bannerbanner
Всё началось, когда он умер
Всё началось, когда он умер

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Пришла пора переворачивать котлеты. Из одной из них горячо плеснул красный сок. Андрей Валерьянович удовлетворенно прикрыл сковородку крышкой. Кофе он уже сварил. Осталось налить его в чашку, взять сигарету и дождаться завтрака. И тут раздался звонок в дверь. Андрей Валерьянович отворил, не взглянув в глазок. Он часто забывал полюбопытствовать, кто пожаловал. Незнакомая растрепанная девушка огорошила его словами:

– Пахнет из вашей квартиры вкусно.

«Нормально, – подумал Андрей Валерьянович, – теперь молодым и напиваться не надо, чтобы зайти позавтракать. Аромат понравился – вперед!» Андрей поколебался и молча отступил в прихожую.

– Мясо жарите? С утра? – не унималась незнакомка. – А холестерин? А давление? Думаете, не беречь здоровье – смелость? Нет, это по-другому называется.

– Входите, гостьей будете. А то, знаете, одному и котлета в горло не лезет. Но есть, есть еще люди, неудержимо стремящиеся на запах.

Девушка, однако, продолжала нести чушь:

– Почему у вас почтовый ящик не запирается?

Растерявшийся Андрей Валерьянович испытал нечто, похожее на приступ трусости, и отчитался:

– Я покупаю газеты в киоске. Но если вам часто будут присылать письма, извольте, сегодня же приобрету и прилажу замок.

– Вы, Голубев, какой-то странный. Как мои письма могут попасть в ваш ящик? В карточке вашей особых отметок нет, но надо бы с Анной Юльевной посоветоваться.

– Ах, вы из поликлиники, – засмеялся Андрей Валерьянович.

– Приятно, что вы знаете участкового врача по имени и отчеству, – одобрила девушка. И вдруг завопила: – Горят, горят же ваши хваленые котлеты!

Андрей Валерьянович, не имевший привычки рекламировать свою стряпню и немного обиженный эпитетом «хваленые», ринулся в кухню. Но девушка его опередила. Выключив газ и заглянув под крышку, она утихомирилась:

– Все в порядке.

Андрей Валерьянович сообразил, что девчонка голодна, как все бездомные кошки вместе взятые.

– Раз уж вы спасли еду, половина ваша по справедливости.

– Нет, благодарю, – отвергла приглашение посланница Анны Юльевны. И с отчаянием в голосе пояснила: – Я на работе. Я опускаю в почтовые ящики вызовы на флюорографию. А ваш ящик открыт. Дай, думаю, лично вручу. Ведь кто-нибудь из озорства вытащит, вы не явитесь, и нам с доктором опять влетит от завотделением. Вы не представляете, как муторно выслушивать ее нотации!

– Пока объясняете, мы могли бы и поесть, – строго сообщил Андрей Валерьянович, который терпеть не мог разогретой еды и прямо-таки ощущал себя медленно остывающей котлетой.

– К слову, мне и Анна Юльевна велела перекусить, – вспомнила девушка. – Она знает, я не ужинаю, чтобы не толстеть, а завтракать часто не успеваю.

– Анну Юльевну надо слушаться, – усмехнулся Андрей Валерьянович.

– Хорошо. Только за столом я проведу с вами беседу о профилактике туберкулеза, – пригрозила девушка. – Чтобы время даром не пропадало.

– Или светская беседа, или до свидания, – решил Андрей Валерьянович.

– Нет, я больше не могу истекать слюной над сковородкой. Не буду про болезни, самой надоело, – пообещала она. И опять посуровела: – Где можно вымыть руки, Голубев?

– Как вас звать-величать?

– Трифонова Екатерина.

– Ванная по коридору налево, Катенька, – направил Андрей Валерьянович.

Она виновато посмотрела на него:

– А вас как зовут? Я все по фамилии, хотя хорошая фамилия, красивая…

Андрей Валерьянович назвался. И они приступили к первому в их жизни совместному завтраку. В ходе этого начинания Андрей Валерьянович понял, как нелегко прокормить молодую здоровую женщину, которая не желает полнеть только по вечерам, видимо, в сложной связи с гипотетической перспективой секса. А Катя вспомнила о том, что приготовленный и поданный не своими руками завтрак особенно вкусен и сытен. Даже посуду потом мыть приятно – одолжение ведь, не обязанность. И в поликлинику возвращаться весело. И минералку своему доктору покупать радостно. И еще Катя почему-то решила, что никому, даже Анне Юльевне, об этом не расскажет.

