bannerbanner
Пойди туда – не знаю куда. Повесть о первой любви. Память так устроена… Эссе, воспоминания
Пойди туда – не знаю куда. Повесть о первой любви. Память так устроена… Эссе, воспоминания

Полная версия

Пойди туда – не знаю куда. Повесть о первой любви. Память так устроена… Эссе, воспоминания

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 9

– Ты кто? – спросила старуха.

«Щавель парниковый», – хотелось ответить мне. Но я промолчал.

– Ягод у вас много? – вместо ответа спросил я.

– Много, – почему-то вдруг обрадовалась старуха. – За утречко полведра соберу. А заталанит, так и мерку.

В избе потемнело. Старухин силуэт начал постепенно прорисовываться и оживать. И по мере того, как он прорисовывался, мне все труднее было подыскивать нужные слова. Как будто навязался собственному прошлому в родственники.

Я уже торопился мысленно в маленькую комнатушку, которую снимали мы с товарищем на противоположном берегу реки, в наш непритязательный холостяцкий быт, где ждала меня грибная солянка. Поблагодарив, я вышел из-за стола. Старуха снова поклонилась, не вставая. Было почему-то неловко теперь сразу же взять и уйти, и я спросил:

– А рыбу вы здесь ловите?

– Не-е, – протянула старуха. – Какая я рыбачка!.. – И вдруг повеселела: – А ить однораз ловила. Батька дал удочку, говорит: «Как с лесу вернусь, чтоб язь уже в котле плавал». А и только ушел – у меня поплавок и потянуло. Я – вырк удочку на берег: мать моя, язь большущий-большущий, да и в траве скакать, удочку-то я бросила да на него как на зверя кинулась. – Старуха сильно засмеялась. – И правда, – продолжала она, – батя пришел, а язь у меня на огне.

Что-то меня задевало в старухе: веселость ли ее, оконным цветочком живущая в глуши, или то, что на каждый мой неловкостью рожденный вопрос отвечала она охотно и подробно. В мозгу мелькнула бредовая мысль, что, может быть, при своей памятливости старуха и меня должна помнить.

– Это, с язем, давно, наверное, было, бабушка? – спросил я.

– Молчи! – охотно согласилась старуха.

Я шел обратно дорогой своего сна. Стемнело. Луна, посеребрив реку, изредка давала понять, где я нахожусь. Корни, неприметные днем, то и дело заставляли меня спотыкаться…

Невозможно уследить за разрушением счастья. Предаваясь этому бесполезному занятию, торопятся найти виноватого и уж по одному этому не могут узнать правду.

Нечаянная радость нечаянно и уходит.


– ТЫЩУ НАСКРЕСТИ, КОНЕЧНО, МОЖНО – тетушки, дядюшки, – размышлял Тараблин, копаясь в своей Зевсовой бороде и съедая глазами потолок. – Но где взять червонец на гербовую марку?

– Десятку я могу тебе одолжить, – простодушно сказал Андрей.

– Ты кто? – вскричал вдруг Тараблин и сел по стойке «смирно». – Нет, ты скажи: ты, что ли, разрушитель чужих семей? – Тараблин расхохотался. – А если нет, то, что ты суетишься со своей десяткой? – Теперь он уже поедал глазами Андрея. Будь он на сцене, а Андрей в зале, пережим скорее всего был бы незаметен и вся эта тирада могла бы выглядеть пугающе серьезно.

– Да приглуши ты свой бас, чудовище, – миролюбиво сказал Андрей. – Ты же сам только что сказал, что устал от Инны и не хочешь фальшивым браком обманывать государство.

– Устал, – неопределенно пробасил Тараблин, – устал, конечно. Но я, может быть, и от жизни смертельно устал. И может быть, уже ничего от нее не приемлю.

– Циник, – сказал Андрей.

– Киник, – поправил Тараблин.

– Ты не Базаров, Тараблин, – сказал Андрей, пытаясь осознать смысл этого печального укора.

