Полная версия
Люди в голом
– Опять ты своих чертей выложил! Лучше бы делом занялся! Книжку почитал или музыку послушал. Мазурки Шопена…
Поэтому играть в индейцев я мог только когда находился дома один. Но это, слава богу, случалось не так уж редко. Мама и папа много работали.
И вот я в очередной раз остался дома наедине с индейцами, революционными матросами и пивными банками. Я еще тогда хотел пустить в дело рыцарскую дружину из игрушечного набора “Ледовое побоище”, который мне только что подарили. И пытался определиться, за кого же все-таки будут сражаться рыцари: за индейцев или за революционных матросов. Наконец, я решил, что рыцари – русская и немецкая дружина – вероломно нападут на тех и других, а индейцы и матросы в условиях новой опасности объединятся. И в тот момент, когда я выстроил дружину на обеденном столе в боевом порядке, раздался телефонный звонок.
Я снял трубку и услышал пожилой мужской голос:
– Попросите, пожалуйста, Веру!
– Мамы дома нет. Она в магазине, – ответил я и тут же вспомнил фразу, которой меня выучили: – А что ей передать?
– Передайте, – сказали мне, – что звонил Балашов. Из Москвы. По важному делу.
Вскоре с работы вернулся папа. К тому моменту я закончил играть и успел спрятать своих “чертей” в нижний ящик письменного стола. Индейцы и матросы, как и предполагалось изначально, победили.
– Где мама? – спросил он меня.
– В магазин ушла. Сказала, что в магазине на Тореза обещали выбросить кур по рубль семьдесят пять.
Я тогда плохо представлял себе, что такое “куры по рубль семьдесят пять” и чем они отличаются от других. Но догадывался, что раз у них такое длинное название, значит, это не простые куры, а какие-то особенно хорошие и за ними нужно долго стоять в очереди.
– Понятно… – сказал папа. – А ты тут чем занимался?
– Домашнюю работу делал, – соврал я. – Нам примеры задали. А еще маме звонили из Москвы…
– Из Москвы? Кто? – удивился папа.
– Звонил… – тут я собрался с мыслями, – Башколов.
Папа почему-то очень рассердился:
– Звонил Балашов! Слышишь! БА-ЛА-ШОВ! Николай Иванович Балашов. Член-корреспондент Академии наук… Понятно?! А “башколов” – это ты!
С этими словами он ушел на кухню курить, и наш разговор прервался.
Вероятно, папа уже тогда начинал понимать, что ему все сложнее влиять на ситуацию. Осуществление проекта детского музыкального салона явно откладывалось на неопределенное время. И все же отец лелеял надежду ввести меня в круг приличных детей.
– Тебе надо побольше общаться с отличниками, – твердил он мне.
– Они все девчонки, – оправдывался я. – Не могу же я дружить с девчонками!
– Ну с Настей Донцовой ты почему-то общаешься, – резонно возражал папа, – а она ведь отпетая троечница.
В Настю Донцову я был влюблен. Она была похожа на актрису Белохвостикову. Тоненькая девочка. Круглое лицо. Большие испуганные глаза. Очень красивые, голубые. Прямые длинные волосы. Мы жили в соседних домах, часто возвращались из школы вместе и ходили друг к другу в гости. На дне рождения Насти из всех гостей я был единственным мальчиком. Остальные были девочки. Привели еще какого-то Вадика. Но он был сыном знакомых Настиной мамы. Когда мы маленькие, такие вот “вадики” неизбежны на наших днях рождения. Вадик сидел на противоположном от меня конце стола и исподлобья на всех смотрел. Внешность его я не запомнил. Помню только белёсые редкие брови на круглом лице. В какой-то момент он подсел ко мне и стал хвастаться, что родители купили ему новый велосипед. Я ему в ответ сказал, что у меня тоже есть велосипед. Вадик задумался и стал ковыряться в носу указательным пальцем. Я на всякий случай от него отодвинулся. Вообще тот день рождения был скучным. Настины родители затеяли детский концерт и заставляли нас читать вслух школьные стихи. Я застеснялся и стал упрямо отказываться. Настины родители мне не нравились. Они явно не одобряли нашей с Настей дружбы. Видимо, им казалось, что их дочь достойна мальчика, у которого успеваемость по основным предметом выше, чем у меня. Мой папа, кстати, тоже не был в восторге. Но он понимал, что сердцу не прикажешь и давить на меня не стоит. Настя… ну и бог с ней. В конце концов, с годами найдет себе девочку поумнее, из профессорской семьи. Будут вместе в филармонию ходить. Шопена слушать. А товарищи – дело другое. Тут следует проявить твердость.
