Полная версия
Национальная Россия. Наши задачи (сборник)
Но наибольшим безумием революция была для русской интеллигенции, уверовавшей в пригодность и даже спасительность западноевропейских государственных форм для России и не сумевшей выдвинуть и провести необходимую новую русскую форму участия народа в осуществлении государственной власти. Русские интеллигенты мыслили «отвлеченно», формально, уравнительно; идеализировали чужое, не понимая его; «мечтали» вместо того, чтобы изучать жизнь и характер своего народа, наблюдать трезво и держаться за реальное; предавались политическому и хозяйственному «максимализму», требуя во всем немедленно наилучшего и наибольшего; и все хотели политически сравняться с Европой или прямо превзойти ее.
И теперь еще люди этого сентиментально-мечтательного поколения покидают земную жизнь, не передумав и вменяя себе это самодовольное упрямство в заслугу «стойкости» и «верности»… Они так и не поймут, что глупо глотать все лекарства, полезные другим; что пальмы и баобабы не всюду растут на воле; что страусы не могут жить в тундре; что республика и федерация требуют особого правосознания, которого многие народы не имеют и коего нет и в России. Не поймут, что народы, веками проходившие через культуру римского права, средневекового города, цеха и через школу римско-католического террора (инквизиция! религиозные войны! крестовые походы против еретиков! грозная исповедальня!) – нам не указ и не образец… Ибо мы, волею судьбы, проходили совсем другую школу – сурового климата, татарского ига, вечных оборонительных войн и сословно-крeпостного строя. Что «немцу здорово», то русского может погубить…
Так безумие русской революции возникло не просто из военных неудач и брожения, но из отсутствия политического опыта, чувства реальности, чувства меры, патриотизма и чувства чести у народных масс и у революционеров. Люди утратили органическую национальную традицию и социально-политическое трезвение. В труднейший час исторической войны, когда монарх и указанный им наследник двукратным отречением погасили в народе присягу на верность, – все это вызвало развал правосознания, безумную толкотню и давку из-за эфемерного полно-равно-правия и столь же мнимого обогащения захватом. Все это брожение возникло отнюдь не из «нищеты», «гнета» или «разрухи». Брожение шло от нежелания отстаивать Россию и держать фронт и от жажды революционного грабежа. По прозорливому слову Достоевского – русский простой народ понял революционные призывы (Приказ № 1) и освобождение от присяги – как данное ему «право на бесчестие», и поспешил бесчестно развалить фронт, удовлетвориться «похабным миром» и приступить к бесчестному имущественному переделу. Это бесчестие выдвинуло наверх демагогов-интернационалистов.
Русские летописи пишут о Смуте, что она была послана нам за грехи, – «безумного молчания нашего ради», т. е. за отсутствие гражданского мужества, за малодушное «хоронячество» и непротивление злодеям. Несомненно, что эти слабости и недостатки сыграли свою роль и в нынешней революции. Но были и иные грехи, важнейшие: утрата русских органических и священных традиций, шаткость нравственного характера, безмерное политическое дерзание и отсутствие творческих идей.
В определенных кругах эмиграции, склонных к политическому доктринерству и социализму, опять заговорили о «традициях», «заветах» и «идеалах» февральской революции (1917 г.), об их единоспасительности и о необходимости вернуться к ним. Поскольку при этом подразумеваются личные мечты февральских деятелей, постольку мы в этом вопросе не компетентны. Это дело будущей истории и притом ее биографической части: февралисты уже выпустили целый ряд мемуаров, и их будущие биографы, наверное, сумеют установить, каковы были их мечты, идеалы и намерения. Но для России февральская революция нисколько не сводится к этим мечтам и идеалам: она представляет из себя ряд фатальных для русской истории деяний и событий, которые имели совершенно определенный политический уклон и неизбежно вели к совершенно определенным последствиям. И когда нам начинают восхвалять эту злосчастную, постыдную и мучительную эпоху, и рекомендовать этот политический уклон как единоспасительный, то мы чувствуем себя обязанными открыто и недвусмысленно формулировать сущность этих деяний и этих «заветов». Предоставим февральским деятелям повествовать о своих идеалах и вздыхать о своих мечтах; предоставим им оправдываться перед Богом, перед своею совестью и перед русским народом. Нас интересует не их субъективно-политические переживания, а объективно-государственный профиль февраля.