– Уел, – пробасил Тараблин. – Но сдается мне, что и ты не Вертер.

– Слушай, а может быть, у нас с тобой дуэль? – весело спросил Андрей.

– Вряд ли… В эти игры я с малолетками не играю.

Толстый намек на то, что Тараблин опередил его, Андрея, в стремлении жить на полтора месяца.

– А кроме того… А кроме того – я жить хочу…

– Чтоб мыслить и страдать? – Андрей печально усмехнулся. – Какие же мы с тобой кретины.

– От компании с благодарностью отказываюсь, – прогудел Тараблин. – Кстати, что так долго нет Сашеньки? Я по ней соскучился.

– Как это с твоей стороны трогательно, mon ami. Что же мне нужно ответить? Ах, да: она у своей портнихи.

– У своей портнихи?…

– Ну, может быть, хватит?

– Другой бы на моем месте обязательно спорил, а я – пожалуйста.

Некоторое время они сидели молча. Тараблин напевал на мотив целинной студенческой: «Тыща, тыща начинается с червонца…»

– С Инкой я, конечно, разведусь, – сказал он задумчиво. – Но заодно, мне кажется, разведусь и с филологией.

– Это уже интересно, – сказал Андрей. – И куда же подашься?

Тараблин проглотил его глазами и сказал, как давно обдуманное:

– В сторожа или в кочегары.

– Роман, что ли, будешь писать?

– Нет. Пока читать.

– Друг ты мой ситцевый… Кстати, а почему ситцевый?

– Да, кстати.

– А ты не боишься, что у тебя выработается со временем и психология кочегара?

– Чего ж тут бояться?

– Но кочегара не потянет на роман.

– Не потянет, и ладно. Не буду писать роман.

– В нашем доме, кстати, дворник с философским образованием…

– Вот видишь!

– Так он мне признался, – терпеть, говорит, не могу интеллигентов. Рабочий человек, где докурил сигарету, там ее и бросил, а интеллигент обязательно ввинтит ее то ли между перил, то ли в другую щель, а я, как человек добросовестный, выковыривай.

– Ценное профессиональное наблюдение. Лучше и честнее выковыривать окурки, чем числиться подпоручиком Киже при несуществующей науке филологии и толковать до полного развития плеши на голове какую-нибудь там зигзицу из великого произведения, которое давно никто не читает.

– Ну да, а ты будешь выковыривать окурки и размышлять о добре и зле, о «слезе младенца», о «быть или не быть»…

– Помилуй, – поморщился Тараблин, – все эти вечные вопросы. Это как раз ты, биясь над своей зигзицей, будешь думать, что решаешь их. А я ж тебе сказал – я жить хочу, а не пахать плугом небо. Жить. Только и всего. Можно?

– Да что сказать тебе – живи, – вяло отозвался Андрей.

Усилия Тараблина, однако, как всегда, возымели над ним свое действие. Сквознячок то ли беспокойства, то ли недовольства собой начал кружить внутри, и Андрей уже торопил Сашу.

Пианистка Наташа за стеной тронула клавишу, как будто уронила на пол взрывчатую каплю нитрогликоля.

А Саша все не шла. Андрей был уверен, что она опять заглянула в «свою» компанию. И поводы для этих «заглядываний» он давно уже знал наизусть: Светке достали фирменное платье, не ее размер – надо примерить; у Машки день рождения; к Вигену приехал дядя из Армении, навез кучу экзотических разностей; у Светки день рождения; годовщина Лицея – школьная традиция; у Славки новая Элла Фицджеральд; у Тамары день рождения; Кеша пригласил поэта Ширали – говорят, гениальный… Не было конца этим всегда новым поводам и соблазнам.

Поначалу он ходил с Сашей. Ребята были милые и легко приняли его в свой летучий клуб. Все они любили Сашу и верили в братское единение. Они ели картошку в мундире, пели грустные и веселые песни, азартно философствовали, перемывая попутно косточки президентам, соседям, поэтам и господу богу. С ними было просто, уютно, даже интересно.

