bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Нет, я был не один, а с проводником.


Ныне, когда он мертв, я могу назвать его имя: Теферра Гебреуолд.

Я приехал в Аддис-Абебу в середине мая 1963 года. Через несколько дней здесь должны были собраться президенты независимой Африки, и император готовил столицу к приему гостей. Аддис-Абеба в тот период представляла собой большую, полумиллионную, деревню, расположенную на холмах, среди эвкалиптовых рощ. На газонах по главной улице Черчилль-роуд паслись стада коров и коз, и машинам приходилось останавливаться, когда кочевники перегоняли через проезжую часть испуганных верблюдов. Шел дождь, и в боковых улочках машины буксовали в липкой коричневой грязи, погружаясь все глубже и образовав в конце концов целые колонны увязших, неподвижных автомобилей.

Император понимал, что столица Африки должна выглядеть значительно импозантнее, и повелел возвести несколько современных зданий, а также привести в порядок главные городские магистрали. Увы, строительство растянулось до бесконечности, и когда я смотрел на возвышавшиеся в различных точках города строительные леса и занятых там людей, мне вспоминалась сцена, которую описал Ивлин Во, приехавший в 1930 году в Аддис-Абебу поглядеть на коронацию императора:

«Казалось, будто к постройке города приступили только сейчас. На каждом углу виднелись незавершенные здания. Некоторые из них строители уже покинули, возле других работали толпы оборванных туземцев. Как-то днем я наблюдал, как во дворе, у парадного входа, два-три десятка человек под началом мастера-армянина разбирали груды щебня и камней. Требовалось наваливать щебень на деревянные носилки, а потом сбрасывать его на насыпь пятьюдесятью ярдами далее. Мастер с длинной палкой сновал среди людей. Стоило ему на минуту отлучиться, как все замирало. Это не значило, что уборщики усаживались, разговаривали или укладывались на землю, нет, просто они, как коровы на пастбище, замирали в том положении, в каком находились, подчас прямо с кирпичом в руках, погружаясь в летаргический сон. Наконец, являлся мастер, и тогда они опять начинали двигаться, но крайне вяло, как персонажи фильма, снятого методом замедленной съемки. Когда мастер палкой лупил их, они не молили о пощаде, не протестовали, а только чуть проворнее двигались. Но удары прекращались, и движения их замедлялись, а если мастеру приходилось вновь отлучиться, моментально прерывали работу и замирали».

На этот раз на центральных артериях столицы наблюдалось оживленное движение. По самому краю улиц катили гигантские бульдозеры, снося особенно выдвинувшиеся вперед и уже опустевшие мазанки, обитателей которых полиция еще накануне выставила за пределы города. Затем бригады каменщиков возводили высокую стену, чтобы закрыть остальные лачуги. Другие бригады расписывали стену национальными узорами. Город благоухал свежим бетоном и краской, застывающим асфальтом и ароматом пальмовых листьев, которыми украсили триумфальные ворота.

По случаю встречи президентов император устроил пышный прием. На этот прием специальные самолеты доставили из Европы вина и икру. За двадцать пять тысяч долларов из Голливуда привезли Мириам Макэбу, чтобы в заключение пиршества она исполнила гостям песни племени зулу. Приглашено было свыше трех тысяч человек, разделенных согласно иерархии на несколько высших и низших категорий, каждой из категорий соответствовал иной цвет пригласительного билета и иное меню.

Прием происходил в старом императорском дворце. Гости следовали вдоль длинных шпалер императорской гвардии, вооруженной саблями и алебардами. Трубачи, освещенные прожекторами, исполняли на вершинах башен императорский хейнал. Труппы актеров на портиках разыгрывали исторические сцены из жизни умерших монархов. С балконов гостей осыпали цветами девушки в национальных одеждах. Небо озарялось бенгальскими огнями.

Когда в Большом зале гости уже расселись за столами, ударили фанфары и вышел император; по правую руку от него шествовал Насер. Они составляли удивительную пару: Насер, высокий, крупный, властный, с выдвинутой вперед головой, с улыбкой, игравшей на широких щеках, а рядом щуплая, даже болезненная и уже подточенная годами фигура Хайле Селассие; но на его худощавом живом лице сверкали огромные, проницательные глаза. За ними попарно выступали остальные главы государств. Зал встал, все аплодировали. Последовали овации в честь единства и в честь самого императора. Потом началось собственно пиршество. Один темнокожий официант приходился на четверых гостей (у официантов от нервотрепки и волнения все валилось из рук). Столы были сервированы серебром в старом харэрском стиле, на них лежало несколько тонн дорогостоящих антикварных серебряных вещей. Кое-кто рассовывал столовые приборы по карманам: один прихватывал ложку, другой – вилку.

