Полная версия
Портрет мертвой натурщицы
Но он все обычно предусматривал: на руки надевал перчатки для мытья посуды из грубого латекса, а зеркало ставил в точности на полметра за пределами досягаемости бьющихся в агонии ног.
Сразу после действа ему становилось нехорошо. Он скидывал бездыханную барышню с колен и шел чуть-чуть подышать свежим воздухом. Бывало и так, что, прогуливаясь, он раскланивался со своими коллегами, поддерживая с ними светскую беседу про погоду: хорошую или плохую – по обстоятельствам. Иногда они обсуждали насущные дела, и он полностью абстрагировался от мертвого тела, лежащего совсем рядом. Две его жизни шли параллельными прямыми, как и положено по математическим аксиомам – не пересекаясь.
Несколькими часами позже он возвращался обратно – но не сразу к телу, нет. Он доставал большую картонную папку, развязывал тряпичную тесьму. Вдумчиво просматривал уже знакомые наизусть рисунки и выбирал – с каким из них готов расстаться на этот раз. Все они были хороши, каждого было жаль. Но он заставлял себя сделать выбор. Это была его личная жертва – прощальный подарок той, что лежала лицом в пол перед старым зеркалом.
Дальше – проще. Уже подготовленный кусок строительного полиэтилена: обернуть и заклеить скотчем. Потом, для маскировки, он закатывал тело в ковер. И все – можно уже выносить жертву по месту жительства: в отдельной тумбочке в подвале у него хранились аккуратно развешенные на гвоздиках ключи от всех девочкиных квартир, с собственноручно им приклеенной биркой с адресом.
Прежде чем вытащить труп, он всегда делал «круг предусмотрительности» – как сам это называл. И только уверившись, что никого нет поблизости, вытаскивал тяжелехонький сверток. Сегодня, однако, вышла накладка: на скамейке недалеко от выхода сидела парочка и взасос целовалась. Он поглядел на часы: десять вечера. Можно, конечно, парочку шугануть, но это будет лишний и совершенно не оправданный риск.
«В подвале сейчас холоднее, чем на улице, – размышлял он. – За пару дней с телом ничего не случится». Он просто вывезет его позже и без приключений.
Маша
Мацуев вышел на сцену, коротко поклонился и, отмахнув привычным жестом концертирующего музыканта фалды классического фрака, сел за рояль.
Будто принесенные порывом ветра, грянули первые аккорды «Аппассионаты». И Маша почти физически почувствовала проходящую по клавишам дрожь. Замерев, она слушала Бетховена, но постепенно, параллельно музыке, в голове зазвучали мысли, и они двигались по кругу в связи с недавним диалогом…
Кому нужен сейчас Бетховен? А кому в современной Москве может быть нужен Энгр? Да в такой степени, чтобы убивать и оформлять место преступления его же рисунками более чем вековой давности? И еще что-то зацепило ее в словах Пети про фотографию, заменившую классическую живопись. Она пыталась отвлечься, вслушиваясь в волшебные бетховенские аккорды. Но перед глазами вставали «Турецкие бани», лица убитых девушек, вновь лица наложниц с картины… Маша вдруг широко распахнула глаза. Посмотрела прямо перед собой, уже не слыша музыки. Ей надо это проверить! Сейчас же!
Вскочив в паузе, когда благодарная публика только заносила ладони для бурных аплодисментов, она прошептала путаные извинения ошеломленному Пете и стала пробираться к выходу.
Он
Он не сразу рассказал матери – отец уже стал подуспокаиваться. В тот злосчастный вечер, заметив сына в ванной, он за ухо вывел его в коридор и дальше – в детскую. Толкнул внутрь и закрыл дверь на защелку снаружи. Мальчик забился в угол между столом и шкафом, сел на пол и ждал, пока за дверью не послышались голоса: смущенный девичий и снисходительный папин. Хлопнула входная дверь. Но отец так к нему и не зашел. Он сидел в темноте и ждал маму. Но даже когда та пришла, не смог объяснить ничего внятно по поводу своего бледного вида и дрожащих губ.
– Отстань от него, – сказал за столом отец, сменивший один мокрый шелковый халат на другой – сухой, но тоже шелковый. – Устал в школе. С учительницей повздорил, с мальчишками подрался, мало ли? – И он, продолжая смотреть в газету «Правда», перевернул большую шуршащую страницу.