– Ты бы очень порадовал отца, – сказал он мне как-то раз за обедом, – если бы подружился с Алёшей Петренко. Верочка! – повернулся он к маме. – Они тут с Алёшей листики собирали на остановке. Я наглядеться не мог! Два таких чудных мальчика!
Лёша Петренко был круглым отличником, и с первого класса его фотография висела на школьной доске почета. “Собирали листики…” Эти дурацкие “листики” папа вспоминал потом целый год. В тот день он забирал меня из школы. На трамвайной остановке мы встретили Лёшу Петренко и его маму, пожилую даму в демисезонном пальто и с выражением вдохновенной скуки на лице. Стоял теплый октябрь. Трамвая долго не было. Взрослые завели о чем-то разговор, а нас с Лёшей предоставили друг другу.
Лёшина мама сказала:
– Пока трамвая вроде не видно, идите, дети, вон к тем деревьям и поиграйте.
– Во что поиграть? – с готовностью спросил Лёша.
– Ну, листики пособирайте. Вон они какие красивые – желтенькие, красные. Помнишь, Алёша, мы стихотворение наизусть учили про золотую осень? Бегите, ребятки, посоревнуйтесь, кто первый соберет самый красивый букет.
Если бы в тот момент рядом был Витя Андреев или Вадик Кириллов из моего класса, мы бы нашли чем заняться. Мы бы в пятнашки поиграли или желудями покидались. Но Лёша сразу же направился туда, куда сказали. Мне пришлось к нему присоединиться. И тоже подбирать с земли дурацкие желтые листья, чтобы порадовать папу. До сих пор вспоминаю выражение полнейшего счастья и безмятежности на его лице.
Но это был всего лишь эпизод. Потом я стал Лёшу старательно избегать. Лёша и сам не рвался ко мне в друзья: все-таки я числился среди троечников. Леша меня раздражал. На уроках он сидел прямой, как палка, аккуратно сложив на парте руки, и глядел на учительницу круглыми немигающими глазами. У него была маленькая коротко стриженная голова и очень тонкая шея. Лёша чем-то напоминал череп, в который я играл, когда мне было три года. Но в сравнении с черепом он проигрывал. Этот череп хранился в зеленой коробке у бабушки. Его где-то достала моя тетя, художница, чтобы рисовать, как мне объяснили. Когда я приходил к бабушке, я первым делом шел в гостиную, где стояла зеленая коробка, доставал оттуда череп и начинал с ним играть.
– Череп, череп, – говорил я ему. – Здравствуй, дядя череп.
Я осторожно просовывал пальцы в пустые глазницы. Мне казалось, что череп меня понимает.
– Аля! – в сердцах кричала бабушка. – Сейчас же убери череп и перестань пугать ребенка!
Череп тут же отбирали, и я начинал плакать. Череп был гораздо лучше всяких там одноклассников. Особенно таких, как Лёша Петренко. Череп жил своей независимой жизнью. Он молчал, когда я с ним разговаривал, и внимательно слушал. А Леша всякий раз принимался, не дослушав, визгливо хохотать. И мне совсем не хотелось с ним дружить.
