Полная версия
Царь-Север
Товарищ или господин Песцов, ставши отцом, неожиданно преображается. Он теперь водку не пьёт и не курит табак. И позабыл он дорогу в кабак. Вчерашний бродяга, беспечный романтик тундрового простора, Песцов прижимает свой хвост и превращается в добропорядочного солидного семьянина. И денно и нощно таскает он пищу домой, кормит бабёнку свою в первые дни, когда она благополучно разродилась. Летом в доме на столе в семье Песцовых можно увидеть ягоды, птичьи яйца, мясо птиц или животных, погибших во время шторма на озере.
Дети вырастают в августе, иногда в сентябре. Выкормив пушистых бесенят, родители с чувством исполненного долга, с чувством грусти и невыразимой печали посидят на тёплой завалинке около дома, о том, о сем поговорят на своем песцовом языке. Потом обнимутся, прощально расцелуются, да и разойдутся, разбегутся на все четыре стороны, как в море корабли, чтобы никогда уже не встретиться. Что делать! Такова природа, не признающая сантиментов и лирики.
Жизнь продолжается. В августе изумрудная тундра поблекнет. Вспыхнут пожары осин и полярных берёз, но потухнет, стеклом загустеет вода. Голубика поспеет – крохотный кустарник, отличающийся удивительной жизнестойкостью: голубичник доживает почти до ста годков. Жёлтой и оранжевой россыпью драже раскатится по тундре морошка. Подберёзовик и подосиновик шляпы надевают – пижоны! – выходят себя показать и на мир посмотреть. В небесах гортанно гогочут гуси. Молодые утки пролетают. Птицы пробуют крылья, готовятся к далёким серьёзным перелётам.
И песец, бродяга, заволновался, будто крылья у него под шубой чешутся. Вечерами в непонятной истоме, в тоске песец негромко лает на холодную луну, засыпавшую озеро бесчисленными блестками, похожими на серебристую чешую.
И опять он говорит себе: ну, все, песец, пора – туда, где за тучей синеет гора. А что там, за горой? Он сам не ведает. Он только знает, что пора приспела. И в первых числах сентября этот бродяга опять отправится в путь. И вот что интересно: бывает так, что лемминга полно – это основное пропитание песца, – бывает так, что и квартира у него, и дача, и машина, всё имеется. А вот поди ж ты! Нет в душе покоя, да и всё! Не сидится, не лежится дома, чёрт возьми! Бродягу и романтика опять зовут вековые голубые дали, и ничуть не пугает погибель, на каждом шагу стерегущая.
Что ей надо, песцовой душе? Ах, если бы охотник мог ответить на этот вопрос, он был бы уже не охотник – профессор или доктор каких-нибудь наук. В том-то и дело, что никто не знает, что надо песцу за горами, за реками. Куда он идет? И зачем? У песца душа хоть и под белой шубой, а все равно – потёмки в той чужой душе. Ясно только одно: придёт весна – и тот бродяга снова побежит на родину. Никак нельзя нам без неё, без нашей милой родины – бродяги это знают лучше всех.
9Эта фантастическая повесть или, точнее сказать, наивная сказка о Царьке-Северке, сказка, шитая белыми нитками полярной пурги, почему-то произвела на художника очень сильное впечатление. Целые сутки потом – в ожидании вертолёта – Дорогин ходил кругом заповедного озера. Думал о чём-то. Грустил. Возвращаясь к избушке, он просил охотника ещё «маленько соврать», продолжить сказку.
Поздно вечером они сидели у костра – около избушки. Собака с хрустом поедала кости куропатки. Дед-Борей чинил свою обувку – порвал на камнях. Расплавленное золото огня бросало тени в сумерки полярного, голубовато-аспидного вечера. Земля после недавнего дождя обсохла. Повеселели травы и цветы, вдоволь напоённые.