Но постепенно Андрей понял, что не успевает насыщаться между этими чересчур регулярными встречами. Едва в кратковременном уединении внутри его пробивался неуверенный росток мысли или наблюдения, как тут же вытаптывался на этих многочасовых интеллектуально-картофельных балах. Он всегда высоко ценил то, что Экзюпери назвал «роскошью человеческого общения», любил встречаться с товарищами по школе и университету, ходил на поэтические вечера и лекции психологов. Приобщение к культуре через лицедейство было знамением времени. Но это, это была уже не роскошь общения – что-то другое.

А когда ссорились они по этому поводу с Сашей, она говорила то же, что Тараблин: «Жить хочу, Андрюша. Просто жить».

Но что такое – п р о с т о ж и з н ь? Есть ли она? И может быть, не жизнь это, а сон души. Но что же тогда жизнь истинная?

Доводы Тараблина смущали Андрея не столько существом содержавшихся в них мыслей, сколько сущностью того состояния, которым они были порождены. Его планы побега от жизни (или к жизни – как посмотреть) для Андрея являлись симптомом того, что менялся климат эпохи. И вот уже Тараблин одним из первых метил в люмпены. Ему грезился образ жизни философа и анахорета, жизнелюбца, авантюриста, бродяги. И ничуть не смущало, что путь восхождения к этой жизни лежал через подвал кочегарки.

Андрею претил этот путь. Но симптом был, был.

Критика без пафоса отдавала цинизмом. От увлечения «Гренадой» и «Бригантиной» оставались кафе «Гренада» и «Бригантина», но и эти уже отступали под напором стилизованных «Витязей», «Погребков» и «Гриль-баров».

Жизнь стала входить в нормальную колею, с которой чуть было не съехала. Вновь обнаружили присущий им человеколюбивый смысл всевозможные правила и установки. Правила пользования газом, правила дорожного движения, правила приготовления пищи, правила отдыха на воде, правила проезда в метро, правила хорошего тона…

Пройдет еще несколько лет, и горожане начнут покупать у колхозов брошенные избы.

Построили домовые кухни, ввели производственную гимнастику, запретили автомобильные гудки, и люди по вечерам стали приглушать свои телевизоры. Между тем ученые в газетах привычно бодрым тоном рассуждали о том, из-за чего именно (в необозримом, впрочем, будущем) погибнет вселенная – из-за катастрофического сжатия или же, напротив, из-за ускоряющегося разлетания галактик. Люди с интеллектом поуже покуривали в ожидании нового ледникового периода.

Кто-то продолжал открывать новые звезды, частицы и литературные имена. Открыли кривизну пространства, асимметрию мозга, биополе. «Берегите мужчин!» – призывали газеты. «Балуйте детей!». Очевидные для природы истины входили в сознание через кажущийся парадокс.

Он проснулся легко, словно порвалась лента в кинотеатре и вспыхнул свет. Вспыхнули в темноте сияющие Сашины глаза. Они были до того настоящие, что в первый миг хотелось отпрянуть. Снежные капли покрывали ее шапочку мерцающим панцирем. Саша поцеловала его и сказала:

– Я целую тебя. – Потом сказала: – Я тебя глажу, – и он почувствовал на щеке ее пахнущую снегом руку. Саша расстегнула пуговицы его рубашки, прижалась к его груди щекой и прошептала: – А я тебе теплого рябчика принесла…

– Отпусти. Пусть еще полетает, – ответил Андрей.

– Садист, – засмеялась Сашенька, – он после духовки не может летать.

– А, так это задушенный рябчик. Тогда тащи его сюда!

Часы за стеной у пианистки равнодушно пробили час ночи.

– Где ты была, гулящая? – спросил Андрей, когда Саша принесла ему рябчика величиной с кулачок.

– Что ты, я же тебе говорила – сегодня был день рождения у Кеши, – торопливо сказала Саша.

– Это у того, у субтильного?… Ну, который похож на плащ, повешенный без плечиков.

– Андрюша, ну зачем ты притворяешься злым?

