Полная версия
Сон (сборник)
Он запрокидывает голову и хочет глотнуть из бутылки. Я опережаю вино и прежде него вливаюсь в бренное тело.
Душа Альберта Карышева
Смерть уже подступала ко мне, когда я был помоложе, но смилостивилась смерть и не отделила душу от тела. Теперь я устаю, старею, и душа моя готовится к стремительному полету меж звездами.
Я примерно знаю, как это произойдет. Душа покинет тело скоро и бесшумно, но не прямо вырвется на свободу – сперва минует длинный коридор, тоннель или глубокий колодец, в которых встретит образы близких мне людей, покойников разных поколений, а в конце она увидит свет солнца, такой же праздничный и тревожный, какой поражает младенца, выходящего в мир людей из лона матери. Тоннель я помню хорошо. Моя душа достигала его середины, но потом вернулась назад, в тело…
Девять дней после моей смерти она будет свободно летать над Землей, как всякая человеческая душа, и, пользуясь особой текучестью своей субстанции, проникнет всюду, куда ее повлекут чутье и любопытство (я условно приземляю особые качества отлетевшей души, даю им обиходные названия, так как других не знаю).
Мне уже видится, как она плывет над Владимиром и с грустью смотрит по всем направлениям, но более всего разглядывает город внизу, жалеет обитающих в нем людей. С траурным замедлением, словно в потоке похоронной процессии, душа моя направляется к старому кладбищу, к могилам близких: матери Анны, бабушки Марфы, сестры Виолетты и тетки Дины, всех, с кем я в начале войны, в сорок первом году, эвакуировался во Владимир из родного Наро-Фоминска. Теперь-то душа найдет эти могилы, вырытые одна возле другой. При жизни я напрасно искал их долгие годы. Бульдозер, направляемый твердой рукой, снес многие травянистые холмики, отмеченные бедными памятниками, а на другие упали вековые деревья, поверженные пильщиками, которых для этого позвали. «Ну, вот, – скажет душа моим покойным родным. – Хоть под древесными завалами, под хворостом и мусором, но напоследок я отыскала ваши могилы. Полечу дальше, прощайте. Из прежних поколений нашей семьи, – заметит душа, – больше никого не осталось в живых, а поздние поколения – совсем уж юные, некоторые вроде бы даже иноплеменные».
Помедлит душа над Владимиром. Многое она помнит в этом городе: детство мое, горе и счастье, – и в нем еще живут друзья и недруги, с ними бы и хотела душа проститься, их времяпровождение желала бы подсмотреть. Она было ринется в чей-нибудь дом, но, знаю, до места не долетит. Как бы ни разжигалось ее любопытство, она не станет подглядывать, остановится, в ней заложено праведное русское воспитание, и душа знает: достойно лишь смотреть, в настоящее и будущее, а подсматривать – гнусно. Но простить и проститься душа все-таки сможет, явившись друзьям и недругам в странных сновидениях.
Друзья, друзья, друзья… Они словно птицы, сопровождающие тебя в полете. Мы пили водку, пели под гитару, болтали о литературе и политике, ходили в лес по грибы, искали взаимного сочувствия в огорчении и радости и были уверены, что это и есть настоящая дружба, а иной быть не может. Но вот недавно я подписал мою книгу одному человеку, употребив душевные испытанные слова: «На память старому другу», – и в ответ услышал: «Знаешь, я, честно говоря, как-то не чувствовал себя таковым. Твердо не чувствовал, ей-богу. Нет, мы друзья, конечно… Ничего плохого не подумай, но внутренне я себя другом не чувствовал, больше внешне проявлял…» Я удивился, опечалился и не спал три ночи, но потом успокоил себя рассуждением: главное то, что я сам искренне дружил, а дружествен ли был друг – это остается на его совести. К тому же настало время неожиданных признаний и необыкновенных превращений. Мы живем в страшную пору. Многие накладывают на себя руки и сходят с ума. Вот и старый друг, в некотором смысле, наверно, повредился. Но, может быть, наоборот, он стал разумнее и понял, что теперь удобно ему дружить с кем-нибудь более современным, чем я, неисправимый идеалист и романтик. Слаб человек. Я на него не сержусь. Со всеми друзьями моя душа расстанется без обиды и ожесточения. Если раньше и таились в ней обида и ожесточение, то, освободясь от тела, она утратит дурные качества и понесет по небу философскую мудрость, любовь к близким, друзьям и прощение недругам.