Поддаваясь уговорам, Дед-Борей ещё немного рассказал, а вернее, попробовал рассказать про Царька-Северка, но прежнего запала и азарта уже не было. Охотник почувствовал это и замолчал – пора и меру знать. И огонь «замолчал», утомился пощёлкивать своим озорным языком. Костёр догорал, угольки рассыпались жёлто-красной ягодой. Последний крупный уголь остывал, приобретая цвет, который среди живописцев называется довольно жутковато – цвет адского пламени; лиловый оттенок красного или чёрный с красными разводами.
Охотник попрощался и ушёл отдыхать – завтра снова рано подниматься.
Оставшись один, художник с сожалением вздохнул. Посидел возле огня, подумал: «Хорошо рассказывает. Ведь знаю, что врёт, а всё равно интересно…» Отгоняя комаров, парень звонко похлопал себя по мордасам. Встал, поглядывая по сторонам.
Ущелье набивалось туманным пухом. Обострились ароматы цветов и трав. Запахи стылого камня вызывали озноб. Отсырела крыша зимовья, будто новыми гвоздями старые плахи приколотили – шляпки росы блестели.
Огромным цветком – во все небо! – белая ночь цвела и пахла над Крайним Севером. Лепестками летели на землю и воду серебристые отблески, напоминая далёкую юность; она вдруг показалась такой далёкой, такой недосягаемой, как будто Тиморей сто лет уже торчит на Крайнем Севере. В юности, когда он впервые оказался в Ленинграде – белые ночи околдовали его, и с тех пор никто и ничто не может «порчу» снять с души. Не спится белыми ночами, хоть глаз коли. Всё кажется: непременно что-то должно произойти в такую ночь.
Подживляя костёр, он любовался горным озером, туманными вершинами и фантастической игрою света. Словно кто-то в небесах медленно вращал волшебный калейдоскоп. Такое волхвование бывает лишь на северных широтах, где чистый воздух и великое пространство мечтают о прекрасном или бредят о чём-то несбыточном. Или, может быть, кто пытается показать человеку, какое богатство таит в себе душа Земли? Окружающий мир всё время что-то силится сказать нам, только мы, увы, не понимаем. Или не хотим понять.
Временами он ощущал необъяснимую тревогу. Гнус в тишине, подлетая под ухо, гнусавил и откатывался мелким бисером, почуяв густую мазь. Волны под берегом с боку на бок ворочались, перед сном укладываясь поудобнее. Вихрастый барашек, вставая, толкнулся в берег – согнал бургомистра с насиженного, нагретого места. Важностью налитый «начальник озера» нехотя отодвинулся, расправил крылья и, неожиданно плаксиво, обиженно попискивая, перелетел на другой валун. И снова – покой. И тревога. Странно. Что за волнение витало в воздухе, в бескрайнем призрачном покое задремавшей тундры? Что смущало человека в затаённой загадочности этой белой полярной ночи? Мир словно спал с открытыми глазами, и что-то неестественное было в этом состоянии.
Осмотревшись, Тиморей удивился. Вот уж не думал, что на Крайнем Севере можно встретить мираж. Ладно – в пустыне, в пекле; там, на огромной раскалённой сковороде, любой мираж «поджарится». Но здесь – это дико. Здесь по ущельям спят ещё сугробы, а на притоках каменно сверкают зеленоватые многопудовые крыги, изъеденные солнцем, зализанные шершавыми языками ветров.
И, тем не менее, мираж – вот он, родимый. Да не один. Сначала вдали замаячил древний «Летучий Голландец», призрачно подрагивавший на горизонте. Форштевнем отражая тусклое солнце, посудина подняла паруса и медленно откочевала, уменьшаясь до размеров детского кораблика. Оторвавшись от линии горизонта, корабль мягко растворился в небе. Затем упряжка северных оленей побежала по зеркалу спокойного озера, не касаясь копытом зыбкой поверхности. Тихое таинство северной белоликой ночи, наполняясь миражами, становилось ещё более таинственным, пугающим и одновременно привлекательным.