– Я все хотел спросить, сколько у вас в классе было человек?

– Кажется, тридцать девять. Не помню. А что?

– Мне казалось почему-то, что триста шестьдесят семь. Все думал, что же за замечательный такой класс…

– А… Так ты устраиваешь мне сцену, – в нервном ожидании того, что разговор может пойти всерьез, засмеялась Сашенька. – Как это я сразу не догадалась.

– Впредь будь догадливей, – сказал Андрей, кладя на тарелку обглоданную косточку. – А рябчик-то – тьфу! Пчела и та сытнее. За что, не понимаю, буржуям от Маяковского досталось?

– Ты уже не сердишься? – заискивающе спросила Саша и стала слегка поигрывать на его ребрах.

– Сержусь, – сказал он. Сашина манера добиваться перемирия была ему неприятна.

– Ты скажи, что не сердишься, скажи, – просила Саша.

Андрей молчал. Он привык расплачиваться со своими переживаниями, иначе они и сами как бы теряли цену.

– Вот ты смотри, – сказал Андрей после некоторого молчания. – Вот сегодня весь день мы летели с энной скоростью в космическом пространстве. Я много-много часов летел без тебя. Как только Тараблин ушел, так я стал лететь один. Это жутко, знаешь, лететь одному в холодном космосе. Но я летел терпеливо, я знал, что ты проберешься ко мне по летящей земле, и мы полетим вместе. Вместе – совсем другое дело. Но тебя все не было и не было. И я заснул. Потому что, если нет того, с кем можно лететь, а лететь надо, то лучше спать. И вот ты пришла…

– И вот я пришла, – попыталась улыбнуться Саша.

– И вот ты пришла, и мне, дураку, показалось, что я уже не жертва какой-нибудь там господней пищали, из которой меня выпустили. Мы как будто снова сами толкали землю. Но потом эта щекотка, этот задушенный рябчик…

– Сам съел рябчика и теперь им же попрекает, – пошутила Саша.

– Да перестань ты! – вскрикнул он и тут же пожалел об этом. Сашина голова сползла с его плеча, и вся она как будто и правда стала отлетать от него.

Как он любил ее сейчас. Так же, наверное, как в первую их ночь.

Но Андрей чувствовал, что не может, как ему хочется, повернуться, обнять Сашу, приласкать ее. Непосредственность давалась ему тяжело.

Он встал, нащупал на столе пачку «Шипки» и закурил. И тут вместе с первым глотком дыма ему вдруг стало ясно, что все, что он сейчас наговорил, жалкая и тираническая демагогия. И родилась она не столько от любви к Саше, сколько от страха одиночества.

Искристый от фонаря снег, словно белый карандаш, силился и не мог заштриховать черное окно. Как если бы оно было покрыто воском и не поддавалось грифелю. Эта тщета снега усилила его беспокойство.

– Саша! – позвал Андрей.

Саша молчала.

– Саша! – снова окликнул он.

– Да что уже там, зови меня просто Жучка, – сказала Саша.

– Мне просто было плохо без тебя. А ты не виновата. Я понял. Прости.

– Не смей больше на меня кричать, – жестко сказала Саша.

– Ладно, я только буду тебя маленько побивать. Для порядка.

– Только попробуй, – усмехнулась в темноте Сашенька.

– Сашка, но тебе ведь летом поступать, а ты все шляешься.

– Да почему обязательно поступать? Может быть, я раздумала.

– Ты серьезно?

– Серьезно. В том смысле, что я имею право раздумать, имею право надумать…

– Ну не кипятись, – ласково прервал ее Андрей.

– Стану, например, маникюршей.

– Или педикюршей.

– Вполне. Это знаешь, какие деньги.

– Деньги – это прекрасно. Мы их будем каждый день солить, мариновать, тушить, печь и еще на черный день хранить в морозильнике. Или до морозильника все же не дойдет?

– Помнишь, я тебе рассказывала о бабке Вере?

– Которая копила на матрац?