Люди в голом и “гамма глобулина”Одинокий человек совершенно беззащитен. Одному нельзя никак. Надо, чтоб у тебя всегда кто-то был. Не обязательно человек. Достаточно какой-нибудь вещи. Но только, чтобы ее нельзя было куда-нибудь приспособить. Человек тебе совершенно ни к чему. Он говорит много, руками тебя как-то трогает. Вещь в этом смысле гораздо спокойнее. Лежит себе и лежит. Есть не просит. А один – это не тогда, когда людей рядом нет. Один – это когда у тебя ничего нет. Никаких вещей. Твоих вещей. У тебя есть школьная форма, ранец, пенал с карандашами, тетради, учебники. Учебники не твои, а библиотечные. В них строго-настрого запрещено рисовать.
Ты совершенно голый. Нудист на пляже тоже, конечно, голый. Но у него есть одежда. Она просто спрятана в рюкзаке на случай, если нудисту надоест показывать окружающим свои причиндалы. Или если нудист проголодается и пойдет домой обедать.
Одинокий человек совершенно беззащитен. Особенно если это маленький человек. Маленький не в смысле Акакий Акакиевич, Описий Описиевич или Иван Денисыч. Маленький в том смысле, что ему всего семь лет, что он ребенок. Для маленького человека выставляться голым – позор. Это некрасиво и постыдно. Для взрослого, пусть ты даже трижды Акакий Акакиевич, – это художественная акция, перформанс. Гордость и красота.
Или трагедия.
Но обязательно красивая трагедия.
В середине 1970-х у моей мамы, когда она работала в Институте культуры, учился студент-вьетнамец. Тогда к нам часто приезжали молодые люди из стран содружества. Этот вьетнамец был писателем и однажды сочинил киносценарий. Там, по сюжету, американские военные ворвались в деревню и изнасиловали женщину, молодую мать. Муж, член коммунистической партии, в тот момент где-то героически сражался с оккупантами. Женщина не перенесла позора и удалилась в монастырь. Потом война кончилась, американцев прогнали. Муж возвратился домой, а жены нет. Односельчане ему обо всем рассказали. Муж сначала пригорюнился, но потом взял себя в руки и отправился на поиски. Он объехал полстраны, пока, наконец, по счастливому стечению обстоятельств, не нашел свою жену в некоем монастыре. Женщина вышла к нему навстречу (тут, по сценарию, должна была звучать трогательная вьетнамская песня). Он обнял ее и уговорил вернуться. Сказал, что любит. И женщина в конце концов возвратилась к мужу, в семью, в работу.
Все это было изложено в виде сценария. Начинался он так:
Американские насильники насилуют вьетнамскую женщину в голом.
Женщина в голом зовет на помощь.
Подлые смехи.
Вьетнамцу накануне показывали альбом репродукций и научили выражениям “женщина в синем”, “женщина в черном”, “женщина в белом”. В самом деле, если есть “женщина в белом”, почему бы не быть “женщине в голом”?
И ничего смешного. “Женщина в голом”, которую насилуют американские насильники, – это трагедия. Особенно если рядом или где-то поблизости раздаются “подлые смехи”.
Трагедия, да. Но трагедия слишком красивая. Кстати, как потом стало известно, сценарий про “женщину в голом” вьетнамское руководство не утвердило. Видимо, в “женщине в голом” оно усмотрело что-то красиво-легкомысленное, то есть южновьетнамское, буржуазное, а стало быть, не совместимое с задачами социалистического строительства и заветами товарища Хо Ши Мина.
Семилетний “ребенок в голом” – это совершенно некрасиво, не легкомысленно и не буржуазно. Это стыд и позор.