Забывая о времени, о комарах-вурдалаках, зачарованно глядя в туманную даль, Тиморей шагал вдоль берега, не отдавая себе отчета в том, что вперед его толкало сумасбродное желание догнать мираж, забраться на скользящую нарту, запрыгнуть на борт белоснежного судна. Улететь или уплыть в неведомую даль… И что за отрава такая, этот северный стылый мираж? Не одного человека, наверное, он сбил с панталыку, закружил по тундре и подарил только одну отраду – скорую погибель?!
Странное, болезненное головокружение «раскрутило» землю под ногами художника. На душе запели райские пташки, и зацвели «ландыши вспыхнувших сил», заставляя весело встряхнуться. Как будто вино разливалось по воздуху. Но ещё никогда никакое вино не давало ему такого отдохновения.
Сова над прибрежной скалой пролетела. Снежным комом села на сухую вершину лиственницы – на мачту корабля, как показалось, на заострённый клотик. «Необыкновенный слух совы, – подумал Дорогин, – позволяет ей сейчас слышать, как растет молодая трава, как созревает ягода и тяжелеет роса, как часто чакают часы на моём запястье».
Наблюдая за совой, он с удивлением отметил: птица неожиданно сорвалась со шпиля «мачты». Будто кто спугнул. И парочка белых гусей, лежащих остатками снега под берегом, всполошилась почему-то. Вытягивая шеи с желтыми наконечниками клювов, расправляя крылья, гуси, уронив на воду щепотку перьев, шумно пошли по воздуху и приземлились – на том берегу Тайгаыра.
Тревога росла. Точно струна в душе натягивалась. В ушах позванивало. Звук становился выше, выше. Струна – всё тоньше, тоньше… Вот-вот порвется…
И вдруг он увидел оленей. И в тот же миг в душе как будто лопнула струна – грудь обожгла обрывком.
Дивные олени на берегу стояли. Кончики рогов светились. Копыта мерцали подошвами, точно полумесяцем подкованные. Крайний олень с закуржавелым храпом пугливо покосился на человека, забеспокоился, перебирая передними копытами – искры посыпались, зашипели, попадая на мокрый песок, на воду. Олень горделиво встряхнул головой – колокольчик звоном отозвался на мохнатой шее. Белым репейником под копыта куржак посыпался.
Рядом с призрачной нартой кто-то находился. Небольшой человек был окутан цветною дымкой, напоминающей северное сияние. Одежда незнакомца сверкала жемчужными узорами созвездий. Заметив тревогу оленя, возница подошёл к нему – ноги земли не касались. Погладив заиндевелое лицо оленя, погонщик что-то шепнул ему на ухо, и олень перестал беспокоиться, глубоко и облегченно вздыхая.
В руке у погонщика – позднее шутил Тиморей – был какой-то длинный «поэтический инструмент». То ли хорей, то ли ямб, то ли анапест. Да, он явно был поэтом, этот милый отрок в сказочных одеждах, поэтом весьма одарённым. Плавно, ритмично покачивая хореем, он выговаривал:
Ай да мороз, ты силён, знаменит,На оленях всю тундру объездил!Притронешься к ёлке – там небо звенитМиллионами льдистых созвездий!«Насчет мороза – это особенно круто сейчас, в июне, – подумал Тиморей. – А так – неплохо. Ишь ты, какой он, Царёк-Северок. Или кто это? Да, он! Конечно, он!»
Спустившись к воде, Царёк-Северок неожиданно заговорил с большим тайменем, вышедшим на камни. Примерил зачем-то корону легендарной царицы-рыбы.
– У меня куда лучше! – сказал, возвращая корону.
Таймень проскрипел еле слышно:
– А что ж ты не носишь её?
– Берегу. Ты-то свою, гляжу, побил, помял уже…
– Это не я. – Таймень вздохнул. – Рыбак дурной попался. Жадный. Чуть не убил!