Мать положила сыну руку на лоб, проверить – нет ли жара. И, убедившись в нормальной температуре, мельком улыбнулась и стала убирать со стола.
И вот уже весной, когда мать и думать забыла о той странной бледности и вновь убирала со стола – теперь уже за завтраком, сын внезапно поднял глаза от тарелки с манкой, украшенной дефицитным клубничным вареньем, и произнес:
– А у папы в ванной была чужая тетка. И еще одна – в машине в гараже. Они целовались.
Отец замер, поднося ко рту бело-синюю чашку с золотым ободком и – перевел взгляд на сына. А мать, так и не выпустив из рук грязных тарелок, опустилась на стул. И уставилась на свои покрасневшие ладони без маникюра.
И сын вдруг понял, что она не хочет смотреть на отца, будто и так знает ответ. А тот отпил чаю и медленно поставил чашку на блюдце. Прошла добрая минута, или даже две, тикая рядом, на звонких «военных» круглых часах, подаренных академику благодарными моряками. Мальчик чувствовал, что сердце его сейчас взорвется от напряжения.
И тут наконец их глаза встретились.
«Я знаю, что это правда», – читалось в материнских.
«Делай, как знаешь!» – говорили отцовские.
Позже мальчику стало ясно, что если бы мать застала тогда отца в ванной, она просто прикрыла бы дверь. Как годами прикрывала ее в мыслях, не желая признаваться в собственной женской ненужности. Но сын сидел между ними, смотрел на нее и ждал ее решения. И мать кивнула. И пусть ни слова не было сказано, отец понял: кивок обозначает вовсе не согласие на прикрытые глаза и закупоренные уши. Кивок означает – надо разводиться. Дверь в ее голове, распахнутая мальчиком, отказывалась закрываться, и из нее мучительно сквозило. Мать поежилась и погладила сына по волосам.
– Все у нас будет хорошо, – тихо сказала ему она и вновь встала, чтобы положить-таки посуду в раковину.
«Ничего уже у нас хорошо не будет», – понял он и впервые – но далеко не в последний раз – пожалел о произнесенных словах. Но себе он не мог признаться: дело тут было не в том, что он все-таки больше любил мать и хотел ее защитить. И не в мальчишеском гордом и бессмысленном правдоискательстве.
Дело – в элементарном животном страхе. Он знал, что отец никогда не откажется от молодых женских тел.
А он очень боялся снова увидеть то, что видел в тот вечер в отцовской ванной.
Андрей
Андрей плохо спал ночь. Весь вечер он думал о том, чтобы позвонить Маше, и отдергивал руку от телефона каждый раз, когда желание узнать, где она и главное – с кем! – становилось нестерпимым.
– Надо держаться! – говорил он Раневской. – Где мое мужское достоинство?
Раневская – приблудный пес с душой великой актрисы и выразительнейшей мордой, уже давно был его ближайшим конфидентом.
– И потом, – размышлял вслух Андрей, – там концерт, черт знает, когда он заканчивается, этот Бетховен? В десять? Одиннадцать? И после концерта у старых университетских друзей будет – что? Ужин при свечах и обсуждение прелестей исполнения того же Бетховена? А я своим грубым телефонным звонком перебью великосветскую беседу и все испорчу, потому что поддержать ее, даже кратко, не могу. И опозорюсь. Буду выглядеть бледно перед Петей.
С горя Андрей даже зашел на страницу Википедии, посвященную Бетховену, и прочел Раневской избранные отрывки из жизни великого композитора.
– Умер в забвении, – наставительно сказал он псу, склонившему лобастую голову набок. – В забвении, – повторил он и покосился на телефон. Тот все так же молчал. Похоже, у них с великим композитором есть что-то общее. Итак, что важнее: мужская гордость или спокойный сон? Андрей с Раневской решили, что, конечно, мужская гордость. В два часа ночи, ворочаясь на смятых в бессоннице простынях, Андрей был готов изменить свое решение, но было стыдно перед Раневской.
В семь утра, так и не дождавшись звонка, невыспавшийся, злой и решивший остаться небритым в пику Пете из Вестминстера, он поехал на Петровку, уверенный в том, что никогда еще так не ревновал.
Мертвая пробка, растянувшаяся по всей Ленинградке, дала ему возможность поразмыслить со всей логикой, на какую он был способен после бессонной ночи, чтобы в сотый раз объяснить себе на пальцах: Маша ему ничего не должна. Она ему в любви не клялась, он ей тоже. Маша ему – не жена, и даже, как он понял, вообще застряла из-за той страшной осенней истории[4] на смежной туманной территории между любовницей, подчиненной и, прости господи, герл-френд. «Какое все-таки отвратительное слово «герл-френд», тьфу!» – подумалось ему, когда в сотый уже раз логичное объяснение не сработало.