Каждый год в школе перед первым сентября нас подвергали “медосмотру”. Заканчивался этот медосмотр унизительной для всякого ребенка процедурой. Медсестра заставляла нас ложиться на кушетку, животом вниз. Потом она стаскивала с лежащего ребенка трусы и колола ему в попу “гамму глобулина”. Это было не просто больно. Это было больно и одновременно позорно. Особенно когда медсестра стаскивала с тебя трусы, а потом отходила к медицинскому столику взять шприц. Ты лежал кверху попой, а на тебя глазели одноклассники, толпившиеся у входа в процедурную. Ты лежал совершенно голый (спущенные до колен трусы не в счет), беззащитный и одинокий. Ожидание укола, пока медсестра наполняла шприц возле столика, длилось целую вечность. Ты ощущал на себе, своей голой и позорной попой взгляды одноклассников.
Особенно девочек.
“ГАММА ГЛОБУЛИНА”. Когда я слышал это сочетание слов, одиночество казалось мне особенно непереносимым.
В результате у меня появился друг. Звали его Миша Старостин. Белобрысый худенький мальчик, небольшого роста. Очень шустрый и самостоятельный. Старостин часто получал двойки. Еще чаще, чем я. Просто потому, что его призвание было не учиться, а учить. Кстати, многие не понимают, как такое бывает.
Бывает, и еще как.
Вот возьмем, к примеру, меня. Я был абсолютно необучаем. Совсем как Миша Старостин. Неслучайно он стал моим другом. Сейчас, правда, я преподаю в университете. Я, бывший двоечник и “башколов”. Один раз какое-то существо, почти похожее на женщину, где-то публично высказалось в том смысле, что, мол, Аствацатурову напрасно разрешают преподавать “таким как мы” (как она, в смысле). Я ее однажды внимательно разглядел. И решил, что да, к “таким как она” меня действительно не стоит допускать. Карикатура в книжке – вещь вполне приемлемая. Но когда природа пробует себя в этом жанре, тут уж не до смеха. Душа уходит в пятки.
И вот я преподаю литературу, читаю лекции.
А Старостин сидит в колонии строгого режима. Я часто задумывался, почему наши судьбы так по-разному сложились?
Один питерский искусствовед мне как-то признался:
– Я, между прочим, Андрюша, хорошо помню тебя маленьким. Тихим двенадцатилетним мальчиком в круглых очках с толстыми стеклами. И мне всегда казалось, что ты когда-нибудь попадешь в тюрьму.
Жизнь распорядилась иначе. Пока, во всяком случае, я на свободе. А Старостин в колонии. Очень странно. Оба мы были необучаемы. Учителя от рождения. Разница, видимо, заключалось в том, что Мише ВООБЩЕ не требовались наставники. Мне они тоже вроде бы не требовались. А вот Миша мне был необходим.
Я всего боялся. Боялся тех, кто сильнее меня (ими были почти все окружающие), боялся собак, боялся оказаться голым на кушетке, боялся “гаммы глобулина”. Старостин был физически слабее меня. Но он ничего не боялся. И никого. Даже хулиганов-силачей. Он от них, правда, всегда убегал. Но никогда их не боялся. Бегал Миша быстро. Оказавшись на безопасном расстоянии, он останавливался, поворачивался к своему врагу и начинал обзываться. Очень обидно и долго. До тех пор пока враг не выходил из себя и не бросался за ним вслед, размахивая кулаками. Тогда Миша снова пускался бежать и, увидев в какой-то момент, что враг опять далеко позади – устал и остановился отдышаться, опять принимался его дразнить. И так до бесконечности. В конце концов обессиленный драчун шел восвояси, а Миша Старостин следовал за ним, улюлюкая и призывая всех (даже если рядом никого не было) посмотреть на “этого говночиста”, который мало того что дурак, еще и бегать не умеет. Впрочем, иногда Мишу ловили и били. Он плакал, но все равно по привычке продолжал обзываться. Его снова били, но и это не помогало. Драчуны-старшеклассники предпочитали с Мишей не связываться. Себе дороже.