Предполагаю, что из города она направится к морю, скорее всего – на Север. Обстоятельства жизни не дали мне навсегда связать с морем судьбу, но отлетевшая душа в полной мере удовлетворится его созерцанием. Она застанет бледные сполохи на низком северном небосклоне и увлечется жутковатой красотой кажущихся стальными волн, блестящих под сполохами, и насладится утренним сиянием мертвых ледяных просторов, на которых вдруг показывается жизнь: то тюлень на льдине, то белый медведь. Душа полетит низко над водой, смешиваясь с воздушными потоками и вихрями закручивающихся волн, и не испытает ни страха, ни холода – только упоение полетом и ощущение близости к великим стихиям. Это и есть в чистом виде «морская душа», описанная в книгах, воспетая в песнях.
Но я всегда наслаждался и пребыванием в лугах и лесах, сверху похожих на теплые осенние моря, бурно зеленеющие от микроскопических водорослей. И душа моя воспарится над ними и, любуясь, сделает плавные неторопливые движения, а потом, если выдастся летняя пора, промчится над Землей на бреющем полете, задевая своим энергетическим полем ветки деревьев и сочные травы, и мягко поколебленные ею цветы прощально махнут ей вслед дикими скромными венчиками.
Душа моя пронесется над городами, селами и по пути заглянет в лица стариков, старух и молодых людей, бледные, изможденные голодом, холодом и неверием в светлое будущее, и многие почувствуют ее прикосновение и удивятся легкому освежающему ветерку, когда на улице будет стоять тихая погода…
Потом она ненадолго прилетит домой. К тому времени тело зароют, но в доме сохранится траурная обстановка, во всех углах заляжет тревожная тишина и останется завешенным настенное зеркало, чтобы душа, видимая в нем, не испугалась сама себя. Я не знаю, кого душа застанет дома, но, надеюсь, лишь внучку и жену. Хорошо бы, только они одни и хоронили меня, хотя и чужим не запретишь, даже людям, весьма душе твоей неприятным. Дороже внучки и жены никого у меня после матери в жизни не было. Они любили меня, труднолюбимого, глубоко уважали и очень берегли, безропотно терпели мои бесконечные писательские занятия и особенности настроения, переменчивого, словно погода в северных морях. Они поплачут обо мне, я знаю, а больше не поплачет никто, и я этого не хочу. Душа моя благоговейно прикоснется к жене и внучке, нежно обволочет их лица и, как сможет, запечатлеет прощальный поцелуй. Она задержится, наверно, в небольшом закутке одной из пары наших комнат, повитает над письменным столом, за которым я написал немало страниц, погрустит о том, что больше уж ничего не напишу и она не войдет главной составляющей в мои консервативные тексты. Но, может, душа и не пожалеет ни о чем подобном. Ведь все было напрасно. Я старался делиться с людьми опытом жизни и душевных потрясений, но они без меня знают, что плохо и хорошо, и я им только мешаю, тем более, что мое знание часто не совпадает с их собственным, навеянным соблазнами веселья, богатства, распутства…
Но, возможно, все случится по-другому: внучка выйдет замуж и покинет наш дом, жена отправится в межзвездный полет раньше меня, и я останусь один на свете. Одному жить нельзя, невозможно, тем более в ощущении каждодневной утраты сил. Пойду в богадельню. Трагедии в этом нет. Трагедия – не в богадельне, а в одиночестве души, в навязчивой мысли, что, наверное, ты напрасно с юных лет до глубокой старости сосредоточивал силы на достижении высоких целей. Ибо вон оно как все вышло. Понятия, словно одежда, вывернулись наизнанку, и люди тоже вывернулись – многих я узнаю только по внешнему виду, но не по внутреннему содержанию. Добро и зло поменялись местами. Славны были праведник, храбрец, подвижник, умник, добряк, бессребреник, славны стали вор, ловкач, деляга, холуй, тупица, злодей и стяжатель. Ну как тут не ощутить полное свое поражение, унижение, попрание в тебе человеческого достоинства?..
