованием, которое заставило его вернуться в темноту подземелья – уже до конца жизни.

Посмотрев на принесенные образцы, заглянув в его мастерскую и на склад, все эти владельцы универсальных магазинов и торговцы готовой одеждой – костюмами, юбками, чулками, пальто и шляпами – один за другим ему отказывали. Не устраивало их вот что: манекены мастера Бедии были похожи не на жителей европейских стран, откуда завозились образцы одежды, а на наших людей. «Покупатель, – объяснил один из торговцев, – желает приобрести не ту одежду, которую он каждый день видит на тысячах своих усатых, кривоногих, тощих сограждан, а пиджак, прибывший из дальних неведомых краев, какой носят новые, лучшие люди. Он хочет верить, что, надев такой пиджак, и сам сможет измениться, стать иным человеком». Другой лавочник, поднаторевший в деле оформления витрин, с восхищением осмотрев произведения мастера, сказал, что, к сожалению, не может поставить этих «настоящих турок» у себя, ибо с ними ничего не заработаешь: турки больше не желают быть турками, они хотят стать кем-то другим. Именно поэтому они провели реформу одежды, сбрили бороду, сменили алфавит и вводят в язык новые слова[36]. Владелец еще одного магазина, склонный выражаться более емко и афористично, заявил, что покупатель, в сущности, приобретает не одежду, а мечту – мечту о возможности стать такими, как те «другие», кто носит такую одежду.

Мастер Бедии даже и пробовать не стал приспособиться к этой новой мечте. Он понимал, что не выдержит конкуренции с импортными европейскими манекенами, умеющими менять свои странные позы и белозубо улыбаться. И он вернулся в темную мастерскую, к своим собственным, незаимствованным страшным мечтам. В оставшиеся пятнадцать лет жизни, работая над их воплощением, он сотворил более полутора сотен манекенов, каждый из которых был подлинным произведением искусства. Его сын (а именно он пришел к нам в редакцию) отвел меня в отцовскую подземную мастерскую, показал все манекены и сказал, что в этих странных пыльных творениях заключена наша «суть», то, что делает нас нами. Мы стояли посреди подвала холодного темного дома в Куледиби[37], к которому нас привела спускающаяся вниз по склону грязная улица с разбитыми тротуарами. Со всех сторон нас окружали манекены, – казалось, они хотят сбросить свое оцепенение, зашевелиться, начать жить, что-то делать. Из полумрака на нас и друг на друга смотрели сотни лиц и глаз, исполненных смысла. Одни манекены просто сидели, другие что-то рассказывали, ели, смеялись или молились, а некоторые словно бы бросали вызов текущей снаружи жизни и всему бытию, которое представлялось мне в тот момент невыносимым. Было совершенно понятно: в манекенах пульсирует жизнь, и в этом с ними не сравниться не только обитателям витрин Бейоглу или Махмутпаши, но даже и толпе на Галатском мосту. Ощущение жизни исходило от них, словно свет. Зачарованный, я с опаской подошел к одному из стоявших рядом манекенов (это был пожилой человек, погруженный в печальные раздумья) и дотронулся до него – помню, мне хотелось впитать в себя эту жизнь, овладеть тайной этого мира, постичь его истину. Жесткая кожа оказалась холодной и страшной, как сам подвал.

На страницу:
5 из 10