Я хотел стать таким, как Миша. Мы очень быстро поладили. Миша меня регулярно просвещал. В частности, мой словарь обогатился замечательным словом “жопа”. Не то чтобы я совсем не знал этого слова. У себя во дворе мне не раз приходилось его слышать. Но с появлением Миши Старостина оно стало для меня неотъемлемой частью повседневности.
На некоторых занятиях мы сидели за одной партой, и Миша постоянно открывал мне новые стороны жизни.
Однажды на уроке пения учительница сказала:
– А сегодня, дети, мы будем проходить гамму, до-мажорную гамму.
При этих словах Старостин толкнул меня в бок, многозначительно подмигнул и захихикал.
– Чего? – удивился я.
– Гамма… – Миша давился от хохота. – Слыхал? Она сказала “гамма”. Гамма глобулина. НОТКИ В ЖОПУ ВВОДЯТ!!!
Даже сейчас, по прошествии стольких лет, я бы не смог придумать ничего подобного. А тогда я легко представил себе эту картину. Представил и от неожиданности громко расхохотался. После чего нас обоих выставили из класса.
Ленин и скелетыНа уроках по чтению ни я, ни он не отвлекались. Старостин учил меня рисовать скелеты и гробы. С гробами все было просто. А вот скелеты поначалу не получались. Особенно их кости, заканчивающиеся с двух сторон сложными закруглениями. Скелеты были разными. Один с любопытством высовывался из своего гроба. Другой сидел за рулем автомобиля. Третий стоял возле дома на посту. Мы старались фантазировать. Я даже нарисовал целую семью скелетов: большие скелеты, папа и мама, держат за руки маленьких скелетиков, детей. Старостин, увидев это, тут же забрал у меня листок бумаги и пририсовал еще пару понурившихся, сгорбленных скелетов, опирающихся на палочки. “Бабушка” и “дедушка”.
Помню, на одном из уроков учительница Валентина Степановна вслух читала нам стихотворение о Ленине:
Вверх идут ступени.В доме тишина.Здесь работал Ленин,Сидя у окна.Приоткрыты шторы.И видны вдалиСветлые просторы,Даль родной земли.Дальше я уже не помню. Кажется, в стихотворении перечислялось, что собственно Ленин видел сквозь приоткрытые шторы и о чем мечтал. Видел он пашни, избы деревень, заводы, естественно, видел грядущий день. И даже видел, как мчится к звездам человек. В конце автор перекидывал мостик в сегодняшний день:
Видел путь народаС ясною судьбой.Все, что в наши годыВидим мы с тобой.Валентина Степановна закончила читать, отложила книгу и сказала:
– А теперь, дети, прочитайте стихотворение несколько раз про себя. И подумайте о том, что хотел сказать автор.
Стихотворение мне понравилось. Только финал немного настораживал. Отдавал какой-то школьной назидательностью. Автор словно говорил: “Видишь, как все хорошо? И ты тоже, давай, не подводи. Учись на «пятерки». Раньше-то, при царе, как было? То-то…”
Кроме того, не было поставлено конкретных целей. Вроде как мы все видим, чего хотели. Значит, мечты сбылись? Ничего уже нового не нафантазировать? А начиналось как хорошо! Сидит Ленин у окна. Закрыл глаза и мечтает. Представил себе пашни, избы, Юрия Гагарина в ракете. Здорово! И никто не скажет: “Хватит ворон считать! Садись лучше за уроки! А то двоек нахватаешь!” Потому что это Ленин. Эх, жаль, что я тогда не жил, когда был Ленин. Мы бы сели, помечтали…
– Андрюха! – позвал меня Старостин. – Это ведь про скелетов стихотворение.
– Чего? – удивился я.
– Смотри. Вверх идут скелеты, в доме тишина, здесь работал Ленин, сидя у окна. Ты представляешь? Сидит на втором этаже, – тут его голос стал тише, – Владимир Ильич Ленин. А к нему по лестнице поднимаются скелеты. Хрусть-хрусть.