Пока решал задачу,Как возродить страну,Сосед построил дачу,Фасад – под старину.Нет зависти особой —Страна важней всего!Но убеждать не пробуйТы в этом никого!..Может быть, и похоронят меня не в гробу, а – из-за нищеты старческой богадельни – в пластиковом или бумажном пакете. А что, тут нет ничего удивительного, многих бедняков так хоронят, вон у нас положили в пакет известного поэта, очень хорошего, на гроб денег не было…
Но на девятый день душа рванется ввысь, в космос, и, разгоняясь до чудовищных скоростей, помчится меж звездами. Это и ритуал, и испытание души на выносливость, греховность, на право свободного переселения. В межзвездном полете она узрит такие чудеса, такие фантастические красоты, какие не приснятся ни одному разумному человеку. Ее поразят внеземные краски, состоящие не из семи цветов спектра белых лучей, а из большего количества цветов иных космических спектров, меняющихся в разных системах отсчета. Она увидит рождение новых и гибель старых звезд, движение бурлящих плазменных паров и ядерные взрывы, раскалывающие космос. Ее многонаправленному взору представятся и гигантские воронки «черных дыр», и выгнутые поверхности «искривленных пространств», и хороводы разновеликих планет и звезд, и волшебные свечения неизвестных источников…
Но душа скоро отвлечется от созерцания космических картин. Они ей быстро наскучат. Душа сильнее загрустит о родственных душах, оставленных на Земле, в первую очередь о милых жене и внучке. С горечью помыслит субстанция о том, «что случилось, что сталось в стране», почему страна лежит поверженная и угнетенная, раздробленная и разграбленная, с неработающими заводами, одичавшими пашнями и отчего многие ее граждане вдруг разом обернулись, как сказочные чародеи: прямодушные – лицемерами, бессребреники – охотниками до денег, целомудренные – пошляками, социалисты – капиталистами. Я, пока еще живой, кладу руку на сердце и громко заявляю, что не в силах понять происходящее. Если бы меня даже жгли на людной площади, я не смог бы ответить на главный вопрос: зачем все это, чего мы добиваемся? Для чего нас неустанно зазывают сладко есть, пить, утопать в роскоши, бесконечно петь и плясать, нередко обрекая самых достойных жить в нищете, лишая обыкновенного хлеба насущного? Но, допустим, у всех будет по пять машин, паре вилл и крупному счету в банке. А дальше что? Разве каждый унесет богатство с собой в могилу или благодаря ему протянет лишнюю тысячу лет? Не обольщайтесь, господа. Не успеете обернуться, а уж пора душе в звездный полет, к которому вы не сумели ее сберечь и подготовить. Я прожил на свете немало лет и давно заметил, что большой достаток лишает человека души. Гладким, белым становится лицо богача, но как бы пластмассовым, безжизненным. Его глаза хлопают пластмассовыми веками, но перестают сиять, блестеть, суроветь и нежнеть, плакать и смеяться, в них не отражается даже сморщенная увядшая душонка – только биологические потребности тела да цифры банковских счетов…
Но душа Альберта Карышева будет метаться по космосу, предвидя близящийся неотвратимый день, сороковой после смерти плоти, волнуясь и беспредельно наращивая скорость. Я не знаю, кого во мне к концу жизни станет больше: праведника или грешника и хватит ли душе сил переселиться в новое живое существо. Стараюсь, чтобы все кончилось благополучно, и желаю своей душе надежного пристанища в тельце крепкого младенца мужского пола. Пусть из мальчика вырастет яркий, как солнце, политик, дерзкий боец за справедливость и русскую честь, могущий собрать и сплотить несметные силы ратоборцев и с ними противодействовать затхлому иноземному владычеству, временно, словно татарское иго, воцарившемуся в России.
До встречи!
Из хроник грядущего
Сон
1Сон тягостный, ужасный, вязкий, как смола.
От него не спастись, он не уходит из памяти; и господин Грешнов, открыв среди ночи глаза, ощущая на лице холодную испарину, водит ладонью по лбу, шевелит губами и думает: «Было или грезилось? Видел кошмар или натурально спускался в проклятое подземелье? Что делать? Что делать? Несомненно, однажды со мной что-то подобное случилось. Но где, когда и каким образом?»