В февральской революции надо различать стихийно-массовый процесс военного разочарования, смятения, возмущения, бунта, разнуздания, духовного разложения: здесь действовали не «идеалы» и не «заветы», а нежелание идти на фронт, массовые вожделения и страсти. Это была не политика, а длительный и нараставший эксцесс, поощрявшийся и разжигавшийся слева. От этого противогосударственного и анархического «эксцесса снизу» надо отличать политическую тактику сверху. Мы будем сейчас говорить не о том, что делала «улица», «толпа» или «масса», а о тех директивах, которые проводились в жизнь сверху, о мерах Временного правительства, воспринявшего «всю полноту власти».
Конечно, деятели февраля могут сказать нам, что улично революционная и совдепско-большевицкая ситуация была такова, что они ничего иного не могли делать, кроме того, что делали; что у них не было выбора; что в их распоряжении не было ни сил, ни средств; что они просто «рушились» вместе с государственным аппаратом, с армией и национальным хозяйством и только старались обрушиться подостойнeе. Но, если так, то в чем же «традиции» и «заветы» февральского Временного правительства? Не в том ли, чтобы рушиться в либерально-гуманно-демократической позе и «политически фигурировать» на тающей льдине, уносимой «полою водою революции»? О такой традиции не стоило бы говорить; к таким «заветам» нечего и призывать. Дело, конечно, обстоит иначе: февралисты и ныне поддерживают свои директивы и меры, считают их правильными и призывают новые поколения русских людей воспринять их и подражать им.
Ведь на самом деле правительство, говорившее и решавшее дела от лица русского государства с марта по ноябрь 1917 года, действовало, повелевало, разрешало, издавало указы и законы, назначало и увольняло, прокладывая совершенно определенные пути и создавая совершенно определенные традиции («заветы»). Какие же это были пути и какие традиции, заслуживавшие преклонения и подражания?
1. Тактика февраля началась с ноября 1916 года речью Милюкова в Государственной Думе, направленной против Государя и стремившейся подорвать в народе всякое доверие к нему и его семье. Слова «глупость или измена» были восприняты всей страной как обоснованное обвинение Императора в национальной измене и как «штурмовой» сигнал к «революции – во имя победы». На самом же деле Милюков не имел никаких данных для такого обвинения и сам знал, что он никаких данных не имеет. Следственная комиссия Н. К. Муравьева, состоящая сплошь из левых деятелей, установила в дальнейшем полную неосновательность этого обвинения. А Государь и его семья запечатлели впоследствии свою верность России страшною смертью. Это означает, что измена была не на стороне Монарха, а на стороне его инсинуаторов и диффаматоров (ибо выступление Милюкова было обдумано и решено не им единолично).
Такова «директива февраля: поднять революцию во время войны, не считаясь с войной, прикрываясь ее целями и начать эту революцию изменническою клеветою на законного Государя.
2. Следующим актом революции был «Приказ № I». Нам безразлична подробная история его составления и опубликования: не существенны и имена его составителей. Существенно то, что он, по своему точному тексту и смыслу, сделал следующее: 1. Он ввел в армию выбранные «Комитеты от нижних чинов» и призвал в Совдепе представителей от «воинских частей» (пункты 1 и 2); 2. Политически – он подчинил армию выбранным комитетам и Совдепу, введя тем двоевластие и предоставив право и комитетам и Совдепу дезавуировать приказы Военного Командования (пункт 3); 3. Он противопоставил приказам Военной Комиссии Государственной Думы – приказы Совдепа и ввел тем троевластие, т. е. полную и окончательную смуту (пункт 4); 4. Он изъял все оружие армии из вeдeния ее командного состава, отдав его в распоряжение ротных и батальонных комитетов; этим он вызывающе деградировал все русское офицерство в глазах солдат и всего народа (пункт 5); 5. Вне строя и службы – он провозгласил «политические права солдата», отменил вставание во фронт и отдание чести (пункт 6); 6. Наконец, он отменил субординационное титулование командного состава и превратил солдатские ротные комитеты в судилище над офицерами (пункт 7). Всем этим он вовлек армию в революционную политику и революционное разложение; и сделал ее совершенно небоеспособною.
