Полная версия
Варварин день (сборник)
– Ну, Огоньковы опять музыку завели, – говорили соседи. – А есть-то, наверное, нечего.
Но это уже была неправда. С возвращением Романка Евгеньины сироты стали подниматься на ноги. В ту осень они нарыли много картошки, поэтому взяли поросенка. Была надежда, что к весне возьмут и телку. Около их избы теперь часто стояла на привязи лошадь: бригадиру было положено. А раз была лошадь, то появилась и возможность привезти лишней травы, соломы, дров на топку и не волочить на себе кули с картошкой. Казалось бы, Мариша не должна была испытывать ничего, кроме признательности к брату-бригадиру, но к ней очень скоро просочился в душу страх, что Романок зазнается, зарвется, из бригадиров его турнут и кончится все плохо. Когда он вернулся в деревню, все его ласково звали: «Романушка, Романок милый». А потом стали говорить:
– Вон Огнище покатил! Скоро совсем ходить разучится.
Бригадир из Романка получился плохой. Ясно было, что, как только найдется стоящий человек, из бригадиров Романка турнут. И им овладела торопливая жадность: пока у места, хоть лишний куль зерна завезти, припахать сотки три-четыре к огороду.
– Они мне еще за мать ответят! – удивив неожиданной злобой Маришу, сказал Романок. – Задушили работой женщину.
– Не трожь ты маму, – вдруг вырвалось у Мариши. – Да ради Господа Бога не трожь!..
Дожидаться, пока его снимут с должности, Романок не стал, устроился завхозом в районную школу-десятилетку. Ездить туда надо было на автобусе, зато платили зарплату в триста пятьдесят целковых, работа не пыльная, не на здорового мужика рассчитана, и то краски домой притащит, то фанеры, то гвоздей. С электролампочками было трудно, а у Огоньковых всегда горела шестидесятисвечовая.
Но главные деньги давала им картошка. Уже давно были порублены вокруг всей Орловки вишневые и яблоневые сады, все уступило место картошке, которая на веневском неистощимом черноземе росла крупная, ровная и разваристая. Ее ели по три раза в день, ею кормили птицу и скотину, возили продавать в Венев, в Каширу и даже в Москву. В последнюю предреформенную весну она стоила, например, на Павелецком рынке до тридцати рублей за килограмм.
Теперь, правда, цены были уже другие, но и жизнь тоже была совсем другая. В мае сорок восьмого с большой выручки старший брат купил Марише ко дню рождения первое ее пальто на сатиновом подкладе, с отстрочкой по бортам и вороту и с пуговицами на карманах: Марише исполнялось девятнадцать лет.
Что купить, что продать – этим теперь руководил исключительно Романок. Одевался в солдатскую гимнастерку, чтобы было больше доверия, выходил на шоссе, там голосовал проходящим машинам. На базаре нагребала в ведра Мариша, а Романок, чтобы не пачкаться и не пылиться, только принимал деньги и сдавал сдачу.
Очень скоро Мариша не столько уследила, сколько чувством поняла, что Романок хитрит, обсчитывает покупателей, а выручку утаивает от нее. Но она, конечно, молчала, ничего не смела сказать, только попробовала давать большой поход, из-за чего на каждом мешке выходила потеря в четыре-пять кило. Сначала Романок на это посматривал снисходительно, но вдруг нахмурился и спросил:
– Ты чего это делаешь?
– Ведь у нас своя…
– А я сказал, кончай!
И Мариша замолчала. Когда ехали обратно из Москвы, по вагонам электрички ходил слепой и, подталкивая впереди себя маленького мальчика, громко и мучительно просил:
– Граждане пассажиры, я являюсь отцом четверых детей, жена тоже инвалид…
– Дай копеечек двадцать, – тихо сказала Мариша Романку.
– А где я их взял?
У Мариши своих денег не было. Но в сумке лежал белый хлеб, купленный в московской булочной. Она отломила уголок от мягкого батона и дала мальчику-поводырю.
– Ишь раздобрилась!.. – тихо, но грубо сказал Романок. – Ты на вокзале в уборную ходила, за что попало хваталась, а я, между прочим, этот хлеб кушать буду.
Вообще Романок стал держаться культурно, по утрам долго мылся у крыльца, смущая своим голым телом проходивших мимо баб и девчат. Уже не говорил «исть», а тем более «жрать», а только «кушать», и не скрывал, что в перспективе у него женитьба на московской невесте. Та, судя по присланной фотокарточке, была далеко не красавица, зато будущая учительница и хотя не из самой Москвы, но все-таки из Московской области.