Тут Старостин пару раз дернул плечами вверх-вниз, изображая, как скелеты поднимаются к Ленину. Я захихикал. В моем сознании Ленин никак не вязался со скелетами. Скелеты – это глупость, баловство. Зачем им подниматься к Ленину? Что они ему скажут? Ленин – дело серьезное… наш советский идеал. С этим не шутят.
– Хрусть-хрусть, – Старостин тем временем продолжал изображать скелетов.
– Старостин! – крикнула учительница. – Сейчас же выйди из класса! Весь уже искривлялся! И ты, Аствацатуров, у меня дождешься!
Стихотворение нам задали выучить наизусть. На следующий день на уроке каждый по очереди выходил к доске и громким голосом его читал. Всякий раз Старостин толкал меня под партой ногой и показывал плечами: хрусть-хрусть.
Я вспоминал про Ленина, потом про совершенно неуместные в его доме скелеты, и мне становилось смешно.
Спустя месяц весь наш класс повели в музей Ленина на Болотной улице, рядом с нашей школой. Это был старый финский дом. Он и сейчас там стоит. Точнее, не дом, а деревянный домик. Что-то вроде дачи. Между прочим, в этом доме состоялось историческое заседание ЦК ВКП(б), где было принято решение штурмовать Зимний.
Мы вошли внутрь, сдали в гардероб пальто, и тут пришла экскурсовод – тетка средних лет – и повела нас смотреть комнаты. Она что-то говорила. Очень много говорила. Я не слушал. Стоял, о чем-то думал. Смотрел по сторонам. На стене фотографии: Ленин в кругу соратников. У стен – стенды: там какие-то раскрытые книги, газеты и даже фотографии. Старая мебель. Лампа, чайник – таких уже не делают. Вспомнил стихи Сергея Михалкова:
Уж в этом чайнике нельзя,Наверно, воду греть.Но как нам хочется, друзья,На чайник посмотреть.Мне стало стыдно. Потому что смотреть на чайник совершенно не хотелось. Экскурсия тем временем продолжалась. Мы зашли в очередную комнату. В углу была видна небольшая лестница. Она закруглялась и вела куда-то на второй этаж. Проход на лестницу был перегорожен двумя стойками с красной веревкой.
Тетка-экскурсовод встала спиной к веревке, подождала, пока мы все зайдем в комнату, и произнесла:
– Всем вам, конечно, известно стихотворение… – тут она выдержала паузу и начала декламировать:
Вверх идут ступени,В доме тишина.Здесь работал Ленин,Сидя у окна.Я поискал глазами Старостина. Он стоял где-то слева. На его физиономии сияла счастливая улыбка. Поймав мой взгляд, он подмигнул мне и принялся дергать плечами. Руки его при этом болтались как плети. Старостин беззвучно шевелил губами: хрусть-хрусть.
Вот, значит, по какой лестнице к Ленину ходили скелеты…
Я представил себе, как скелеты, один за другим, переставляя костяные конечности, поднимаются по ступенькам наверх, к Ильичу, и меня стал разбирать смех. Когда вокруг торжественная обстановка и нельзя смеяться, от этого делается еще смешнее. Я прикрыл рот ладонью, но смех стал просачиваться сквозь пальцы похрюкиваньем, постепенно набирающим громкость. Тетка-экскурсовод ничего не замечала, но одноклассники стали на меня оглядываться. Я делал героические попытки побороть смех.
И тут сзади раздался грохот. Кто-то из девчонок громко взвизгнул. Я обернулся и увидел, что наш отличник Лёша Петренко лежит на полу, рядом с ним – октябрятское знамя, а одноклассники столпились вокруг и пытаются привести его в чувство. Лёше как самому достойному доверили знамя нашего октябрятского отряда. И еще пять минут назад он стоял с этим знаменем, глядя, по своему обыкновению, прямо перед собой. Видимо, он не выдержал духоты и грохнулся в обморок. В комнатах музея на зиму законопатили окна и было очень жарко.