Он протягивает руку и нащупывает плечо жены, крепко спящей, прихрапывающей, поднимает над подушкой голову – перед ним широкие венецианские окна его спальни. Слабый звездный свет сочится в спальню с улицы. Летняя ночь тиха, душновата, и сквозь открытые окна не веет прохладой, и дорогие полупрозрачные гардины не шелохнутся. Озирается, видит большое напольное зеркало, отражающее дымчатый звездный свет; знакомые предметы обстановки различает Грешнов в ночном сумраке и снова раздумывает: «Слава Богу – сон. Я богатый добропорядочный человек. Но откуда в моей памяти это мрачное грязное подземелье? Может быть, оно есть где-то среди развалин старого города, но какое я имею к нему отношение?»
Грешнов зевает, зажмуривает глаза и пробует уснуть; но стоит ему, ощутив невесомость, начать погружаться в глубокую дрему, как он вновь, спускаясь по шаткой скрипучей лестнице, переносит в подвал тяжелые пластиковые мешки, мягкие и теплые. Спустился. Кинул мешок возле ног. Щелкнув выключателем, зажег электрическую лампу под дощатым потолком. Тусклый свет озарил подземелье: земляной пол, кирпичные стены – у одной рассыпана картошка, у другой теснятся бочки, пахнущие укропом, чесноком, квашеной капустой. Посреди подвала вырыта яма, в груде черной земли торчит лопата.
Он, Грешнов, берет мешок, подтаскивает к яме и, прежде чем его туда кинуть, слегка его раскрывает. В мешке много мяса, в мясе видны человеческая голова и руки – в загустевшей, кажущейся черной крови. Волосы на голове слиплись, глаза открыты, выкачены, как шары, пальцы на желтых руках скрючены. Грешнову противно и страшно, в горле у него спазмы тошноты. Огромным усилием воли он вырывается из ночного кошмара, словно всплывает со дна омута, опять лежит с раскрытыми глазами и думает: «Что это – отголоски позабытого злодейства? Но как можно забыть такое? Однако, похоже, правда. Слишком натурально. Страшно себе признаться, но каким-то образом я убил человека и, расчленив, закопал по частям в подвале. Вот только подвал этот – откуда он? С детства я жил очень хорошо, вращался в приличном обществе, занятия мои и помыслы были чисты, благородны, и допотопные земляные подвалы я видел только в кино, на картинках и на экскурсиях по развалинам старинных построек».
Спустив ноги, Грешнов садится на кровати, берет с полированного столика сигареты и зажигалку. Жена просыпается, внимательно на него смотрит и спрашивает:
– Что не спишь?
– Докурю и лягу, – отвечает Грешнов.
Лечь-то он лег, но так до утра глаз и не сомкнул.
2Утром жена наклоняется, приглядывается к супругу, гладит его по ввалившейся щеке.
– Что же это с тобой? – говорит она.
– Ничего такого. Голова побаливает. Бог с ней, пройдет.
– Зря храбришься, милый. Выглядишь очень плохо.
Грешнова приносит ему лекарство от головной боли, льет воду в хрустальный стакан из хрустального графина. Она давно одета в красивое платье, свежа, благоухает французскими духами. Муж не спешит вставать с постели, тянется, сдерживая зевоту. У Грешновых пятеро взрослых детей. Супруги уже в годах, седы, как одуванчики, но старыми их не назовешь: оба спортивны, сухопары, подтянуты. День по календарю нынче простой, будничный, но утро столь ясно, что кажется, будто наступил большой светлый праздник. И спальня Грешновых, мягко освещенная ранним солнцем, предстает во всем своем великолепии: сложная лепнина на высоком белом потолке, дагестанский ковер во весь паркетный пол, зеркало в тяжелой раме с завитушками, превосходная гипсовая копия Венеры в углу на постаменте, электрокамин, отделанный пестрыми изразцами, на камине тяжелые часы с купидонами, розовая тканная драпировка стен, две скрещенные арабские сабли на стене… Все под ретро, под барокко и ампир – в убранство зажиточных домов вернулись старинные стили. Модерн лишь в эллипсовидном телевизоре да лучевой книжной полке черного дерева, крутящейся вокруг платинового стержня, и не книги на полке, а краткие звукозаписи шедевров мировой литературы, мода на классические типографские томики давно прошла, их читают лишь не придерживающиеся моды серьезные люди.
– Не работай сегодня, позвони в офис, отдохни от дел, – советует мужу госпожа Грешнова. – Я знаю, ты плохо спал, поспи сейчас, дела никуда от тебя не денутся.