Мариша испуганно посмотрела на брата, вдруг вскочила и убежала вперед по вагонам. Сошла с поезда не в Кашире, где была пересадка на автобус, а на каком-то полустанке, не доезжая Венева, и в свою деревню пришла только на другой день, заплаканная, сирота сиротой. Самое же трагическое заключалось в том, что она еще забыла в поезде под лавкой четыре порожних мешка из-под картошки, а они были чужие, заемные.
Романок решил свеликодушничать.
– Хрен с ними, с мешками! – сказал он. – Свои отдадим. Люди и насыпью возят.
Но насыпью возить не пришлось. Уже в следующую поездку Романок купил у одного мужика в синей спецовке четыре явно сворованных тарных мешка, за все четыре отдал всего десятку.
– Сумочка такая тебе подойдет? – спросил он Маришу, показывая на вывешенную в витрине галантерейного ларька голубую клеенчатую сумку с пряжкой под золото.
Сестру он все-таки жалел, ей с проданной картошки перепадало кое-что. У нее уже и платья были и туфли. И Марише как-то в голову не приходило, что ведь все это было куплено на ее собственные деньги: только она одна и работала в колхозе (значит, земля принадлежала ей). Лошадь, чтобы пахать, боронить эту землю, тоже давали ей, а не брату. Но Марише казалось, что самое трудное – это продать картошку, договориться насчет машины, захватить хорошее место на рынке. Уж тут-то она с Романком соперничать никак не могла.
– Спасибо, Ромочка! – благодарно сказала Мариша. – Я с этой сумочкой на кино ходить буду.
Романок был не против, чтобы Мариша ходила в кино. Но возвращаться поздно не велел. Да она бы и сама постеснялась…
3В начале зимы пятидесятого года состоялась первая свадьба в доме Огоньковых: женился Романок. Невеста его, с которой он познакомился, служа в стройбате под Москвой, только что закончила педагогический техникум и распределилась к ним, в Веневский район. Звали невесту не по-деревенски, Сильвой, хотя отчество у нее было самое простое – Ивановна. С Маришей они были погодками, и можно было рассчитывать, что станут товарками и помощницами друг другу. Но очень скоро Мариша поняла, что невестку ни в огород не пошлешь, ни по воду, ни тем более навоз откидывать. Если даже та и пойдет, то не много наработает – не приучена.
Свадьба получилась не из веселых: со стороны невесты вышла большая накладка. Оказалось, что мать Сильвы, бухгалтер хлебозавода, к моменту бракосочетания дочери находилась под следствием и вскоре же получила срок с высылкой в какой-то дальний лагерь. Мариша восприняла это очень тяжело, словно не невестина мать, а сама невеста растратила государственное добро. Она бы на месте Сильвы не торопилась со свадьбой и хоть немного погоревала бы.
«Что же мне делать-то, когда народ разойдется? – думала Мариша, глядя на молодых. – Ведь они спать ложиться будут…» И гадала, куда им с Лидкой деваться. Та стала такая наглая, что не застесняется, будет подсматривать в оба глаза.
Но подсматривать в первую ночь было нечего: Романок перепил и беспробудно спал. Сильва устало и разочарованно спросила у Мариши:
– У вас будильник звонит? С утра у меня уроки…
Будильника у Огоньковых не было, но Мариша обещала молодой невестке, что вовремя разбудит. Она услала Лидку к подружке, а сама забралась на лежанку, в дальний угол. На постели, где спала когда-то покойница мать, теперь лежали молодые. Романок так и не очнулся, похрапывал. Сильву стоило бы пожалеть, но ясно было, что возле Романка она уже не в первый раз, недаром кто-то успел заметить, что молодая на пищу смотрела с неприязнью, поэтому можно предположить, что месяцев через семь родит.
Еще не рассвело, когда в окошко к Марише постучалась подружка, посылали возить с поля свеклу. Ночью выпал снежок, под ногами сразу чернело, слышно было, как в яр сочилась вода.
Собираясь на работу, Мариша подумала, что сегодня будет очень грязно, но все-таки надела ватник получше и покрылась светлым платком: выглядеть старухой ей никак не хотелось.
– Пора вам, – тихонько сказала она над спящей Сильвой. – Восьмой час…
Вечера день ото дня становились темнее. То ветер подвывал, то дождило. Как-то поздним вечером Мариша без особо понятной причины всплакнула на печке. Ей казалось, что эти слезы никому не мешают. Но Романок, вдруг очнувшись возле своей супруги, спросил очень сердито:
– Ну, еще чего такое?