Интересно, что тетка-экскурсовод даже бровью не повела, как будто ничего не случилось. Она спокойно дочитала стихотворение, обстоятельно и с выражением. Потом, правда, сказала:
– Посадите, ребята, мальчика на стул. Пусть тут посидит. А мы пока продолжим осмотр экспозиции. Не будем задерживаться. Через десять минут придет следующая группа.
Откуда берется навозПрошло три месяца. Наступил теплый май 1977 года. Мы, первоклассники, радовались скорому приближению лета и предстоящим долгим каникулам.
– Лето, – наставляла нас Валентина Степановна на последних уроках, – нужно провести с пользой. Вот вы летом будете отдыхать. А для других это время года – пора тяжелого труда. Например для трудящихся наших колхозов и совхозов. У них много работы. Кто знает, чем колхозники занимаются летом?
Витя Андреев поднял руку. Витя был двоечник и всегда молчал. Поэтому Валентина Степановна обрадовалась:
– Андреев?
Витя вышел из-за парты, собрался с мыслями и произнес:
– Летом колхозники и совхозники собирают урожай.
Валентина Степановна рассердилась.
– Какие еще “совхозники”?! Нет такого слова в русском языке! И урожай не собирают летом. Дети! Когда у нас собирают урожай?
– Осенью! – выкрикнула отличница Оля Семичастных.
– Правильно, осенью, – похвалила Валентина Степановна. – Молодец, Оленька, – и тут же бросила на Андреева гневный взгляд: – Садись, Андреев. Дети! Оля правильно сказала. Урожай собирают осенью. А летом колхозники и колхозницы сгребают сено в стога, чтобы оно сушилось, и заготавливают удобрения, навоз. А что такое навоз?
Все растерялись. Я понимал, что значит слово “навоз”, но поднять руку не решался. Все синонимы этого слова казались мне неприличными. Одноклассники тоже хранили молчание.
Миша Старостин ухмыльнулся, подмигнул мне и поднял руку. Валентина Степановна вспыхнула:
– Опусти сейчас же руку, Старостин!
– А что?
– Ничего! Говорят тебе, опусти руку! Пусть Лёша Петренко нам скажет, что такое “навоз”.
Отличник Лёша Петренко поднялся и, весь красный, запинаясь, произнес:
– Навоз – это такие какашки!
Мы все захохотали. Лёша пытался дальше говорить, но его слова потонули в нашем гоготе.
– А ну тихо! – одернула нас Валентина Степановна. – Ничего смешного. Продолжай, Алёша! Все правильно.
– Навоз дают животные, – сказал Лёша. – А колхозники используют его для того, чтобы удобрять поля.
Валентина Степановна посадила Лёшу на место и начала что-то говорить уже сама, но я ее не слушал. Я повернулся к Старостину.
– Мишка! Слушай… я не понял, как его заготавливают.
– Кого?
– Ну… навоз.
– Навоз – это говно! – уверенно сказал Старостин. – Говнецо… Так у нас во дворе говорят.
– Это я и без тебя знаю.
– Ну?
– А как его заготавливают?
– Не знаю… – тут Старостин задумался. – Ты сдавал анализ кала перед первым сентябрем?
– Сдавал.
– Наверное, так же и в колхозе. Сидят на унитазах целыми днями летом. Не все, конечно. А только специальные люди. Жирные. Вроде нашей Степановны. Сидят и какают. Только воду не спускают. Потом у каждого собирается целая коробка. Они ее вываливают в общую кучу, и на самосвал…
Пока я слушал Старостина, воображение рисовало мне очень странное зрелище сидящих в ряд на унитазах колхозников со спущенными штанами. Эта картина мне показалась сомнительной. Колхозы (нам об этом говорили) – это флагманы коммунизма. И сидеть на горшке целый день – это неправильно, не по-ленински. Я решил поделиться своими сомнениями со Старостиным.