Не ответив, он поднимается с постели, берет шелковые тренировочные брюки и ловко, как молодой, натянув их на себя, спешит босым по чистейшему полу в спортивный зал. Размявшись там на шведской стенке и гиревом станке, Грешнов чисто бреется, плещется, отфыркиваясь, в душе и, переодевшись в белые брюки и синий служебный пиджак с серебряными пуговицами, садится завтракать в столовой. Столовая пуста, уютна; ее украшают бронзовые канделябры, семейный герб Грешновых и натюрморт кисти голландского художника восемнадцатого века Кальфа, хозяин купил его в Англии на аукционе полотен из российских музеев. Семейный герб представляет собой щит, на котором стилизованный лев, стоящий на задних лапах, держит мешок с долларами и пальмовую ветвь. Эта символика Грешнову не нравится. Но герб есть герб.
Он сидит в одном конце стола, а жена в другом. Красотка-горничная подает хозяину газеты на английском языке. Грешнов любит пробежать, пока завтракает, свежую прессу глазами. Горничная в голубой тунике и белой кружевной наколке. Ее движения легки, целесообразны и до последней степени предупредительны, ее улыбка мила, приветлива и в меру чувственна – по моде. Девушка училась на высших курсах домашней прислуги, работает у Грешновых недавно – вместо безжалостно изгнанной ленивой служанки, – но успела им понравиться. Глянув в последний раз на стол: все ли там есть и удобно ли размещено? – она желает хозяевам приятного аппетита и оставляет их одних.
– Что пишут в газетах? – спрашивает госпожа Грешнова, наливая себе кофе в тонкую фарфоровую чашку, на которой оттиснен японский самурай. – Что в мире нового?
Она добавляет в кофе сливки, кладет сахарный песок и помешивает горячий напиток золоченой ложечкой.
– Ничего нового там нет, – говорит муж, вяло листая газету. – Все одно и то же: хроника семейной жизни богатых домов и правящих особ, политические сплетни, курсы валют. Надоело. Скучища. Хоть бы Снежного человека поймали, или кто-нибудь прилетел с другой планеты, или, на худой конец, взорвалась бомба в крупном коммерческом банке.
– Ну, ты скажешь!
– А что? Не мешало бы. Слишком много этих чертовых банков развелось, надо бы поуменьшить.
– Поуменьшить можно иначе: пусти по миру. Ты сильный, кого хочешь можешь разорить. А взрывать зачем?
– Для развлечения.
Грешнов мрачно усмехается; оставил газеты, мажет маслом хлеб, и на масло кладет черную икру. Он не в духе, и госпожа Грешнова прикусывает язык, она ведет себя с мужем тонко, деликатно и знает, когда, как и что ему сказать. Не сегодня она заметила, что он не только тревожно спит, но вообще с ним происходит что-то необыкновенное: муж вдруг нацеливает взгляд как бы внутрь себя, словно пытаясь увидеть собственную душу, хмурится, вздыхает, а он человек с крепкими нервами, жизнелюбивый, трезво мыслящий, как и положено крупному банкиру.
Он задумчиво ест, вспоминая странный навязчивый сон, а жена следит за тем, как меняется выражение его лица, подернутого пепельной бледностью, осунувшееся после скверного ночного отдыха. В некоторые мгновения муж так смурнеет, что и обстановка за столом, чудится Грешновой, становится мрачной: солнце заходит за тучу, блекнут чайные розы в японской вазе, а скатерть и крахмальные салфетки утрачивают ослепительную белизну.
3Позавтракав, они отправляются по делам: Грешнова в Комитет помощи бедным – давно она им бескорыстно заведует, чтобы не проживать жизнь впустую, – а муж к себе в банк. Каждый выводит из гаража свою машину. У жены – белый открытый лимузин на солнечных батареях. Господин Грешнов садится в старый добрый электромобиль черного цвета, похожий спереди на улыбающуюся акулу. Выехав на центральную улицу, банкир медленно ведет машину в потоке транспорта. Поток этот – как величавая полноводная река, у него широкое русло и бесконечное плавное течение. Тут больше всего гелиомобилей, хотя есть еще консервативные машины на тяге от электроаккумуляторов; но все-таки двадцать второе столетие на дворе, и главная энергия, питающая двигатели машин, – энергия Солнца.