– Извините, – шепнула Мариша, – я думала, не слышно…
Наступившая зима особых радостей не сулила. Сильва действительно была в положении и летом должна была родить. Мариша поймала себя на том, что заранее испытывает какую-то неприязнь к ребенку, которого собиралась произвести на свет ее невестка. Нянькой Мариша пробыла все свои детские годы и теперь с тревогой предчувствовала, что опять и настирается и накачается: вряд ли Романок разрешит Сильве бросить работу, тетрадки ее. За это ведь платили деньги, и немалые. У самой Мариши денег не было. На трудодни ей выдали сахарным песком, продать который она не решилась. Все в семье пили чай внакладку, Лидка валила по три ложки на стакан.
Ей под новый, пятьдесят первый год исполнилось шестнадцать. Когда-то она донашивала за Маришей и даже соглашалась надеть какую-нибудь одежду покойной матери, но теперь как с цепи сорвалась: стала требовать и того и другого. Даже в жару не хотела выйти из дому на босу ногу, требовала белые носки.
Ни добрым словом, ни угрозой нельзя было выгнать Лидку в огород, чтобы пополола или полила. Зато ворохами носила из школы двойки, утром ее было не поднять, вечером не загнать с улицы. А загонишь, сядет на диван и заводит патефон.
Диван этот тоже имел свою историю. Романок привез его поздно ночью из школы, как сактированный. Правда, большого ущерба он этим школе, где работал, не нанес: диван был древний, веревки между пружинами сгнили, обивка истерлась. Но Романок прихватил шпагата, мешковины и метра два красного сукна в чернилах, которым покрывали стол во время собраний. Романкова молодуха достала из своих запасов полотняную дорожку, расшитую васильками, так что получился такой диван, который в деревне был не у всех и каждого. Садиться на него с ногами было не велено, одна только Лидка пренебрегала этим запретом.
Как-то раз Мариша пришла с работы очень усталая, грязная: за день с тонну колхозной картошки перебрала, перетаскала из зимних ям, рассыпала на солнечной стороне у сараев. Пришла и увидела, что Лидка завалилась на диван, поет что-то и мазюкает себе ногти красным карандашом. На столе неприбранная посуда, в ведрах воды нет даже на донце. Марише очень хотелось крикнуть сестре: «Так целый день и будешь валяться, зараза?»
Но она сдержалась. Сказала только совсем тихо:
– Ноги-то спусти: увидят, заругают.
Лидка и ухом не повела. Она в отличие от старшей сестры ни брата, ни его супруги нисколько не боялась. Наоборот, с Сильвой у Лидки сразу пошла дружба: сядут вечером на тот же диван и разглядывают журнал, в котором платья последней моды. А Маришкино сердце болит о другом: нужно картошку из подпола доставать, а то росток кольцом пойдет, обломается. Но разве скажешь? С Лидки много не возьмешь, а другая ведь образованная, техникум закончила, можно бы с глупостями и погодить. Раз в деревню приехала, надо к делу применяться.
– Нянь! – окликнула сейчас Лидка расстроенную Маришу. – Чего это ты дуешься-то? Дала бы чего поесть.
Вечером и невестка спросила, почему у Мариши вроде бы плохое настроение. Та промолчала, в первый раз ничего не ответила.
– Небось на заем сотни на три женили, – высказал предположение Романок. – Отдавай, раз богатая.
На это Сильва резонно заметила:
– Ты-то хоть не распространяйся. Я сама хожу, людей подписываю.
А Мариша думала совсем не о займе. Она думала о том, что стала в родной семье чужая. В семье, из которой так быстро отлетел дух покойной их матери. При Евгенье никто не бранился, не завидовал друг другу, не зарился на чужую обновку или подарок. Никто не подковыривал друг друга, не обижал.
Теперь все меньше и меньше раздавалось в избе у Огоньковых ласковых слов, а больше высказывалось деловых соображений.
– Мама срок отбудет, ее на прежнее место восстановят, – как-то сказала Сильва. – Надо, чтобы она и Лиду туда устроила.
Единственное, за что Мариша уважала невестку, это за ее профессию. Ей хотелось, чтобы и Лидка пошла в педагогический техникум, стала бы учительницей. Но Сильва почему-то была на этот счет другого мнения.