Тиморею стало стыдно. Собираясь повиниться перед тайменем, он поближе подошёл.
Олени испугались человека. Раздался хлопок, очень резкий хлопок. Это крайний олень саданул копытом по земле. Чёрный камень вспыхнул угольком – золотым цветком невиданной красы. Всю упряжку окутало светящимся облаком. Зазвенели колокольцы, шаркуны, и вскоре на пустом берегу остались только редкие хлопья тумана – обрывки разноцветного сияния.
10Художник вздрогнул. Он сидел на туманном берегу заповедного озера, на старом бревне. Камень, скатившийся с горы в нескольких шагах от парня, стукнул «копытом», вышибая искры, и запрыгнул в воду, – круги ещё не разошлись…
Дорогин посмотрел по сторонам: «Никого! Вот что значит – не спать вторые сутки!» Он прекрасно понимал, что всё это – говорящая рыба, олени, сказочный отрок – не более чем сон, игра фантазии. Но душа пребывала в смятении. Казалось, он действительно всё это видел – явственно видел и трогал руками.
Цветущая белая ночь осыпалась махровой черемухой. Сочные кисти облаков увядали на дальнем краю озера. Черемуховый цвет – оттенки белого с переливами голубовато-серого, – тускнея, плескался возле берега. Рыба, выныривая и хватая личинку, серебристо взблеснула, оставляя круги, напоминающие рисунок на спиленном огромном дереве.
И вдруг он заметил сияние – слабый ореол над камнем, где только что стояли сказочные олени и погонщик с хореем. Волнуясь, Дорогин подошёл поближе и увидел лимонно золотой цветок – давно исчезнувший, внесённый в «Чёрную книгу». В первое мгновение он даже испугался – вместо того, чтобы обрадоваться такой находке. Затем растерялся. Что делать с ним, с этим золотым цветком? Его здесь могут затоптать рыбаки да охотники…
Тиморей побежал за походным альбомом, зарисовать хотел редчайшую находку. Но когда он вернулся – цветка не оказалось на камне. И напрасно он ползал на четвереньках по берегу. Искал и думал: «Вот здесь он был… Как так? Ну, не приснилось же?!»
Голова гудела от перевозбуждения. Костерок, оставленный около избушки, прогорел. Парень постоял возле порога, послушал богатырский храп Храбореева – аж стекла позванивали. «Нет, рядом заснуть невозможно. Даже собака с ним не спит, в сени сбегает. Пойду, наверно, в баню».
Старая, кособокая банька стояла на берегу. Здесь пахло влажным деревом, берёзовым веником – позавчера топили. Тиморей смахнул сухие листья, сгубленные паром. Телогрейку постелил на полке. Полежал, послушал заунывное пение кровопийцы. Раздавил комара на стекле, – будто осенний листочек приклеил. Сознание туманилось. Вот-вот волной накатит сон, укроет, утянет в пучину… Однако в туманном сознании вспыхнула искра – забытое необычное словечко.
«Кука! – Он вздохнул, открывая глаза. – Что за «кука»? Видно, что-то не очень хорошее, поскольку в соседях от «куки» находится «кукиш».
Дорогин стал вертеться. Поднялся. Посидел на нижней полке и усмехнулся, припомнив деревенскую историю с одним валдайским другом, любившим выпить и в бане поспать – супруга домой не пускала, кричала: «Кука несчастный! Пей там из тазика, мочалкой закусывай».
«Ну, вот! – Тиморей усмехнулся. – Вспомнил, года не прошло!»
Позевывая, он покинул баню. Снова костер подживил. В скалах проснулся ветер, почесался о деревья, к берегу сбежал – умыться. Озерная гладь потревожилась. Волны гармошкой заиграли под берегом – негромкая, нестройная мелодия. Старая лиственница скрипнула под окном избушки – разбудила Деда-Борея.
Вышел, спросил, поеживаясь:
– А ты чего так рано подскочил?
Помолчав, парень сказал:
– Я вообще не ложился.