Хотелось найти Петю, вытащить его из шикарной машины и отдубасить от души – за все. За эту ночь, за розочки, за Людвига вана, который Бетховен, и за хороший вкус, обусловивший выбор Маши. Он хочет увезти ее с собой в Лондон, внезапно понял Андрей. Пете, как бы по-революционному это ни звучало, нужна соратница в вестминстерской ссылке. Она со вкусом оформит его дорогую квартиру, сможет прекрасно поддержать беседу и помочь в бизнесе…
Поднимаясь в лифте на свой этаж, Андрей просто-таки воочию видел Машу, накрывающую чай на файв-о-клок: прямая спина, костюм с юбкой, с запасом закрывающей колени, невысокие каблуки, бесцветный маникюр… Он так завелся, что даже не сразу заметил, что с его появлением в кабинете установилось странное молчание.
– Что? – огрызнулся он на многозначительные лица присутствующих вместо «здрассте».
– Тебе звонили, – сказал наконец Хмельченко.
– Сверху? – Андрей раздраженно взглянул на переглядывающихся коллег.
– Ну, – протянул Хмельченко, – можно и так сказать.
– Так из Парижу, по делу – срочно! – съерничал Серый, но Андрей догадался по обеспокоенным лицам, что дело действительно срочное, и действительно – из Парижа. И, судя по времени – тут Андрей взглянул на часы и понял, что в Европах сейчас и десяти нет – явно важное.
* * *И не ошибся: в префектуре по адресу: набережная Орфевр, 36, с семи утра сидел крупный мужчина с мягким, безвольным лицом, одетый как типичный представитель левой французской интеллектуальной прослойки: вельветовые болотного цвета брюки в крупный рубчик, чуть потертые ботинки, серо-зеленый шерстяной пуловер под пиджаком в клетку, тяжелые очки. Перрен, приходивший на работу засветло, сначала решил, что перед ним – профессура Сорбонны, но очки – очки были не модного, круглого, а совсем уж винтажного вида.
«Похоже, провинция», – подумал комиссар, отпирая дверь кабинета. Мужчина был явно очень расстроен: нервно теребил серьезных размеров потертый же портфель и, когда Перрен сделал приглашающий жест рукой – мол, проходите! – судорожно дернул кадыком и уронил с глухим стуком портфель на пол. «Точно не парижанин», – покачал головой Перрен, проходя внутрь кабинета и снимая на ходу плащ. Он был уверен – истинные парижане (такие, как сам Перрен – переехавший в столицу в студенчестве из Нанси) не выдают так легко своих эмоций.
Комиссар сел за свой необъятный стол и ободряюще кивнул провинциалу. Спросил:
– Хотите кофе? – надеясь на отрицательный ответ: кроме него, варить сейчас кофе в отделе некому, а он предоставлял общение с капризной кофеваркой Софи. Но посетитель нервно кивнул, и Перрен с мрачным видом встал из-за стола и, проклиная свое гостеприимство, заварил в общей комнате кофе. Две чашки, раз уж так вышло.
– Сахара я не нашел, – сказал он, снова входя в кабинет и ставя кофе перед посетителем в твидовом пиджаке. – Ложечек тоже.
– Ничего, и такой подойдет, спасибо, – впервые несмело улыбнулся тот. – Я приехал вчера последним поездом и всю ночь глаз не сомкнул! Случилось неслыханное. – Провинциал издал носом странный звук, и Перрен испугался, не всхлипнул ли тот. Мужские слезы – страшная штука, комиссар был совершенно не готов к ним в столь раннее время.
– Неслыханное? – переспросил он, рисуя в воображении гору разнополых трупов. – Но почему вы не обратились в полицию по месту жительства?
– О, – смущенно опустил чашку посетитель, – но ведь именно из вашего ведомства пришел запрос… – И, не увидев на лице комиссара понимания, быстро продолжил: – Я из Монтобана, месье.
Англичане называют это состояние звонком колокольчика. Именно такой колокольчик прозвенел в голове Перрена, еще находившейся в утреннем тумане. Что-то, связанное с Москвой, тамошним комиссаром с жутким акцентом в английском.