Прямые ровные улицы, остекленные небоскребы, искусственные деревья и цветы, многокрасочная реклама… Все надписи на английском языке. Официально в России два государственных языка: русский и английский, но в служебных целях используется английский, все деловые бумаги пишутся на нем, все рекламные проспекты. Передачи по радио и телевидению – тоже на английском. Общение в свете – на английском. Бизнесмены, политики, интеллигенция говорят меж собой по-английски. По-русски – только в узком семейном кругу, среди близких друзей и с прислугой, причем в моде простой старинный слог. Русский, конечно, в обиходе простонародья, особенно среди крестьян. Но и здесь его теснит английский, например, деревенских пастухов зовут ковбоями; дом – коттедж, танцзал в сельском клубе – дансинг, уборная – ватерклозет, пивная – публик-хаус. Все шире, шире. И то сказать: давно назрел в мире вопрос о присоединении России к Американским Штатам Европы, и мешает тому одно обстоятельство: российские власти пока не готовы лишить русский язык положения государственного языка…
Грешнов внезапно решает не ехать на службу. Он не способен сегодня работать. Обойдутся без него. Он глава банка и может позволить себе отсутствовать на будничных плановых совещаниях. Выруливает на стеклопрофилитовый спуск к реке, текущей через город. Съезжает, останавливается, глушит мотор и звонит по телефону спутниковой связи в правление банка. Выходит из машины и по ступенькам, держась за никелированный поручень, поднимается на мост через реку. Мост ажурный, подвесной, парящий в воздухе. С него открывается грандиозная панорама, составленная из сооружений передового зодчества: заоблачных мачт, разновеликих шаров, высотных цилиндров, параллелепипедов, пирамид. (Надо отдать должное архитекторам: предусмотрели они и огромные церкви, затмевающие даже некоторые цилиндры и параллелепипеды.) Господин Грешнов облокачивается о стальные перила и, свесив голову, смотрит на солнечную сверкающую воду. Из головы не выходит сон. Банкир пытается сообразить, когда он мог так зверски прикончить человека, и начинает припоминать время своей не слишком бурной, но и не особенно воздержанной молодости. Он с усердием занимался на финансовом факультете, иногда, не злоупотребляя, выпивал в компании, но как-то дал себе послабление и пустился с друзьями-студентами в трехдневный загул. Были девушки, много вина, было очень весело; и в течение этих дней господин Грешнов с непривычки напивался до бесчувствия, выходя из которого видел только сизый туман да мелькание теней, а слышал отдаленный гул водопада – преобразившееся в его сознании застольное буйство.
«Не мог ли я в дни скотского пьянства совершить тяжкое преступление? – думает Грешнов, продолжая глядеть на воду. – Нет, – качает головой, – не мог. Мертвецки пьяному не под силу убить, расчленить, закопать да еще незаметно от собутыльников. И что это за человек, возможно, убитый мной? Никто из моих знакомых, помнится, никогда никуда не исчезал. В-третьих, зачем мне было убивать кого-то? А в-четвертых, не знаю я никаких подвалов».
Он прохаживается по пешеходной дорожке моста. Мост слегка гудит и колеблется, когда по нему проезжают тяжелые машины. Потом господин Грешнов, пристукивая каблуками, спускается к электромобилю, садится в него и, уехав за город, долго, на хорошей скорости, гоняет по ровной дороге, облитой голубой строительной глазурью.
4На ночь он крестится. Икон Грешновы в доме не держат, не очень-то верят они в Бога и редко молятся, но молиться принято: на сон грядущий, перед едой – этому учили в школе, это в обиходе приличного общества. Сегодня банкир крестится со значением: ему страшно, он просит Бога отвести кошмарный сон и дать ему, Грешнову, выспаться как следует. «Может, Бог есть и поможет», – думает он.
Банкир стоит возле постели и, осеняя себя крестным знамением, смотрит в пространство. На нем свободные шелковые трусы, лоснящиеся в свете слабого ночного светильника; пижам и спальных рубашек он не признает, обычно ложится по пояс голым. Госпожа Грешнова уже забралась под летнее хлопковое одеяло, украшенное рисунком из мелких цветных стразов. Ее седая голова – в кружевном чепце, как у старинной барыни. Грешнова внимательно следит за супругом. «Раз взялся молиться, – рассуждает она, – значит, сильно припекло. Господи, что с ним? Может быть, опасно заболел и скрывает? Сам ничего не говорит, а я не стану сердить его и расспрашивать».