– За четыре сотни полдня в классе отсиди, да плюс подготовка, да тетрадки…
Мариша глядела на молодую невестку и вспоминала свою учительницу Ксению Илларионовну, она-то уж, конечно, сотен не считала. И Мариша не только не выразила никакой благодарности Сильве за ее заботу о Лидке, а наоборот, сказала холодно:
– Вы уж устраивайте кого-нибудь другого.
Сказала, хотя и знала: никто ее не спросит в случае чего. Захочет Лидка пойти на хлебозавод – пойдет. Захочет на Камчатку уехать – тоже не удержишь.
Вообще с тех пор, как Романок женился, огоньковская семья поделилась на две неравные половины. В одной был он сам со своей Сильвой, к ним же липла Лидка. В другой – одна Мариша. Уже давно не спрашивали ее, если хотели что-нибудь съесть или выпить: прямо брали со стола, с полки и ели. Только посуду и крошки убирала она сама. Она же стирала постельное со всей семьи и носила полоскать под яр. Сильва с белым бельем совсем управляться не умела: на какую-нибудь комбинашку или лифчик измыливала целую печатку мыла. Да и чего было жалеть, когда мыло это не куплено, а принесено Романком из школы, где его выдавали на хозяйственные нужды.
Была у Маришки тайная надежда, что когда отбудет срок наказания мать ее невестки, то Романок с женой переберутся под ее крыло. Но надежда эта угасла самым неожиданным образом.
Получено было письмо, из которого Огоньковы узнали, что мать Сильвы освобождалась досрочно, выходила замуж за «вольного» и оставалась на жительство в Приуралье. Дочку она просила как можно скорее выслать ей те вещи, которые она, не дожидаясь описи имущества, распихала по родственникам и знакомым.
– Ведь это надо же!.. – с возмущением сказала Сильва. – Нашла там себе какого-то кобеля!..
Романок был выпивши, но все сообразил.
– Надо поехать, пока сама не заявилась. Ты говорила, там польты были…
– А вдруг не отдадут? – вмешалась с жадным огоньком в глазах шестнадцатилетняя Лидка.
И тут Мариша не выдержала.
– Бессовестная! – крикнула она младшей сестре. – Ты что не в свое дело лезешь?
Все повернулись к Марише, как будто усмотрели в этом ее вскрике посягательство на то имущество, о котором только что шла речь.
– А чего это ты орешь? – грозно спросил Романок и даже поднялся с места. – Ты кто тут такая?..
Мариша убежала в холодные сени, там наплакалась.
– Ты чего это? – вышел к ней Романок. – Ставь самовар, мы чаю хотим. Вон конфеты, высыпь в блюдце.
Конфеты эти были недоданы кому-то из ребят в школе. Романок иной раз приносил и мятные пряники, и сушки, и пирожки.
– Хитер народ! – сказал он как-то. – Уроки пропускают, а за пряниками приходят.
Мариша ставила самовар, и слезинки капали то в чугунок с углями, то на самоварную крышку с припаянными ручками. Новый самовар в те годы трудно было купить даже в Туле, а то бы Романок расстарался. На самовар ушло последнее ведро, и надо было идти по воду. Раньше Марише и в голову бы не пришло: кому же идти, как не ей? Но сегодня что-то у нее внутри зашевелилось, упрямое и злое. Она поставила пустые ведра посреди избы и сказала чужим голосом:
– Ну, все теперь!.. Идите сами.
4Весной пятьдесят первого в Орловскую МТС прислали на ремонт техники молодых рабочих с одного из больших подмосковных заводов. Был среди них очень симпатичный, хотя и немножко чудной парень: холодно было, а он приехал без шапки, в одном пиджаке, в парусиновых ботинках. Звали парня Рэм, а фамилия его была Султанов. Говорил он по-русски совершенно чисто, но косоватые, красивые глаза, а также плотные белые зубы выдавали в нем Восток.
– Вы ударница, конечно? – спросил Рэм у Мариши.
– Не знаю, – сказала Мариша. – Работаю…
– Такие, как вы, всегда ударницы.
– Почему же?
– Лицо у вас такое.
Мариша пожала плечами и покраснела. Рэм ей очень понравился.
– Ручки у тебя какие маленькие! – сказал он, перейдя на «ты». – Как же ты ими работаешь?