Этот приказ мы цитируем по тексту, помещенному в номере 3 «Известий Петроградского Совета». Текст его, найденный нами во французском издании книги Керенского – не соответствует подлинному и первоначальному русскому тексту: он переведен неточно-смягчающе, пункт четвертый пропущен совсем, так же, как и пункт о «невставании во фронт» и «неотдании чести».
Напрасно указывают на то, что приказ Номер Первый касался только «гарнизона Петроградского Округа»: в действительности он был разослан по всей русской армии, читался и применялся везде.
Существенно также, что этот приказ не был отменен ни военным министром, ни Временным правительством, ни революционной думой. Мало того, провозглашение «политических прав солдата» было через несколько дней подтверждено всем составом Временного правительства, а также приказом № 114 военного министра Гучкова, о чем сообщает в своих воспоминаниях и Керенский(с. 168 и сл., с. 395 франц. издания).
Такова вторая директива февраля: политизировать воюющую армию; подорвать военную субординацию в ней; и, следовательно – внести в нее революцию, разложить ее и лишить ее боеспособности: все это из опасения, как бы верная армия не подавила революцию.
3. Следующим актом революции была амнистия всем преступникам, как политическим, так и уголовным. Она была дана 19 марта 1917 года. О ней не раз упоминает в своих воспоминаниях Начальник Всероссийского Уголовного Розыска А. Ф. Кошко (том I, стр. 214. П, 22. III, 151). По соображениям, подсказанным фальшивою сентиментальностью и полным отсутствием государственного смысла, – в хаос революции было выброшено несколько сот тысяч опытных воров и удостоверенных убийц, которые тогда же объединились на съезде «уголовных деятелей» и, конечно, начали, как надо было предвидеть, «новую жизнь»: одна часть вступила в коммунистическую партию и даже прямо в Чеку, другая «завязалась» в толпе и возобновила свою прежнюю деятельность, но уже не угрожаемая распавшимся уголовным розыском.
Такова третья директива февраля: от «гуманной» веры в «человека» и от доктринерской веры в «свободу» – разнуздать все наличные в стране злые и преступные силы от большевиков до профессиональных рецидивистов.
4. Следующим актом Временного правительства был разрыв с политически опытными и социально-почвенными силами, ликвидация всего наличного государственного аппарата, как якобы контрреволюционного, и повальное дезавуирование прежней администрации. В результате этого распались все силы, способный поддержать порядок, а силам беспорядка были открыты все возможности. На место профессионального администратора – стал дилетант; опытные деятели порядка заменились неопытными, но пронырливыми болтунами; наивнейшие «общественные деятели» взялись за дело, в котором они ничего не понимали; и даже в славный и мудрый Правительственный Сенат были введены бездарные доценты и леворадикальные адвокаты.
Такова четвертая директива февраля: разрушить аппарат государственного порядка, которым держалась страна; на все места выдвигать левых, независимо от их неопытности, неумения, бездарности, неискренности и авантюризма; т. е. снижать качество государственного кадра в стране.
Систематическое разрушение государственного аппарата, проводившееся Временным правительством, объясняется прежде всего отвращением февралистов к государственному принуждению.
5. В русском либерале XIX века дремал сентиментальный анархист: либерал начинал с мечты о свободе, воспринимал от всего христианства одно только требование «гуманности», отрицал «насилие», а потом и «всякое принуждение» и кончал в безвластии. Так для Керенского (Воспомин. гл. I) – государственное принуждение сводится к «террору» и «гильотине»; смертная казнь есть для него «классическое орудие самодержавия»; в русской дореволюционной администрации он видит «лакеев и палачей Николая II». Все это, конечно, отвергается с негодованием. Напротив, Временное правительство «творило новое государство», основанное на «любви к ближнему», из «гуманности, терпимости, прощения и кротости». Внешне это выглядело, как «слабость», но на самом деле требовало, видите ли, «великой силы характера».