– Да. Когда я в тебя влюбилась…

– Втрескалась…

– Втюрилась, одним словом. Так вот, я все думала, что мы поженимся и купим бабке Вере матрац.

– Да, ты говорила.

– Это, понимаешь, представлялось мне тогда задачей жизни. Ты и мечта эта были вместе – поженимся и купим ей матрац. Я этого очень хотела. А сейчас, понимаешь, я сейчас ничего так вот очень не хочу. Я люблю тебя, мне с тобой хорошо, но я не знаю, что со всем этим делать.

– Ты у меня молодец, – после небольшой паузы сказал Андрей. – Ты просто чудо… Это есть, есть, то что ты сказала. Что с этим делать… Правильно… Что с этим делать, – вдруг с полушутливым воодушевлением повысил он голос, – сочетать с общественно полезным трудом!

– Ты все треплешься, – сказала Саша.

– В общем-то нет, – ответил он. – Пить хочется после твоего рябчика.

– Я пойду поставлю чай.

– Не надо, – остановил Андрей, – я сейчас сам поставлю. – Но он не сдвинулся с места и продолжал после паузы без явной связи с предыдущим. – Мне, знаешь, все хочется делать так, чтобы я лучше понимал жизнь, помочь что ли. А для этого я сам должен становиться лучше, совершеннее. Но труд этот не по силам одному. Только двоим. Это блеф, что человека делают страдания. Мы обязаны быть счастливыми, понимаешь. И это (как бы сказать) не только наше с тобой дело. Если мы хотим, чтобы другие стали счастливыми, мы, прежде всего, сами должны научиться быть счастливыми.

– Все это очень абстрактно, Андрюша, – сказала Сашенька. – Ты вообще очень веришь в слова. Для тебя они почти то же, что жизнь.

– Вот здесь ты опять стала дурой, – возмутился Андрей.

– Побыла несколько минуточек умной, и хватит для начала. Я ведь еще только учусь.

– Какие же все это абстракции, Сашка!

– А такие, что, сколько бы ты ни совершенствовал себя, люди все равно не будут знать, куда девать себя вечерами. Это загадка…

– Смотри-ка ты – опять умна, – похвалил Андрей.

Целый день человек живет эхом – книги, другого человека, собственных слов. И только в эту вечернюю паузу с удивлением обнаруживает собственную пропажу. И значит, именно ради этих двух-трех часов в сутки люди соединяются на всю жизнь и называют это любовью? Невозможно.

– Я жить хочу, – сказала Сашенька, – весело, интересно… Путешествовать, знакомиться с новыми людьми, нравиться мужчинам. Андрюша, я ведь женщина.

– Что-то я не нахожу себе места в твоих обширных планах.

– Ну почему – мы будем вместе путешествовать…

– И вместе нравиться мужчинам.

– Дурак. А вообще… Ты знаешь, ты ведь из редчайшей, из вымирающей, можно сказать, породы понимающих, – Саша прижалась к нему и поцеловала. – К тебе хорошо возвращаться.

– Так ты поэтому пропадаешь чуть ли не каждый вечер в своей компании?

– Чтобы возвращаться? – уточнила Саша.

– Ну.

– Язва ты, – улыбнулась Сашенька.

– Сашка, правда, ну чем вы там занимаетесь! Заполняете пустоту пустотой…

– Наверное, – согласилась Саша. – Мне уже иногда бывает с ними скучно. Но у меня нет ничего другого.

– Потому что ты все время хочешь схватить от жизни кайф.

– Ну, как ты ужасно говоришь. Ты вообще умеешь ужасно сказать.

– Да ведь так. Ведь тебе же мало наших отношений.

– Вот теперь уж точно, ты дурак. Мне их, наоборот, слишком много. Нет, не так. Их для жизни слишком много. Вот, допустим, они – канат, а жизнь предлагает нам просунуть его через угольное ушко. Что остается делать – мы пытаемся просунуть. И ничего не получается, конечно.