– Почему?
– Да так… не спится…
– А-а! – догадался охотник. – Сильно храплю? Так ты бы в баньку…
– Я так и сделал.
– Ну, так что? Не понравилась?
– Баня отличная. Кука плохой. – Парень покосился на охотника, веточку сунул в костер.
– Кука? А это что за зверь?
– Не что, а кто, – сказал художник, отодвигаясь от дыма. – Кука – это привидение, живущее в бане.
– Во как! – удивился Дед-Борей, оглядываясь. – Там кто-то есть?
Тиморей тоже оглянулся и посмотрел, только дальше – за баню, за каменную горбушку берега.
– Да, там точно кто-то есть… – пробормотал, добавляя погромче: – А, по-моему, я видел Царька-Северка.
И тут охотник вдруг «убил» его своим вопросом:
– А это кто? – спокойно спросил он.
Художник чуть не сел в костер. Чёрные кисточки бровей полезли вверх.
– Привет! А кто мне тут рассказывал? Не ты?
– Не знаю. Видно, лишку хватанул. – Дед-Борей, зевая, отмахнулся и ушел за баню – по маленькой нужде.
«Вот ничего себе!» Тиморей даже рассердился на охотника, так буднично и просто отмахнувшегося от своей великолепной сказки. А потом на душе стало грустно и одиноко посреди пустого мирозданья, озаренного голубовато-пепельным рассветом. Справедливости ради, художник подумал про Деда-Борея: «Возраст! Может, даже склероз… А жалко! Была такая сказка, а теперь… голая проза, с души воротит!»
Тиморей расстроился. К берегу пошёл. Северьяныч возился с лодкой, сети готовился проверять. Неподалеку на берег Тайгаыра опустилась небольшая стайка – птицы теребили почки ольховника.
– Куропатки? – спросил Дорогин.
– Они. По осени их тут много собирается, вон на том мысу. – Охотник внезапно разговорился. – Перед началом холодов куропатка бродит по галечнику, выбирает камешек получше, «повкуснее». Хватает клювом и с трудом проглатывает, как человек проглатывает горькую, но необходимую пилюлю.
– А зачем это ей?
– Так надо, сынок! – Дед-Борей подмигнул. – Так ей доктор велел. Когда холода наступают, у куропатки нежная летняя пища заканчивается. А для грубой кормежки необходимы зубы. Так что куропатка осенью на берегу, можно сказать, вставляет себе зубы. Оказавшиеся в желудке разноцветные мелкие камешки – их называют гастролиты – помогают куропатке перетирать грубую зимнюю пищу: тальниковые почки и ольховые шишки.
– Всё в природе по уму, – со вздохом сказал Тиморей.
– Мудро! – согласился охотник и, сам того не замечая, снова наладился «поэму» рассказывать. Потом перебил сам себя. – Царька-Северка, говоришь, повстречал? Это хорошо. Он ведь не каждому себя показывает.
– То есть, как это – не каждому?
– А так… Злой человек никогда не увидит.
Недоверчиво глядя на Северьяныча, парень спросил:
– Откуда же он знает, злой человек или добрый?
– Сердце ему говорит. Сердце – вещун, не обманешь. Помнишь, как ты промахнулся вчера? Из ружья-то?
– Да я… – Тиморей отмахнулся. – Я последний раз стрелял во время Куликовской битвы. И то из лука.