Вот откуда это разложение власти; февралисты ничего не понимали и ныне ничего не понимают в государстве, в его сущности и действии. Тайна государственного импонирования; сила повелевающего и воспринимающего внушения; секрет народного уважения и доверия к власти; умение дисциплинировать и готовность дисциплинироваться; искусство вызывать на жертвенное служение; любовь к Государю и власть присяги; тайна водительства и вдохновение патриотизма – все это они просмотрели, разложили и низвергли, уверяя себя и других, что Императорская Россия держалась «лакеями и палачами», что вся сила государства – в красноречивом «уговаривании» и что этим искусством они владеют, как никто. Понятно, почему Временное правительство не организовывало никаких верных ему воинских частей; почему оно в критическую минуту имело за себя только добровольцев-юнкеров и женские батальоны; и, наконец, почему оно не могло оборонить Учредительное Собрание. У сентиментальных дилетантов от политики – все расползлось и пошло прахом.
Вот пятая традиция февраля: государство без принуждения, без религиозной основы, без монархического благоговения и верности, построенное на силах отвлеченного довода и прекраснословия, на пафосе безрелигиозной морали, на сентиментальной вере во «все высокое и прекрасное» и в «разум» революционного народа. Словом: «демократизм» в состоянии анархического «умиления».
6. Однако разрушение государственного аппарата, проводившееся Временным правительством, имело еще одно весьма трезвое основание: страх перед правыми и перед якобы подготовляемой ими «контрреволюцией».
Страх перед правыми был психологически понятен: слишком долго боролись левые с Императорским Правительством; слишком импонировал им его административный аппарат; слишком суровое возмездие ждало каждого из них в случае провала революции и, торжества консервативной государственности. К этому присоединились еще инерция и близорукость. Но политически этот страх был противогосударствен и необоснован. Противогосударствен – потому, что спасение России требовало объединения всех политических и государственно опытных сил, каковые находились именно справа, а не в кругах революционного подполья, открывшего «Всероссийское Учредительное Собрание» пением гнусного «интернационала». Необоснован этот страх был потому, что «овцы», потерявшие «пастыря», рассеялись, а угрожающие выкрики Маркова Второго о «многомиллионном Союзе Русского народа» были обманны: он просто искал субсидий и заискивал у Государя. В течение всего 1917 года опасность грозила «слева», а не справа. Это понимали все трезвые и патриотически настроенные люди, кроме Временного правительства, которое боролось против «правых», включая сюда и демократически настроенных Корнилова и Деникина, и браталось с левыми – по совдепам и в комиссариатах разлагаемой армии.
Такова шестая директива февраля: опасаться мнимой контрреволюции; срывать ее начинания всеми средствами; верить в революционную демократичность большевиков и брататься с ними.
7. Было бы, однако, несправедливо приписывать февралистам только сентиментальное примиренчество. На внутреннему социальном фронте они вели замаскированное, но успешное наступление.
Автор настоящей статьи состоял летом 1917 года членом Волостного Исполкома и председателем Волостного Комитета по выборам в Учредительное собрание. Он имел возможность наблюдать агитацию партии социалистов-революционеров среди крестьян и сам читал и разъяснял вслух членам Волисполкома приказ министра земледелия Чернова, в котором выдвигалось два тезиса:
1) Высококультурные помещичьи имения должны быть сохранены до Учредительного Собрания. 2) Таких имений чрезвычайно мало. Выслушав этот приказ, крестьяне делали вывод, что «Временное Правительство разрешает немедленно приступить к разделу всех остальных имений», тогда как комментатор доказывал им анархическую, преступную и противогосударственную природу этого погромного приказа. Таким образом, Чернов призывал к аграрным погромам; Керенский выслушивал призывы с мест о помощи и отказывал в защите; а провинциальные деятели их партий, организовывали подвижные погромные отряды.