У Мариши действительно были маленькие, совсем не крестьянские руки. За Огоньковыми тянулся слух, будто покойная Маришина бабушка родила Евгенью не от мужа, а еще от барина. Даже вторая, уличная фамилия была у них – Бариновы. Самое трудное Марише было своими руками ухватиться, но уж если ухватывалась, то несла. Рэм разузнал, где живет Мариша, и вечером явился к ним в избу. Там вся семья сидела на полу, резали картошку на посадку. Только Сильва занималась своими тетрадками.
– Это «лорх» у вас? Много рассаживаете?
– Восемь мешков.
– Есть еще очень хороший сорт, «берлихенген» называется. Слыхали?
– Слыхали, – отозвался Романок, хотя никакого «берлихенгена» отроду не знал.
Рэм достал большой складной ножик с тремя лезвиями и тоже сел на пол, помогать хозяевам. Мариша молчала, чтобы не выдать своего волнения, которое охватило ее при приходе гостя. Ей казалось, что все сразу поняли, зачем Рэм сюда пришел.
Но Романок или ничего не заметил, или не хотел замечать. Сказал только после ухода Рэма:
– Сорта знает, а из ботинок пальцы лезут.
Весна была, как нарочно, ветреная, холодная. Поэтому, когда при следующем свидании Рэм протянул Марише свои руки, чтобы погрела, она их не отстранила. Наоборот, позволила ему сунуть их ей подальше в теплые рукава.
– Влюбился я в тебя, – сказал Рэм. – Что, не веришь?
Такое честное и нежное признание Мариша слышала впервые, а ей уже подходило к двадцати двум.
– Что-то в душу постучалось, – ласково улыбаясь, продолжал Рэм. – А ты ничего такого не чувствуешь?
– Нет пока, – тихо сказала Мариша, хотя уже чувствовала.
– Неужели? Таишься, наверное. А зачем это нужно?
– Вы ведь уедете…
Почти до утра Мариша не уснула, боясь пошевелиться, словно Романок смог бы догадаться, о чем она думает. Она очень боялась брата, который всего двумя годами был старше ее. Заранее представляла, как он вскинет брови, потом сощурится и спросит:
– Эт-то еще чтой-то такое?..
Тем не менее на следующий вечер Мариша, чуть стемнело, выбежала к Рэму. Каждую минуту ее могли хватиться дома: одному ужинать, другому постелить. Романок по вечерам мыл ноги, выцеживая воду из самовара, а она забыла этот самовар разогреть.
Они с Рэмом стояли в потемках за двором. Но даже и тут некуда было спрятаться от ветра.
– Тебе небось холодно? – тихо спросила Мариша. – А, Рэмочка?..
Ее возлюбленный сразу же проявил восточную щедрость, пришел с подарком. Это был шелковый головной платочек с летучей бахромкой, который он показал Марише при огоньке зажженной спички.
– Где же ты его взял?..
– Ножик за него отдал. Видела, какой ножик был у меня?
Мариша не чувствовала себя такой уж бесприданницей, кое-что имелось и у нее: туфли, платья. Но за этот платочек она исполнилась такой благодарности, что у Рэма победно сверкнули глаза.
– Будешь меня любить, маленькая?
Не такая уже Мариша была маленькая, да и сам Рэм был отнюдь не богатырь. Но отеческое его обращение вконец ее растрогало, она обхватила Рэма обеими руками и сказала ему в самое лицо:
– Буду, буду!..
…Поля вокруг деревни были страшно голы, и апрельская ночь недостаточно темна. То и дело приходилось оглядываться – не увидели бы. С осени на каждом задворье хватало соломы-сторновки, припасенного для скотины сена. А сейчас уже ничего, кроме голой черной земли да сырых прутьев, остатков топки.
– Не надо, Рэмочка!.. – с нежностью и стыдом попросила Мариша, когда Рэм совсем осмелел. – Уважь меня, не надо!..
Она жаждала того, чтобы все было как положено: хоть не богатая, но свадьба, белое платье, обручальное колечко. Марише казалось, что если она сейчас уступит Рэму, то этого колечка ей не видать. И к девичьему ее страху подмешивалось еще опасение погубить в весенней грязи свое единственное пальто, купленное три года назад раскошелившимся Романком.
Взволнованный и сильно озябший, Рэм положил свою голову Марише на плечо. Наверное, понимал, что силой тут не возьмешь, а жалость – самое уязвимое Маришино место.
К полночи притих ветер и на землю спустилась белая стужа. Наверху расплывались и таяли серые, как немытая овечья шерсть, облака. От этой стужи завыли на задворках некормленые собаки. Их держали почти в каждом дворе, но редкий хозяин заботился об их пропитании. Две из них сейчас проскочили мимо Мариши и Рэма худыми, вытянутыми тенями, но не испугали, а только нагнали какое-то недоброе чувство.