Повсюду высились гигантские горы мяса и фруктов, рыбы и сыров. Многослойные торты были облиты сладкой и яркой глазурью. Изысканные вина распространяли разноцветное сияние, освежающий аромат. Играла музыка, а разряженные шуты кувыркались, к радости развеселившихся участников пиршества. Время проходило за разговорами, смехом и едой.

Здорово было!

Во время банкета мне потребовалось удалиться в более укромное место, но я не знал, где оно. Через боковую дверь вышел из Большого зала во двор. Стояла темная ночь, сеял мелкий майский, но холодный дождь. От самых дверей начинался пологий спуск, а на расстоянии полусотни метров виднелся плохо освещенный навес. От двери, из которой я вышел, до этого строения стояла цепочка официантов, которые подавали друг другу блюда с остатками пиршества. На этих блюдах на весу двигался поток костей, огрызков, недоеденных салатов, рыбьих голов, мясных объедков. Я последовал туда, скользя среди грязи и разбросанных повсюду ошметков.

Возле навеса я заметил, что тьма, простирающаяся за ним, колышется и что-то такое в этой тьме движется, бормочет и хлюпает, издает вздохи и чавкает. Я обогнул навес с тыла.

В густоте ночи, в грязи, под дождем, топталась плотная толпа босых нищих. Мойщики посуды швыряли им из-под тента объедки. Я глядел на толпу, которая деловито и сосредоточенно поедала огрызки, кости, рыбьи головы. В этом сотрапезничестве ощущалась сконцентрированная, деловая собранность, несколько убыстренный и самозабвенный биологический процесс, голод, утоляемый с напряжением, в натуге, в экстазе.

Официанты время от времени прерывали подачу, поток блюд прекращался, и толпа на минуту расслаблялась, распускала мышцы, словно бы командир отдал команду «Вольно!» Люди отирали мокрые лица и приводили в порядок лоснящиеся от дождя и грязи лохмотья. Но блюда снова поступали, так как там, наверху, грандиозная жратва, чавканье и хрумканье шли полным ходом, и толпа снова продолжала труд благословенного утоления голода.

Я промок и возвратился в Большой зал на императорский прием. Поглядел на серебро и золото, на бархат и пурпур, на президента Касавубу, на моего соседа, некоего Айе Мамлайе, вдохнул аромат благовоний и роз, послушал впечатляющую песню племени зулу в исполнении Мириам Макэбы, отвесил поклон монарху (это было неукоснительное требование протокола) и отправился домой.

Когда президенты разъехались (а их отъезд происходил в спешке: длительное пребывание за границей иногда заканчивалось утратой президентского кресла), император пригласил нас, то есть группу иностранных журналистов, находившуюся здесь по случаю первой конференции глав африканских государств, на завтрак.