– Рисунки Энгра! – возопил посетитель, не в силах больше ждать от Перрена проблесков памяти. – Мы проверили наши архивы. Те рисунки, скан которых вы послали нам по мейлу. Они должны быть подлинными! Но они – фальшивые!
– Стоп! – Комиссар одним глотком допил горький кофе и поморщился. Именно это и говорила ему московская девица. Только с точностью до наоборот: должны были быть фальшивыми, а оказались – подлинными. Эскизы, найденные в тысяче километров от Монтобана. – Начнем сначала. Кто вы?
– Я? – Посетитель страдальчески улыбнулся. – Я – месье Мазюрель, директор музея Энгра. Это моя ответственность, и такой позор! Родина великого соотечественника потеряла самое дорогое! Меня уволят, но дело даже не в этом…
– Стоп, – повторил комиссар. – Давайте по порядку. Вы проверили рисунки. И они оказались фальшивыми? Все три?
Подбородок Мазюреля затрясся:
– Нет, комиссар! Они оказались фальшивыми – все! Все этюды, наброски в карандаше, сепии, угле к «Турецким баням», хранящиеся в архивах, – голос его поднялся на несколько октав. – Все они – фальшивки! Как, как такое могло произойти?!
Он вынул из кармана пакет бумажных носовых платков, вытащил – не с первого раза – один и шумно высморкался. Перрен пожевал задумчиво верхнюю губу, потянулся привычным жестом за сигаретами и привычно же оборвал себя: курить теперь разрешалось только на улице, чтоб их!
– Послушайте, месье…
– Мазюрель, комиссар.
– Да. Ничего не могу вам обещать, но думаю, я знаю, где находятся те три рисунка, что я послал вам по почте.
Мазюрель поднял на него глаза, полные детской надежды:
– О боже, месье комиссар, где они?!
И Перрен не мог отказать себе в маленьком удовольствии:
– В Москве, господин директор. В Мос-кве.
Маша
Она стояла перед обшарпанной дверью с домофоном и, прежде чем набрать номер квартиры, еще раз сверила адрес.
Вчера она прибежала домой и, не снимая обуви, бросилась в комнату. Вынула дрожащими от возбуждения пальцами отпечатанную на Петровке копию формата А3 «Турецких бань». Прикрепила скотчем прямо к стене – напротив оставшегося еще с детских лет высокого торшера на тонкой ножке.
Рядом поместила фотографии жертв: одна – более-менее крупный план. Другая – мелкая, с места преступления.
– Фотографии, – крутилось у нее в голове. Портретиста Энгра использовали в свое время как модного дорогого фотографа. А у нее были фотографии погибших девушек и копия всемирно известной картины, набившая оскомину любому студенту искусствоведческого факультета. Однако студенты, особенно мужского пола, сосредотачивались взглядом скорее на чувственных телах, чем на лицах. Никто не воспринимал лица наложниц как портрет.
Маша включила торшер, посмотрела на репродукцию – потом на фото. Лица, почти вписывающиеся в идеальный овал. Аккуратный нос, невысокий лоб, густые брови, широко поставленные глаза, такие раньше звали «волоокими»… Сомнений больше не осталось: девушки из Бирюлева и Митина и одалиски на картине Энгра казались родственницами, почти – сестрами.
Маша до рези в глазах всматривалась в третью фотографию, но лицо было слишком мелким и не могло ни подтвердить, ни опровергнуть ее версию.
В раздражении Маша бросилась в постель. Ей ужасно хотелось позвонить Андрею, но она понимала: не рассказать о своей догадке у нее не хватит выдержки, а если она расскажет, но не подтвердит ее фактами, то… Андрей, конечно, не подымет ее на смех – побоится, что она снова впадет в депрессию, но и не воспримет всерьез. А ей очень важно, чтобы он понял – случившееся этим летом – не случайность. И не везение новичка. Она, Маша, профессионал.
* * *И сейчас она стояла перед подъездом, в котором жила мать второй жертвы, и жала на кнопки домофона. Дверь зажужжала: ее впустили без слов – Маша предупредила о своем визите.
Мать погибшей Тани Переверзиной, тоже Татьяна, женщина с испорченными перекисью водорода жидкими волосами, положила на стол, покрытый веселой клеенкой, стопку красиво оформленных альбомов. Есть люди, трепетно относящиеся к собственным изображениям и даже в наш век цифровых фотографий продолжающие с любовью составлять альбомы. У Маши не хватило духу при виде горестно опущенных уголков губ и припухших красных век остановить Татьяну-старшую, когда та начала демонстрацию с первого альбома: дочка в младенчестве.