Такова еще одна традиция февраля: немедленно проводить желательный имущественный передел, осуществляя его в виде фактического захвата и разгрома, но в сентиментально-непротивленчески-замаскированной форме, приписывая его «революционной активности масс»; Учредительное Собрание должно было быть «поставлено перед совершившимся фактом». Само собою разумеется, что никакая сила не могла удержать солдат в армии при известии, что «черный передел» в стране идет полным ходом.
8. В то же самое время февралисты, разложив армию и порядок в стране и замаскировано поощряя «черный передел», попытались, в успокоение союзников, продолжать войну, что и закончилось позором Тарнополя и Риги. Мнимое «предательство революции» Главнокомандующим Корниловым должно было прикрыть весь этот жалкий провал.
Такова восьмая традиция февраля: традиция полного государственного и стратегического бессмыслия.
С нас довольно этого: основные традиции февральской революции вскрыты и формулированы. Они выражались не в словах, в которых аффектированно изливались общие места радикального либерализма, революционной демократии и сентиментальной гуманности, а в деяниях, в приказах, назначениях и смещениях, а также в неизбежных последствиях всего этого, погубивших Россию, ее свободу и ее демократические возможности. Вся эта политическая линия проявила такую государственную наивность, такое политическое безволие, такую правительственную неспособность, что стыд и ужас овладевает русским сердцем, когда теперь вновь раздаются призывы к возрождению этих традиций и когда газеты приносят доказательство того, что февралисты опять собираются брать в свои руки «всю полноту власти».
Но страшен сон, да милостив БОГ!
Почему сокрушился в россии монархический строй?
Прошло 35 лет с тех пор, как в России, – так неожиданно, так быстро, в несколько дней, и притом столь трагически и столь беспомощно, – сокрушился, отменился и угас монархический строй. Распалась тысячелетняя твердыня. Исчезла государственная форма, державно державшая и строившая национальную Россию. Священная основа, национального бытия подверглась разложению, поруганию и злодейскому искоренению. И Династия не стала бороться за свой трон. Трон пал, и никто тогда не поднял и не развернул упавшего знамени; никто не встал под ним открыто, никто не встал за него публично. Как если бы никогда и не было дано присяги, как если бы угасли все священные обязательства монархии – и наверху, и внизу. Честных, и храбрых, и верных было немало; но воля у них была как бы в параличе и кадры их были рассеяны по всей стране. И началась отчаянная и гибельная авантюра, длящаяся и до сего дня; и конца ей еще не видно.
И вот, за все эти 35 лет я не знаю ни одной попытки осветить это трагическое крушение, объяснить этот государственный обвал, указать те исторические причины и те политические ошибки, которые привели Россию к такому крушению. Ибо, – скажем это открыто и недвусмысленно, – крушение монархии было крушением самой России; отпала тысячелетняя государственная форма, но водворилась не «российская республика», как о том мечтала революционная полуинтеллигенция левых партий, а развернулось всероссийское бесчестие, предсказанное Достоевским, и оскудение духа; а на этом духовном оскудении, на этом бесчестии и разложении вырос государственный Анчар большевизма, пророчески предвиденный Пушкиным, – больное и противоестественное древо зла, рассылающее по ветру свой яд всему миру на гибель.
В 1917 году русский народ впал в состояние черни; а история человечества показывает, что чернь всегда обуздывается деспотами и тиранами. В этом году, который шестнадцатилетний Лермонтов почти за 100 лет перед тем пророчески обозначил как «России черный год», русский народ развязался, рассыпался, перестал служить великому национальному делу – и проснулся под владычеством интернационалистов. История как бы вслух произнесла некий закон: в России возможны или единовластие, или хаос; к республиканскому строю Россия неспособна. Или еще точнее: бытие России требует единовластия – или религиозно и национально укрепленного, единовластия чести, верности и служения, т. е. монархии; или же единовластия безбожного, бессовестного, бесчестного, и притом антинационального и интернационального, т. е. тирании.