Это известие и приглашение привез нам в» Африка-холл», где мы проводили дни и ночи в безнадежном, изматывающем нервы ожидании связи со своими столицами, здешний опекун, ответственный чиновник министерства информации, а именно Теферра Гебреуолд, высокий, представительный амхарец, обычно молчаливый и замкнутый. На этот раз, однако, он выглядел растроганным и взволнованным. Обращало на себя внимание, что каждый раз, произнося имя Хайле Селассие, он торжественно склонял голову. «Великолепно! – воскликнул греко-турок-киприото-мальтиец Иво Сварцини, официально – сотрудник фиктивного агентства МИБ, фактически же работающий на разведку итальянского нефтяного концерна ЭНИ. – Мы сможем пожаловаться этому типу, как нам здесь обеспечили связь!» Следует сказать, что плеяда журналистов, проникающих в самые отдаленные уголки мира, состоит из циничных и суровых людей, все повидавших и все переживших, которым ради исполнения своих обязанностей постоянно приходится преодолевать уйму преград, о каких многие и понятия не имеют, поэтому ничто не в состоянии их растрогать и взволновать, а когда они устали и злы, могут и впрямь пожаловаться императору на плохие условия работы и в самом деле отвратительную помощь местных властей. Но даже им подчас приходится обдумывать свои поступки. И именно теперь наступил такой момент, когда мы заметили, как Теферра после слов Сварцини побледнел, сник, начал что-то возбужденно и бессвязно бормотать, из чего наконец выяснились: если мы пожалуемся, император велит отрубить ему голову. Он вновь и вновь повторял эту фразу. Наша группа разделилась. Я агитировал за то, чтобы не касаться этого вопроса и не брать греха на душу. Большинство придерживалось того же мнения, и в конце концов мы порешили, что в беседе с императором не будем касаться этой темы. Теферра вслушивался в нашу дискуссию, и ее исход должен был утешить его, но, как и любой амхарец, он по натуре своей оказался недоверчивым и подозрительным, а эти черты особенно проявлялись в отношении к иностранцам, поэтому он ушел от нас удрученный и подавленный. И вот назавтра мы выходим от императора, одаренные серебряными медальонами с его гербом. Церемониймейстер сопровождает нас по длинному коридору к парадной двери. У стены стоит Теферра с таким видом, с каким обвиняемый принимает суровый приговор, на его осунувшейся физиономии пот. «Теферра! – восклицает развеселившийся Сварцини. – Мы тебя изо всех сил расхваливали. (Это правда.) Получишь повышение!» – хлопает его по вздрагивающим плечам.

Позже, пока Теферра был жив, всякий раз, приезжая в Аддис-Абебу, я навещал его. Уже после низложения императора он какое-то время продолжал функционировать, так как (к счастью для Теферры) в последние месяцы господства Хайле Селассие его вышвырнули из дворца. Но он знал всех приближенных императора, а с некоторыми состоял в родстве. Как это принято у амхарцев, которые ценят благородство, он умел быть благодарным и всячески стремился отплатить за то, что я тогда спас ему голову. Вскоре после низложения императора я встретился с Теферрой в гостинице «Рас», у себя в номере. Город переживал эйфорию первых месяцев революции. По улицам тянулись шумные ряды демонстрантов, одни поддерживали военное правительство, другие домогались его отставки, третьи требовали сельскохозяйственных реформ, четвертые предлагали судить старых властителей, пятые призывали раздавать беднякам императорское имущество. С самого утра кварталы заполнялись возбужденными толпами, завязывались стычки, свары, летели камни. Тогда в номере гостиницы я сказал ему, что хотел бы разыскать людей императора. Теферра был удивлен, но согласился взять это на себя. Начались наши вызывающие подозрение поездки. Мы напоминали двух коллекционеров, жаждущих разыскать обреченные на гибель картины, чтобы устроить выставку старого искусства самовластья.

Примерно в ту же пору вспыхнуло безумство «фытэши», позже разросшееся до умопомрачительных размеров. Жертвами его сделались все мы – живые люди, независимо от цвета кожи, возраста, пола и положения. «Фытэша» – амхарское слово, означающее обыск. Неожиданно все стали обыскивать друг друга. С рассвета до ночи и даже круглые сутки – всюду и без устали. Революция разделила людей на лагеря, и началась борьба. Не было ни баррикад, ни траншей, ни других четких, разграничивающих линий, и поэтому первый встречный мог оказаться врагом. Эту атмосферу всеобщей подозрительности еще усиливало болезненное недоверие, какое питает каждый амхарец по отношению к любому другому (равно и другому амхарцу) человеку, которому никогда не следует доверять, полагаться на слово, рассчитывать на него, ибо человеческие намерения пагубны и вероломны, все люди – заговорщики. Философия амхарцев пессимистическая, поэтому печальны их взгляды – настороженные и проницательные при этом, а серьезные, напряженные лица редко освещаются улыбкой.

Все вооружены до зубов – все обожают оружие. У богатых в усадьбах имелись целые арсеналы и свои собственные, частные армии. В квартирах офицеров тоже можно увидеть настоящие склады: станковые пулеметы, коллекции пистолетов, ящики с гранатами. Еще несколько лет назад револьверы продавались в лавках, как всякий другой товар, никто ни о чем не спрашивал. Оружие простого люда – худшего качества и часто более старое, можно сказать музейное, – разного рода кремневые ружья, ружья, заряжающиеся с казенной части, охотничьи ружья. Большинство этого старья негодно к употреблению: боеприпасы к нему уже никто не производит. Поэтому на черном рынке патрон подчас дороже винтовки: патроны самая ходовая валюта, более дефицитная, чем доллары. Ибо что такое доллар? Доллар – это бумажка, а патрон может спасти жизнь. Патроны придают нашему оружию какой-то смысл, и сами мы что-то значим.