– Да, – засмеялся Андрей. – Выходит, тщета и сплошное неудобство. Ладно, я на кухню. Рябчик горчил.

Андрей вышел на кухню и зажег газ. Форма пламени напомнила ему голубую елочную звезду из фольги. «Можно ли поклоняться этому огню?» – почему-то подумал он.

Кухню пронизывал тоскливый звук водопроводных труб. Он напоминал сиплый человеческий стон. Неприятно. А все же казалось страшно, если он вдруг прекратится, как будто это был не звук, а проволока, натянутая над пустотой.

Звук прекратился. Андрей подумал, что в этот час на земле происходили, наверное, тысячи разговоров, подобные их разговору с Сашей. И каждый принес в мир не больше тепла и пользы, чем одна такая конфорка. И придуманный им феномен – один из ее лепестков. Самостоятельно даже чайник не согреет.

Фантазия разыгралась. Ему представилось, что он с серьезным лицом лепит из плавающего по полу пуха какую-то фигуру. Но ветер то и дело открывает форточку, у которой почему-то нет шпингалета, и вся работа идет прахом. А за окном хохочет Саша. Там много людей. Они играют в «картошку». Сашу посадили в круг и стараются попасть в нее мячом. Попадают; она взвизгивает, кричит и снова хохочет, но уже как-то ненатурально. Ему становится страшно. «Сашка, – кричит он, – почему ты там, когда тебе надо быть здесь?!» – «Зачем, зачем мне надо быть „здесь“, а не „там“? – кричит, не переставая хохотать, Саша. „Чтобы держать форточку, как ты не понимаешь!“ – „Еще чего, – хохочет Саша. – Зачем ее держать? Ты посмотри, какой день!“

На улице яркая весна. Лысая земля начала отращивать траву. Ольха роняет в нее сережки, и те извиваются мохнатыми гусеницами. И Саша извивается на земле, пытаясь увернуться от мяча. Любовные игры древнее цивилизаций. Тысячелетия молодые мужчины охотятся за женщиной, пытаясь поразить ее точным ударом. Тысячелетия уворачивается она от них и убегает, чтобы ее догнали. И сейчас, как когда-то, бессмысленно звонкое солнце смотрит на все это с лакейской непроницаемостью.

По полу перемещается пух, сдувается в бугристые загадочные формы. Желание работать снова входит в него, но предчувствие бессилия делает глупыми его руки, и он уже готов все бросить и присоединиться к общей вечной игре в „картошку“.

Это ощущение собственного бессилия не раз возникало у него в библиотеке: нужно ли для жизни то, что он делает, и не пропускает ли он эту самую жизнь в то время, пока якобы постигает ее тайны? По воле обстоятельств, по призванию ли он, конечно, принадлежал к „книжникам“ и испытателям, но по происхождению, по детству, по внутренней тяге – к людям жизни.

Вспомнилось, что он писал Тараблину из Тарусы: „…когда мы с тобой впервые подумали обо всех этих людях „они“, вместо „мы“?……разрыв этот вреден… „они“ – это ведь и родители наши…“ То, что мама не поймет в его курсовой ни строчки, – это ладно. Но понимает ли он свою мать – вот вопрос.

Запас его положительных представлений о яркой, деятельной, быть может, даже героической жизни был невелик и питался в основном детским чтением. Сегодня все это казалось только забавным. Нет, надо заниматься своим делом и не где-нибудь, а здесь. Ему предложили заменить в соседней школе литераторшу, которая ушла в декрет. Так тому и быть – он переводится на заочный и идет работать в школу. О своем намерении Андрей решил до времени не говорить Саше.

Сейчас ему было ясно: в том, что они с таким упоением принялись теоретизировать о любви и о жизни, было что-то печальное. Еще недавно ему больше всего нравилось молчать рядом с Сашей, нравилось, когда она, подняв на него посветлевшие от чтения глаза, спросит: „Майя – это индейцы?“ или: „В детстве я думала про портрет Гончарова, что это Обломов“. Нравилось, как подходила она к нему сзади и, обняв за шею, заглядывала в книгу. Странен был рядом с этим их сегодняшний отчет друг перед другом.