И возвращаясь мыслью, воображением и сердцем к дореволюционному времени, когда Россия, оставаясь Россией, органически и в то же время стихийно росла и цвела, мы не можем не спросить себя, как же это тогда – и в тесном династическом кругу, и среди чиновничества, и среди интеллигенции, и в народной массе – как же это тогда люди не видели, что крушение монархии будет крушением самой России? Как не видели они той спасительной политической формы, которая одна только и могла вести и строить русскую жизнь и беречь русскую культуру? Что это было за ослепление? Чего не хватало русским людям для того, чтобы мужественно пережить трудную годину и сохранить религиозно освященную и исторически оправдавшую себя государственную форму? Чего не хватало, – политического предвидения и разумения, или верности, или дисциплины, или терпения?
Ибо, в самом деле, мы твердо уверены в том, что если бы Государь Император предвидел неизбежный хаос, яд большевизма и дальнейшую судьбу России, то он не отрекся бы, а если бы отрекся, то обеспечил бы сначала законное престолонаследие, и не отдал бы народ в подчинение тому государственно беспомощному и заранее «обойденному слева» пустому месту, которое называлось Временным Правительством. И в русских обывателях проснулось бы гражданственное начало; и русское крестьянство держалось бы иначе. Но предвидения не было; и государственное начало проснулось сразу лишь в героическом меньшинстве, решившем сопротивляться до конца… Из него и образовалась белая армия.
Чего же не хватало в России? Почему тысячелетняя форма государственного спасения и национально-политического самоутверждения могла исчезнуть с такой катастрофической легкостью от первого же порыва народного, уличного и солдатского бунта?
Ответим: России не хватало крепкого и верного монархического правосознания. Правосознания – не в смысле «рассуждения» только и «понимания» только; но в том глубоком и целостном значении, о котором теперь должна быть наша главная забота: правосознания – чувства, правосознания – доверия, правосознания – ответственности, правосознания – действенной волн, правосознания – дисциплины, правосознания – характера, правосознания – религиозной веры.
Монархическое правосознание было поколеблено во всей России. Оно было затемнено или вытеснено в широких кругах русской интеллигенции, отчасти и русского чиновничества и даже русского генералитета – анарходемократическими иллюзиями и республиканским образом мыслей, насаждавшимися и распространявшимися мировою закулисною с самой французской революция. Оно имело в простонародной душе своего вечного конкурента – тягу к анархии и к самочинному устроению… Вследствие этого оно, по-видимому, поколебало и властную уверенность в самой царствующей Династии.
Начнем с народной массы. На протяжении всей русской истории русское простонародье никогда не теряло склонности – противопоставить обременительному закону свой собственный, беззаконный или противозаконный почин. «До Бога высоко, до Царя далеко»; надо управляться самим; надо разрешать себе больше, чем разрешает власть; надо не бояться правонарушения и преступления и самому «переменять свою участь». Терпению есть предел. Дисциплина хороша лишь в меру. Русь велика и равнинна. Надо бежать вдаль, искать «свободной» жизни и устраиваться по-новому. И в течение всей русской истории Холопий Приказ должен был работать, не покладая рук.
Люди сбрасывали государственное тягло: «постылое тягло на мир полегло»… И уходили «на волю, в степи и леса. Вот откуда это множество «людей вольных, гулящих», о которых повествуют летописи; людей без оседлости, без органической хозяйственности, но, тем не менее, кормящихся. Вот откуда эти «удалые-добрые молодцы», с атаманами в бархатных кафтанах и с закопанными богатствами; о них слагались легенды и пелись песни, даже и доселе, а ныне уже и по всему свету (песня о Разине, песня о Кудеярe…). И не было в старину твердой грани между разбойниками и казаками; эта грань появлялась лишь тогда, когда «вольные люди» приобретали оседлость и имущество, когда начиналось огосударствление «удалых и добрых молодцев», и когда храброе казачество заселяло и обороняло русские окраины. Тогда анархия постепенно принимала закон и подданство, и в силу веры и совести возвращалось к монархической верности.