– Не в этом дело. – Дед-Борей посмотрел куда-то вдаль. – В тайге и в тундре у Царька-Северка имеются любимые звери и птицы, которых он бережёт, от капканов отводит, из ловушек вытаскивает. Я поначалу, когда не знал, пальну, бывало, метко, хорошо пальну. И вдруг смотрю, а дробовой заряд словно кто рукою в сторону отвел! Я пожму плечом, ругнусь, и опять стреляю в белый свет как в копеечку. А теперь-то я уж знаю, в чём тут дело. Промахнусь, перекрещусь, прости, мол, душу грешную, закину карабин за спину и поскорей домой, пока трамваи ходят…
11Утро выдалось – как на картинке. Колоритное. Сочное. Мягкой поступью в эти края шёл долгожданный июнь – «мучун», как говорят эвенки, «месяц зелени». Южный ветер на широких крыльях притащил тепло. Берега, задубелые за зиму, наконец-то шумно, радостно разделись, подставляя солнцу костлявые бока. Из-под снега проклюнулся выстывший зелёный багульник. Объявилась нежная брусника. Показалась грушанка. На моховых болотах распушились кисточки пушицы. В тундре одними из первых зазывно зацвели, заполыхали, озаряя сумрак, полярные маки. Навстречу куропаткам потянулась – бледная пока что – куропаточья трава. И день, и ночь в природе происходило привычное как будто, но вечно таинственное преображение. Заневестились береговые ивы и ольховники, источая головокружительный бражный дух. Заскорузлый кустарник разжал «кулачки» – показал первый лист, как драгоценный изумруд. А в сердцевине листа робко дрожала и пульсировала росинка, впитавшая в себя частицу мирозданья. Росинка затряслась и на мгновенье помутнела – в ней отразился промелькнувший вертолет.
Округа наполнилась дрожью. Росинка покатилась по хребту согнувшегося тёмного стебля – капнула на землю и пропала.
Вертушка затихла на гранитной площадке – словно большой апельсин с неба на нитке спустился на землю.
Охотник с парнем посидели на дорожку. Покурили. Тиморей вздохнул.
– Спасибо, Северьяныч, за приют. Хорошо здесь. – Он поднялся. – Так хорошо – не улетал бы никуда.
– Дак оставайся.
– Рад бы, но не могу. Надо ещё на Валдай. На родину.
– Куда? – Храбореев то ли удивился, то ли насторожился. – Так ты на Валдае живешь?
– На Валдае. Возле Селигера.
Дед-Борей внимательно посмотрел на него.
– А ты же сказал – в Ленинграде.
– Валдай – моя родина. А Ленинград… – Парень пожал плечами. – Я недавно туда перебрался. Думаю вступать в Союз художников… Ну, ладно. Пора, Северьяныч.
– Погоди, посиди! – Храбореев странно заволновался. Верхней губой попробовал до носа дотянуться. – Сынок, ты это… Кха-кха… Летчики наши, молодчики, они сейчас на озеро пойдут, рыбки половят… Время есть. Ты, сынок, присядь, ты расскажи…
– А чего рассказывать?
– Да вот хотя бы… Кха-кха… Давно ты живёшь на Валдае?
– Я там родился, – ответил парень, с недоумением наблюдая за суетой охотника. До этой минуты Северьяныч держался чинно, степенно.
– А мамка твоя… – расспрашивал охотник. – Где мамка-то? Чем занимается?
Парень опустил глаза.
– Нету мамки… – сказал через силу. – Погибла.
– То есть как – погибла?
– Авария была на Селигере. На рыбном заводе…
– Ой, ё-ё… – Дед – Борей покачал головой. – Как же так?
– А так… Дело житейское… – Тиморей нахмурился. – Ну, мне пора…
– Погоди! А мамку-то… Как звали мамку?
– Любовь Тимофеевна.
Ресницы охотника дрогнули. Он изменился в лице. Побледнел. Но парень этой перемены не заметил, направляясь к выходу, – дверь в избушке была открыта.
Гранитный широкий «блин» – каменная площадка – находилась неподалеку от зимовья. Вертолетчики на этот раз спешили. Командир стоял около раскрытой двери, напряженно смотрел на пассажира, на Деда-Борея.
Они обнялись. Храбореев отодвинулся от парня, но руки не разжал. Крепко вцепившись в плечи художника, Дед-Борей внимательно рассматривал его. Парень смутился отчего-то.
Мастаков не выдержал. Поторопил.