Человеческая жизнь – чего она стоит? Если человек становится препятствием на нашем пути, он что-то значит. Жизнь сама по себе значит немного, но лучше лишить жизни своего врага, чем он нанесет удар тебе. Каждую ночь стрельба (а также и днем), потом на улице валяются убитые. «Негус, – говорю я нашему водителю, – слишком много стрельбы. Это ужасно». Но он молчит, не знаю, что он думает. Здесь привыкли к тому, что из-за любого пустяка выхватывают пистолет и открывают стрельбу.

Убить!

А может, обошлось бы по-другому, без этого? Но они не способны мыслить подобными категориями, их мысль обращена не к жизни, а к смерти. Сперва они разговаривают мирно, потом вспыхивает спор, ссора и наконец гремят выстрелы. Откуда столько запальчивости, агрессивности, ненависти? И все это совершенно непроизвольно, ни минуты раздумья, ни сдерживающего начала, головой в бездну.


Итак, чтобы стать хозяевами положения и разоружить оппозицию, власти учредили повсеместную фытэшу. Нас постоянно и без устали обыскивают. На улице, в машине, возле дома (и в домах), у лавки, у почты, перед входом в контору, в редакцию, в храм, в кино, у банка, возле ресторана, на рынке и в парке. Каждый волен нас обыскать: мы не знаем, кому предоставлено это право, а кому нет, и лучше об этом не спрашивать, это только усложняет положение, лучше подчиниться. Нас постоянно кто-то обыскивает, какие-то подозрительные оборванцы с палками в руках, они ничего не говорят, только останавливают нас и разводят руки, давая понять, что и мы должны развести руки в стороны, то есть приготовиться к обыску, и тогда они начинают извлекать все из портфеля, из карманов, разглядывать, удивляться, морщить лоб, кивать головами, совещаться, потом ощупывать нам спину, живот, ноги, обувь, ну и что? – и ничего – можем следовать дальше, до нового разведения рук в стороны, до нового обыска. Только этот новый обыск может наступить через несколько шагов, и все начнется сначала, ибо разрозненные фытэши не суммируются в единое, генеральное, раз навсегда произведенное очищение, оправдание, отпущение грехов, нам предстоит лишь каждый раз, через каждые несколько метров, через несколько минут вновь и вновь очищаться, оправдываться, получать отпущение грехов. Наиболее утомительные фытэши на дорогах, во время езды автобусом. Десятки остановок, все выходят, весь багаж распакован, вскрыт, вывернут наизнанку, растерзан, развернут, разрыт. Мы сами обысканы, ощупаны, облапаны, обмяты. Потом в автобусе происходит укладка багажа, который разбух, словно тесто в квашне, а при очередной фытэше происходит вытряхивание, вышвыривание на дорогу одежды, корзин, помидоров, горшков (все это напоминает стихийный и хаотично раскинувшийся придорожный базар) и новые поиски, попирание и топтание ногами. Фытэши настолько отравляют поездку, что на полпути возникает желание вернуться, но как – остаться в чистом поле, высоко в горах, угодить в плен к разбойникам? Иногда фытэши охватывают целые кварталы, и тогда это дело серьезное. Такие фытэши проводят военные, разыскивая тайные склады оружия, подпольные типографии и анархистов. В ходе такой операции слышны выстрелы, а потом появляются убитые. Если какой-то рассеянный, хотя бы и совершенно невинный, попадет в подобный переплет, ему суждено пережить тяжкие минуты. В этом случае приходится идти медленно, с поднятыми над головой руками под наведенными на тебя дулами автоматов, ожидая приговора. Но чаще всего мы имеем дело с самодеятельными акциями, с которыми можно освоиться и свыкнуться. Многие по собственной инициативе устраивают другим фытэшу, то есть облапывание, ощупывание, это именно фытэшисты-одиночки, действующие вне общего плана организованной фытэши. Мы идем по улице, и вдруг нас останавливает прохожий и разводит руки. Ничего не попишешь: приходится тоже развести руки, то есть занять исходную позицию для обыска. Тогда он нас ощупает, обшарит, обожмет, а потом подаст знак головой: мы свободны. Видимо, минуту назад ему подумалось, что перед ним враг, а теперь он избавился от своего подозрения и все в порядке. Можем продолжать путь, забыв об этом пустячном происшествии. В моей гостинице один из портье обожал меня обыскивать. Иногда в спешке я стремительно вбегал в вестибюль и несся на свой этаж в номер, тогда он припускал за мной и прежде, нежели я успевал повернуть ключ замке, протискивался вовнутрь и там устраивал мне фытэшу. Меня донимали фытэшевые сны. На меня наползало множество темных, грязных, алчных, шевелящихся, пляшущих, обыскивающих рук, которые давили, обирали, щекотали меня, брали за глотку, так что я просыпался в холодном поту, не в силах заснуть до утра. Но, несмотря на эти превратности судьбы, я продолжал ходить по домам, которые распахивал передо мной Теферра, и слушал голоса, доносившиеся до меня уже как бы с того света.