Вдруг из их комнаты раздался неимоверной силы гром. Сквозь него он расслышал тонкий женский крик. Не успев узнать Сашин голос, с упавшей в живот пустотой Андрей бросился к дверям.

Саша лежала поперек тахты и хохотала.

– Что такое? – спросил он в бешенстве.

Транзистор был включен на полную мощь. Солистка тянула последнюю ноту арии.

Андрей выключил транзистор, и получилось, как будто тряпкой заткнул рот певице.

– Там же Наташа, – сказал он, еще трясясь от шока.

– Наташа сегодня не ночует, – ответила Сашенька и закинула руки за голову. В ее позе, в улыбке, в этом движении была какая-то влекущая непосредственность и бесстыдство.

– Сашенька, – сказал он. – Сашенька. – И вдруг закричал с ковбойским азартом: – Ах, ты так?!

Целуя ему лицо, Саша повторяла: „Чайник… Ах… Слышишь, ты забыл на плите чайник…“


ВСЕ НЕПОПРАВИМОЕ СЛУЧАЕТСЯ РАНЬШЕ, ЧЕМ СЛУЧАЕТСЯ. И это знание или предчувствие дано каждому человеку. Но всем этого мало. Им подавай историю, сплетню, легенду, в которых, по правде говоря, мало толку, но зато можно все пережить заново.

Допустим… Представим… Предположим… Вообразим…

Допустим, Саша первая из них двоих открыла в себе возможность сравнивать Андрея с другими знакомыми. Представим, к примеру, что произошло это впервые в том самом летучем клубе одноклассников. Предположим, на дне рождения Вигена, на который он пригласил несколько новых товарищей из „Мухинки“. Вообразить себе этот момент нетрудно: вино, профессиональный сленг, изящное остроумие и мгновение неосязаемой грусти в медленном танце. Все это знакомо и неинтересно.

Ну, разумеется, в самой возможности сравнивать Андрея с кем-то или даже чуть увлечься другим Саша на первых порах не видела ничего угрожающего их любви. Более того, всякое сравнение было поначалу в пользу Андрея. Сравнение даже было как бы катализатором любви, и, бывало, уже в середине вечера Сашу неистребимо начинало тянуть к Андрею, она с ума сходила от тоски и нежности к нему.

Между тем непоправимое уже случилось, хотя ни он, ни она об этом не подозревают.

Как только Саша стала сравнивать Андрея с другими, она тут же невольно начала его „сочинять“, то есть пополнять эту его некогда абсолютную для нее ценность вполне относительными достоинствами.

Несовпадение образа реального и сочиненного обнаружилось, конечно, довольно быстро. Но и оно еще не могло разрушить Сашиного чувства, а внесло в него только элементы досады, в которой она, не признаваясь себе, обвиняла Андрея.

Однако вот уже настало время, когда несовпадение сочиненного и реального образов начало вынуждать Сашу искать более серьезной компенсации. На роль компенсатора был выбран, ну, допустим, Кеша, тот, который, по определению Андрея, похож на плащ, повешенный без плечиков. Тут мы должны узнать, что Кеша еще со школы был влюблен в Сашу. Влюблен тайно и молчаливо. И не знаю почему, но молчаливый Иннокентий почувствовал, что настала пора открыть Саше свою любовь. И сделал это, надо сказать, очень кстати. Саша впервые слушала его благосклонно, а затем не раз подталкивала к новым признаниям, не давая, впрочем, никаких надежд.

Но Кеше, судя по всему, доставляло наслаждение открыто страдать. Возможность объяснений была для него бесценным подарком. А может быть, он смотрел дальше? Сознание собственной ничтожности порой делает людей нечеловечески проницательными. Во всяком случае, не меньшее наслаждение его страдание доставляло и Саше. Ничего дурного она в этом не видела. Да, может быть, в этом и не было ничего дурного.

На страницу:
8 из 9