– Вот, это Танечка, ей тут пара недель, мы только из роддома вернулись. Муж как раз фотоаппарат хороший купил, чтобы дочку снимать. У нас, знаете, в семье всех девочек по традиции Танечками называли, ну, муж был не против – говорил, чего уж, и к имени привык, и проще звать будет, и… Вторую жену у него тоже Таней зовут, представляете? Очень хорошая женщина, – вдруг всхлипнула она. – Господи, что ей дома-то не сиделось? Я ж ее и обстирывала, и гладила, и кормила – только учись, работай! Нет, подавай ей независимость! Отцу хотела показать, что взрослая! Ну, вот и показала… – Женщина отвернулась к окну, Маша виновато опустила глаза в альбом, где смеялась, каталась на детском велосипеде с боковыми колесиками, дула на пирог девочка, которую десятью годами позже обнаружат в дешевой снятой квартире с бесценным рисунком Энгра на груди.
– Простите, – сказала она тихо, – а у вас есть недавние Танины фото?
– Конечно, – выдохнула, пытаясь держать себя в руках, Татьяна-мать. – Вот.
И она раскрыла перед Машей уже совсем современный альбом с приторными котятами на обложке:
– Тут Танечка на пикнике у нас на даче. – Пальцы с остатками лака поглаживали глянцевую поверхность. – А тут – со своим молодым человеком на выпускном в колледже. Отличный был парень, зачем она его бросила? – Женщина всхлипнула, перевернула страницу, и из альбома вдруг выпала фотография. Маша быстро наклонилась, чтобы подобрать ее под столом, и – замерла.
Таня стояла в профиль в кругу переполненных радостным возбуждением подруг. Рядом на столе возвышался огромный торт с надписью «… кондитеры – пусть ваша жизнь будет…» Маша не сомневалась, что жизнь кондитеров должна быть сладкой. Профессия Тани тоже объясняла, почему на снимках, изображающих ее и подружек по колледжу, нет ни одной худышки.
– Это ведь Таня? – показала она на профиль.
Татьяна-мать взяла у нее из рук фотографию, вгляделась:
– Ой, а эту-то я не вклеила – тут лица почти не видно, неудачная получилась.
Она хотела вложить фото обратно в альбом, но Маша выхватила карточку:
– Вы позволите, я возьму ее с собой? Я вам потом верну.
– Конечно, можете любую взять… – Мать любовно перевернула еще одну страницу. – Вот, пожалуйста, тут она крупно…
– Если вы не против, – тихо сказала Маша, – я бы хотела взять именно эту.
Татьяна пожала плечами, отвернулась к окну.
– Да берите, – глухо сказала она. – Берите-берите.
– Спасибо. – Маша положила фото в сумку и, подняв глаза, увидела, что Татьяна беззвучно плачет, с силой прижав платок к губам.
– Вы знаете, – неожиданно для себя произнесла Маша, вставая и неловко положив руку на дрожащие плечи. – Мы его найдем. Я вам обещаю. Потерпите немного.
Татьяна обернулась, и в глазах ее была такая тоска, что Маша вспомнила себя, недавнюю.
– Да что мне с того? – сказала мать безнадежно. – Это вам, молодым, подавай справедливость. А мне… Мне моя Таня назад нужна. Сможете вы ее вернуть?
Маша опустила глаза. И промолчала – сказать было нечего.
– То-то, – горестно вздохнула Татьяна и решительно поднялась. – Ну, коли у вас ко мне больше вопросов нет, я вас провожу. И делами займусь. А то вам пора, наверное, вашего убийцу искать.
И она повела Машу по узкому коридору к крошечной прихожей. Маша скомканно попрощалась и, не желая, чтобы Татьяна ждала вместе с ней лифта, чтобы проводить незваную гостью и закрыть, наконец, за ней дверь, стала спускаться по лестнице.
Она держалась до последней из лестничных площадок, но там – не выдержала, села на подоконник, вынула альбом Энгра, что носила теперь постоянно с собой, и фотографию Тани-дочери. Линия профиля: мягкий переход от лба к чуть вогнутому носу, полуприкрытый глаз, плотно сжатые губы, маленький подбородок. Даже волосы – длинные, русые, чуть вьющиеся – все совпадало с девушкой, скрестившей руки на груди на картине.