А. М-М.:

Как привратник третьих дверей, я был главным среди лакеев, прикрепленных к Залу аудиенций. В этом зале имелись три двери, поэтому было три лакея-привратника, но я был заглавным – через мои двери проходил император. Когда достопочтенный господин покидал зал, я распахивал двери. Мое искусство состояло в том, чтобы открыть дверь в нужный момент, подгадать точь-в-точь. Распахни я дверь преждевременно, это могло бы произвести неблагоприятное впечатление, будто я выпроваживаю императора из зала. И опять же, если бы я распахнул ее слишком поздно, достопочтенному господину пришлось бы замедлить шаг, а возможно, и остановиться, что уронило бы достоинство нашего владыки, ибо движение первой особы должно совершаться беспрепятственно, не встречая никаких преград.

Г. С-Д.:

Время с девяти до десяти утра господин наш проводил в Зале аудиенций, занимаясь назначениями на должность, и пора эта называлась «часом назначений». Император входил в зал, где его уже ждала шеренга смиренно кланявшихся ему сановников, которым предстояло получить назначение на пост. Господин наш садился на трон, и я тут же подкладывал ему под ноги подушечку. Это требовалось проделать молниеносно, чтобы ноги достойного монарха не повисли в воздухе. Все мы знаем, что господин наш был невысок, вместе с тем его звание требовало, чтобы по отношению к подчиненным он и в чисто физическом смысле сохранял более высокое положение, а потому императорские троны имели длинные ножки и высоко подвешенные сиденья, особенно те троны, которые он унаследовал от императора Менелика, человека огромного роста. Словом, возникало противоречие между необходимой высотой трона и фигурой достопочтенного господина, противоречие особенно щекотливое и затруднительное, именно когда дело касалось ног: нечего было и думать, что фигура способна сохранить необходимое достоинство, если ноги болтаются в воздухе! А подушка как раз и помогала решать эту деликатную, но такую важную проблему. На протяжении двадцати шести лет я был подушечным благородного господина. Сопровождал императора в его странствиях по свету, и, собственно говоря (могу с гордостью заявить об этом), господин наш никуда не мог без меня двинуться: его положение требовало, чтобы он постоянно восседал на троне, а восседать на нем император не мог без подушечки, я же являлся подушечным. У меня в этом смысле имелся четкий, особый протокол, и я даже располагал исключительно полезными знаниями о высоте каждого в отдельности трона, что позволяло мне быстро и точно подбирать соответствующую подушку, чтобы не допустить огорчительного несоответствия: между подушкой и обувью императора имеется зазор! В моем складе хранились пятьдесят две подушки разного формата, толщины, ткани и цвета. Я сам поддерживал необходимые условия их хранения: чтоб в них не завелись блохи – тяжкий бич нашей страны, так как подобная небрежность могла завершиться скандалом.