– Мужики! Время – деньги! Всё, Дед-Борей! Не болей!
Вертушка оторвала резиновые лапы от земли и устремилась к перевалу.
Расплющивая нос о крепкое стекло иллюминатора, Тиморей оглянулся, подумал: «Странный Дед-Борей…Что-то мы с ним, кажется, не договорили…»
Тиморей совсем забыл – среди новых своих впечатлений – забыл ту первую минуту, когда он увидел охотника, и душу опалило странное волнение. Ему показалось тогда, что они уже где-то встречались.
И вот теперь на сердце Северьяныча было примерно такое же странное чувство.
12Спичечную коробку-избушку трудно уже было рассмотреть на берегу. И озеро уменьшалось с каждою секундой. Драгоценным алмазом чистейшей воды озеро блеснуло в гигантских каменных ладонях и пропало…
Выструнивая взгляд, художник залюбовался громадами гор с белоснежными тульями, с голубовато-серебристыми прожилками ручьев и рек. Справа небольшой водопад строгал серебро и разбрасывал кучерявую стружку под ноги тёмного утеса. Слева, на полянах и пригорках, промелькнуло живое пламя полярных маков, чудом затепленных на вечной мерзлоте. И там и тут на глаза попадались необъятные чёрные кратеры с могучими забоями снега в пыльных разводьях, напоминающих открытые залежи мрамора.
Сердце ломило восторгом, и парень с благодарностью поворачивался в сторону открытой кабины; Мастаков специально давал кругаля в небесах, чтобы гость имел редчайшую возможность заглянуть за синий край планеты. А потом командир пригласил Тиморея в кабину – полюбоваться бескрайней панорамой Крайнего Севера.
– Тимоха! – улыбался командир. – Знающие люди, побывавшие за границами, говорят, что канадская Ниагара и американский Гранд-Каньон – бледная подделка под красоты здешних мест.
– Охотно верю на слово, – ответил художник, восторженно цокнув языком. – Хотя не отказался бы слетать туда, сравнить одно с другим…
– У тебя всё впереди, – заверил командир. – Слетаешь, Тимка!
– Хорошо бы.
Мастаков, стараясь быть серьёзным, подмигнул.
– Ты почему сегодня без парашюта?
Они расхохотались.
– Да-a, разыграли вы меня! Как по нотам! – обескуражено покрутил головой Тиморей.
– Ты уж извини. С новичками это здесь бывает…
– Да ладно, что я, шуток не понимаю.
Покинув кабину пилотов, Тиморей задумчиво уставился в иллюминатор. И снова, и снова почему-то вспоминались последние минуты расставания с Дедом-Бореем. «Странно, почему он так сильно разволновался перед прощанием? Прямо как отец родной!» – шутливо подумал художник, ещё не понимая, что это – единственно верный ответ.
Какое-то время летели ровно – размеренный гул убаюкивал, и Тиморей уже стал забываться, проваливаться в забытьё. И тут неподалёку что-то заскрежетало, заставляя открыть глаза – пустая канистра пробежала по полу и стукнулась об ноги художника.
Вертолёт, разворачиваясь, накренился, и Тиморея прижало к холодной обшивке. Беззвучно засмеявшись, он подумал: «Если человек чудак – это надолго!»
Опять они зависли над белогривым речным перекатом, выбирая перекат покруче, потому что чем сильнее перепад воды, тем крупнее рыба, которая идёт на штурм переката – это проверено.
И опять Абросим Алексеевич, открывши дверцу и рискуя вывалиться, азартно закинул блесну и через минуту выдернул «из воздуха» шикарного тайменя, на голове у которого полыхнула царская корона – так показалось.
– Отпустил бы ты её! – попросил художник, перекрывая грохот мотора. – Царевна-рыба всё-таки. Пускай себе живёт…
– А что? – неожиданно согласился лётчик, бросая в небеса увесистую рыбину. – Пускай летает! Я сегодня добрый!