«И вот еще, – подумала Маша, – Таня была совсем не хороша собой. Нос чуть уточкой и глаза навыкате – нет, никто, глядя на нее анфас, не догадался бы соотнести рисунок Энгра и девушку, снимающую убогую квартирку в новостройке. Но ее профиль оказался неожиданно действительно красив. И неизвестный убийца это смог разглядеть. Только вот где? В общественном транспорте – сидя рядом с ней в метро? Или стоя в очереди в супермаркете?
Где ж они могли пересечься: знаток классической живописи и выпускница технического колледжа, профессиональный кондитер?»
Андрей
Андрей почти перевел то, что ему написал и послал факсом на официальном бланке французской полиции коллега по имени Перрен. Итак, рисунки украдены из музея в Монтобане. Вскоре французское правительство потребует возврата ценностей. Так из дела о банальных «потеряшках» в рабочих кварталах вылупился международный скандал. Надо было идти докладывать Анютину положение дел. Но начальник, откричавшись, поинтересуется результатами расследования, и что Андрей ему скажет? Что сможет поведать, чтобы отмазать того от выволочки на самых верхах? Как молодцам с Петровки, 38, не опозориться перед бравыми парнями с набережной Орфевр, 36?
Он даже почти не думал про Машу, когда она вдруг с сияющими глазами появилась в дверях. Андрей резко позабыл про Париж и вспомнил про Лондон. Судя по довольному Машиному виду, свидание прошло на «ура!». Интересно, Петя уже озвучил свое предложение про переезд в Вестминстер?
– Андрей! Я должна тебе кое-что рассказать! – возбужденно прошептала Маша, и он на секунду прикрыл глаза. Не сейчас. Он не готов это слышать. Лучше уж головомойка от начальства.
– Прости, – сказал он холодно, – мне нужно к Анютину.
И быстро вышел из-за стола, стараясь не дотрагиваться до нее. Но не выдержал и у двери – обернулся. Маша смотрела ему вслед обескураженно и – обиженно. Андрей постарался улыбнуться: мол, все хорошо, ты делаешь отличный выбор, а меня ждут дела, и выскочил в коридор.
* * *– Черт знает, во что мы вляпались! Была банальная «бытовуха» – и вот, на тебе! – Анютин в возбуждении ходил взад и вперед по кабинету. Андрей сидел за столом и только поворачивал голову туда-сюда за начальством. – Международный масштаб, грозятся подключить Интерпол, тьфу! Теперь надо найти вора, найти эскизы этого Энгра и вернуть во Францию, найти убийцу… Все? Ничего не пропустил? Ну, что ты молчишь? Какие версии?
Андрей вздохнул:
– Может, он вообще француз?
– Кто?
– Преступник. Согласитесь, стащить рисунки во Франции, к тому же в провинции, где все на виду, иностранцу сложно. Да еще потом через границу перевозить…
– Ну, как-то через границу они все-таки переехали… – задумчиво возразил Анютин, садясь обратно в кресло.
– А если попросить французов разобраться с их стороны? Скорее всего тот, кто рисуночки из Монтобана тиснул, и с убийцей как-то связан.
– Не обязательно, – помрачнел Анютин. – Там, по-видимому, цепочка перекупщиков. Не перекладывай дело на французов: рисунки, может, и их, но трупы-то, трупы-то – наши.
– М-да. Кому везет, тому и отдуваться, – закончил Андрей свое крайне содержательное выступление перед начальством на «бис».
Надо звонить французам. И просить об этом Машу. И поторопиться – пока она не укатила на Туманный Альбион.
Он
Мать отвела его к психотерапевту лет в одиннадцать.
– Он стал опасен, – сказал однажды отец барственным профессорским басом маме по телефону. И она поверила.
Отец совсем перестал его брать к себе, и он почувствовал себя откровенно несчастным: почти не разговаривал и мог проводить целые дни, калякая на чертежных листах, которые мать приносила с работы. На другой стороне лист был чист и годился для рисования. Мать вздыхала, глядя, как за один вечер квадрат тонкой бумаги, покрывающий полностью их стол на маленькой кухне, заполняется рисунками, часто никак не связанными между собой.
И ежели бы кто-нибудь, кроме тетки, которая и в сорок лет была уже подслеповата, жалел бы мальчика по-настоящему и интересовался им, он бы заметил, что рисунки эти будто дневник. Дневник его мыслей за день.