Т. Л.:

My dear brother[3], время назначения на должность бросало в дрожь весь дворец! Для одних это был трепет радости, предвкушение торжества, для других, что ж, – дрожь ужаса и ощущение краха, ибо в этот час достопочтенный господин не только награждал, раздавал наделы и назначал на должность, но и выносил порицания, удалял и понижал в должности. Я дурно выражаюсь! На самом деле такого «деления на счастливых и напуганных не существовало: радостью и страхом попеременно полнилось сердце каждого из приглашенных в Зал аудиенций: никто не знал, что, собственно, его ждет. В этом и состояла глубочайшая мудрость господина нашего, что никто не знал своего дня, своей судьбы. Эта неуверенность и неясность намерений монарха приводили к тому, что дворец беспрерывно был занят пересудами, терялся в догадках. Дворец делился на фракции и группировки, которые беспощадно враждовали, взаимно себя ослабляя и изничтожая. И эту цель наш достойный господин и преследовал, стремясь создать равновесие, гарантирующее ему святое спокойствие. Если какая-то группировка одерживала верх, господин вскоре осыпал милостями противную партию и вновь восстанавливал равновесие, парализующее соперников. Он нажимал на клавиш – то белый, то черный – и извлекал из рояля гармоничную и ласкающую его слух мелодию. И все подчинялись этому нажатию, ибо единственной основой их существования было императорское соизволение, и отмени его император, в тот же самый день их и след простыл бы. Да, сами по себе они ничего не значили. Они были на виду у всех лишь до той поры, пока их озарял блеск монаршей короны. Хайле Селассие был конституционным[4] избранником Бога и в силу такого возвышения не мог объединяться ни с одной фракцией, хотя использовал в большей степени то одну, то другую, но если одна из поддерживаемых им группировок начинала слишком усердствовать, император тотчас одергивал ее, а мог и формально осудить. Во дворце имелось три главных фракции: аристократов, бюрократов и так называемых личных ставленников императора. Фракция аристократов, крайне консервативная (в нее входили владельцы крупных земельных угодий), группировалась в основном в Совете короны, ее лидером был расстрелянный позже рас[5] Каса. Фракция бюрократов, наиболее податливая к переменам и наиболее просвещенная, ибо часть ее представителей была с высшим образованием, заполняла министерства и имперские ведомства. Наконец, фракция личных ставленников императора являлась особенностью нашей власти, созданной самим монархом. Достойному господину, стороннику сильного государства и централизованной власти, приходилось ловко и искусно бороться с аристократической группировкой, которая жаждала управлять провинциями, имея слабого, послушного императора. Но он не мог бороться с аристократией ее собственными руками и поэтому призывал в свое окружение в качестве своих личных выдвиженцев и избранников людей из народа, молодых и смышленых, но из самых низов, кого-то из обыкновенного плебса, часто наугад выхваченного из толпы, собиравшейся, когда господин наш общался с народом. Эти личные ставленники императора, перенесенные из самых недр нашей убогой и нищей провинции в салоны высочайшего двора, где они сталкивались с естественной ненавистью и враждебностью укоренившихся там аристократов, быстро вкусив прелести дворцового великолепия и откровенной притягательности власти, прямо-таки с неописуемым рвением и страстью служили императору, зная, что пребывают здесь и нередко занимают высочайшие должности в стране исключительно по воле достойного господина. Именно их и назначал император на посты, требовавшие высочайшего доверия. Министерство пера, императорская политическая полиция, канцелярия дворца были заполнены этими людьми. Они разоблачали все заговоры и козни, истребляли самонадеянную и злобную оппозицию. Пойми, господин журналист, что император не только сам решал вопрос о всех назначениях, но в прежние времена сам и осуществлял это. Он, и только он! Он заполнял всю верхушку иерархической лестницы и ее средние и нижние ступени, назначал начальников почт, директоров школ, постовых полицейских, всех мелких служащих, управляющих, директоров пивоваренных заводов, больниц, гостиниц, я еще раз повторю – всех он один, лично. Их приглашали в Зал аудиенций на час назначения на должности, и здесь, построенные в нескончаемую шеренгу (ибо это была уйма, целая уйма народу!), они ожидали прибытия императора. Потом каждый по очереди приближался к трону, взволнованный, выслушивал, изогнувшись в поклоне, на какую должность назначает его император, целовал благодетелю руку и, пятясь и откланиваясь, удалялся. Даже самое мелкое назначение скреплялось императорским утверждением, потому что источником всякой власти являлось не