– Не серчай, Рэмочка, – сказала Мариша, – тебе бы надо идти…
Все вокруг уже спало, между темными избами шевелился холод. Но пустить Рэма даже в сени Мариша не рисковала.
– Ну, нагулялась? – утром спросил Романок и гневно сощурился. – Ишь ведь чего придумали!.. Шли бы обыматься за чужой двор, а то хотишь нас опять под пожар подвести?
Мариша поняла, что это Рэм выдал их встречу, чиркнув спичкой в темноте. Хорошо, что у Романка хватило совести не пойти туда и не застать их. Но сейчас он все-таки мог бы помолчать хотя бы при Лидке.
– Связалась с кыргизом каким-то, – сердито продолжал Романок. – Ты думаешь, они зачем в деревню едут? Колхозам помогать? Нет, они едут вашего брата охмурять. Шпана малиновая!
Казалось, еще немного, и он, как в старинку, пригрозит вожжами.
Но Мариша сказала вдруг тихо и оскорбленно:
– Ты зачем, Роман, не в свое дело лезешь?
Домашние переглянулись, в том числе и Лидка, проявлявшая явно повышенный интерес ко всей этой истории.
– Глаза у него красивые – жуть!.. – сказала она.
– Дура! – ворчливо бросил Романок. – Я тебе покажу глаза!..
Тем же вечером Рэм опять пришел к Огоньковым. Он не обратил внимания на испуганные, предупреждающие знаки Мариши, смело прошел вперед и сел на лавку.
– Наша бригада скоро уезжает.
– Ну и катитесь! – хмуро бросил Романок.
– Что значит «катитесь»? Надо поговорить.
Мариша стояла в страшном волнении. Хотела спрятаться, но ноги не шли с места.
– Примете меня в свою семью? – спросил Рэм.
– Только бы не хватало!..
– Тогда ее отпустите. Я пока у родных живу, но буду просить комнату.
Романок поднялся и стал против «жениха».
– Кто тебе комнату даст? – произнес он с печальной усмешкой. – У тебя штанов нет, а ты – комнату!.. Разве комнаты таким дают?
– А каким же?
– Самостоятельным, вот каким.
Романок как предчувствовал, что выйдет такой разговор: надел костюм с полоской и часы на руку.
– У тебя совесть есть? – проникновенно спросил он у опешившего на минуту Рэма. – Девчонка – сирота. Мы только жить начинаем, а ты хотишь ее за собой по миру повести.
Повисла плохая тишина. Родительская забота, прозвучавшая в словах Романка, на какой-то миг обескуражила Маришу. Зато к Рэму вернулся дар речи, и косоватые глаза его вспыхнули темным блеском.
– А я не верю, что ты в Советской армии служил, – сказал он Романку.
– Это почему же?
– Больше похоже, что ты бывший деникинец, кулак. Ты можешь живого человека съесть.
Романок открыл рот, чтобы ругаться, но не сразу нашелся.
– Если хочешь за свою сестру калым получить, тебе надо в Алма-Ату ехать, в Сталинабад! – бросил Рэм и повернулся к Марише. – Испугалась? Я думал, что ты взрослый человек, а ты мелочь, девчонка!..
Хлопнула дверь. Рэм ушел. После его ухода все некоторое время молчали.
– Хам какой! – первой отреагировала Сильва. – Еще и дверью хлопает.
– Хам не хам, а штукарь хороший, – хмуро и озадаченно покосившись на Маришу, сказал Романок. – Неглупо он тут придумал: возьми его в семью…
Мариша молчала. Слезы ее из глаз катились крупные, как дождь в грозу.
– Знаете, что такое Рэм? – вдруг влезла Лидка. – Революция, электрификация, мир. Я в календаре видела.
– Небось хулды-мулды, а Рэма сам себе придумал, – усмехнулся Романок. – Электрификация!.. – Он поглядел на Маришу и понял, что уж хватит: как бы девка не зарыдала в голос.
На ночь Романок сам пошел проверить, заперта ли из сеней дверь на улицу, словно опасался, что сестра убежит.
– Русского, что ли, не найдется? – примирительно сказал он. – А эти, как цыгане, мотаются с места на место. Случись чего, и алиментов не получишь.
Сильва тоже попыталась утешить Маришу – парой шелковых чулок.