государство, не любой другой институт, а лично достойный господин. Какое же это удивительно высокое право! Ибо с момента общения с императором, когда тот назначал на должность и благословлял, между ними возникала особого рода связь, правда, подчиненная правилам иерархии, но все-таки связь, а из этого следовал один принцип, каким руководствовался наш господин, повышая или снимая людей, – принцип преданности. Мой друг, можно было бы составить целую библиотеку из тех доносов, какие поступали к императору на самого близкого ему человека – министра пера Уольдэ Гийоргиса. Это был самый коварный, отталкивающий и растленный субъект, когда-либо появлявшийся на паркете нашего дворца. Сам донос на этого человека грозил крайне неприятными последствиями. Как же плохи были дела, если, несмотря на все это, доносили! Но монаршье ухо оставалось глухим. Уольдэ Гийоргис мог творить что хотел, а его разнузданность не знала границ. Но, утратив способность рассуждать здраво, он в своей спеси, пользуясь полной безнаказанностью, побывал на собрании фракции заговорщиков, о чем дворцовая разведка уведомила достопочтенного господина. Господин ждал, чтобы Уольдэ Гийоргис сам сообщил ему об этом, но тот и словом не обмолвился, то есть иначе говоря, нарушил принцип преданности. И на следующий день император час назначений начал со своего министра пера, человека, который почти что разделял власть с достойным господином: с вершин второй персоны в государстве Уольдэ Гийоргис съехал на должность мелкого служащего в захудалой южной провинции. Узнав о назначении (представим только себе, какую растерянность и страх подавлял он в себе в этот момент), тот, согласно ритуалу, облобызал благодетелю руку и, пятясь, с поклонами раз и навсегда покинул дворец. А возьмем такую фигуру, как рас Имру. Это, возможно, была самая яркая индивидуальность среди властвующей элиты, человек, достойный самых высоких отличий и должностей. Что из того, когда (как я уже упоминал) милостивый господин никогда не руководствовался принципом способностей, но всегда исключительно только принципом преданности. Так вот, неизвестно как и почему раса Имру неожиданно охватила жажда реформ, и он, не испросив императорского согласия, раздал крестьянам часть своей земли. А следовательно (скрыв нечто от императора и действуя по собственной инициативе), дерзко и прямо-таки вызывающим образом нарушил принцип преданности. Итак, милостивому господину, который собирался доверить расу крайне важное учреждение, пришлось удалить его за пределы страны и держать на чужбине на протяжении двадцати лет. Я хочу подчеркнуть здесь, что господин наш не был противником реформ, наоборот – он всегда симпатизировал прогрессу и улучшениям, но не мог допустить, чтобы кто-то сам принялся проводить реформы: во-первых, потому, что это создавало опасность произвола и анархии, а во-вторых, могло создать впечатление, будто в империи существуют какие-то благодетели кроме достойного господина. Поэтому-то, если ловкий и разумный министр хотел в своей епархии провести, возможно, самую незначительную реформу, ему приходилось так направлять дело и так представлять его императору, так освещать и формулировать, чтобы наиболее неопровержимым, признанным и очевидным образом явствовало, что благосклонный и заботливый инициатор, творец и сторонник реформы – лично его императорское величество, пусть даже на самом-то деле благодетель наш плохо понимал, о чем здесь идет речь. Но ведь не все министры наделены умом! Случались молодые люди, не привыкшие к традициям дворца, и те, руководствуясь собственным тщеславием и стремясь завоевать признание народа (словно бы признание самого императора не стоило этих усилий!), самочинно пытались реформировать тот или иной пустяк. Как бы не ведая, что тем самым они нарушают принцип преданности, хороня не только себя, но и саму реформу, которая, не получив одобрения императора, не имела никаких шансов на реализацию. Скажу откровенно: милостивый господин предпочитал плохих министров. Предпочитал потому, что любил выгодно контрастировать с ними. А как он мог контрастировать, окружай его дельные министры? Народ перестал бы ориентироваться, у кого искать помощи, на чью доброту и мудрость уповать? Все сделались бы добрыми и мудрыми. Какая неразбериха воцарилась бы тогда в империи! Вместо одного солнца сияло бы пятьдесят, и каждый воздавал бы почести самолично избранному светилу. О, нет, дорогой друг, нельзя народ обрекать на такой пагубный произвол! Солнце должно быть одно, таков закон природы, а все другие теории – лишь безответственная и противная Богу ересь. Но можешь быть уверен: господин наш контрастировал (со всей импозантностью и великолепием), и потому народ точно знал, где солнце и где тень.

На страницу:
2 из 3