После Катиного ухода Андрей Валерьянович по хорошей, красивой фамилии Голубев неожиданно возжаждал коньяку. Полез в бар за бутылкой и попутно убрал с глаз долой книгу «Жизнь после жизни», которую читал перед сном. Вид у него стал суеверно-вороватый, но он об этом не догадывался. Взглянув на часы, одернул было себя: «Раненько начинаешь, Андрей». Но не внял совету разумного, предпочел пойти на поводу у невыразимого сокровенного. «Разумное, да, но лучшее ли?» – хулигански подумал Андрей Валерьянович, наливая все-таки себе тридцать граммов. Подумал он и о том, что не мальчишка уже, норму разумеет, и добавил еще двадцать граммов. Спиртное заставило душевный хронометр дать задний ход – от Кати Трифоновой Андрея Валерьяновича отделяла теперь лишь нервно спрятанная книга. Она была в моде несколько лет назад, но именно это и отвратило тогда Голубева. Общий порыв выяснить, что там, за гробовой доской, он не поддержал.

Теперь вот взялся, но пришла девочка Трифонова. И со своим источником потустороннего знания Андрей Валерьянович разобрался спешно. Привычка запойного книгочея – додумать о том, что узнал. Не ради новых сведений «употребляют», что нового может быть в книге для человека после пятидесяти, а для возбуждения собственной, все чаще норовящей зарыться в быт мысли.

Помнится, вчера Голубев решил, что пора приучать себя к неизбежности ухода из юдоли слез. Открыл «Жизнь после жизни» и умилился светлому и теплому приему, на который, судя по свидетельствам, можно было рассчитывать на том свете. А сегодня вспомнил, что уважаемый им кардиолог Амосов, испробовав мудрости господина Моуди, тоже начал опрашивать вытянутых им собственноручно из клинической смерти пациентов. И вынес свой вердикт: ничего за проклятой чертой нет. Все – порождение части тленной плоти: гибнущего мозга, который знает нас как облупленных и о котором мы имеем смутное представление. А если два достойных умных человека высказывали по одному вопросу противоположные мнения, Андрей Валерьянович не считал делом чести выработать собственное, дилетантское. Он просто выбирал точку чужого зрения, соответствовавшую нынешнему его настроению. Но никогда не защищал ее в яростных обсуждениях с другими читающими дилетантами, чтобы не прослыть человеком без убеждений. И на случай, если его состояние изменится или опыт подтвердит чью-то правоту.

После коньяка Андрей Валерьянович исхитрился переметнуться от мнения Моуди к мнению Амосова так быстро, что приуныл – несолидно получилось. Он не умел сочетать физические действия с раздумьями. Чередовал. Поэтому в целях поддержки самоуважения ему пришлось нехотя, но в темпе порассуждать. Вот замерло сердце, но мозг еще живет, еще продолжается ток крови в органах инерцией последнего толчка. Жизнь после жизни – пять минут священнодействия реаниматолога с кардиостимулятором в руках. И, кстати, равнодушного ожидания патологоанатома. Самые страшные, истинно одинокие минуты, в которые для других ты уже труп. Мгновения, ради которых не стоит ни жить, ни умирать. И умирающий мозг выбрасывает из себя содержимое – твое прожитое, как мочевой пузырь мочу у висельников. Чего брезгливо кривиться, каждый орган отдает то, чем мы его наполнили. И приходится все вспоминать и всего стыдиться. А исправлять некогда и невозможно. Андрею Валерьяновичу показалось, что ноги и руки холодеют. Он машинально хлебнул коньяк из горлышка. «Да надо ли исправлять? – ускорил процесс согревания простой вопрос. – И обязательно ли стыдиться?»

Покосившись на пустеющую бутылку, раб анализа чужих текстов вспомнил Катю Трифонову, сидевшую напротив него за столом лицом к лицу. «Визави… Зеркало», – тихо вслух произнес он. Древнее суеверие – в глазах убитого навеки отражается убийца. И что-то в этом есть. Почему бы в глазах людей, наблюдавших тебя в неприглядном виде, тебе навеки не отразиться именно таким. Ведь они – не слой амальгамы, ты вызываешь у них ощущения и чувства. И только это, свое они ценят и запоминают. А ты потом годами смотришь в знакомые глаза, чувствуешь себя последним мерзавцем и недоумеваешь: «Вроде не обидел ничем, в чем дело?» Значит, тебе только кажется, будто ты не видишь себя со стороны. Другие видят, это и есть сторона. Встречные-поперечные создают твой образ раз и навсегда. Им плевать, что ты занимаешься своей душой, казнясь или оправдывая сделанное. Изнутри ты не такой, как снаружи. Поэтому попытки вывернуться наизнанку, говорить по душам неизбежны. И, кажется, напрасны. Но оптика – наука сложная. В одинокие минуты умирания зеркалами становятся твои собственные гаснущие глаза. И в них наконец соединяются двое: ты наружный, из отражений, и внутренний, которого так никто и не увидел. Наверное, если покопаться в физике, можно обнаружить вещи и почуднее. Но у кого, спрашивается, есть время и желание в ней копаться?

Вконец очумевший Андрей Валерьянович сообразил, что он на финишной прямой и мысленный пробег от книги к Кате завершается. Кто, защищая свое право и правоту в каком-нибудь скандале, не ощущал себя героем или мучеником? Кто не ругал и не учил ближнего из лучших побуждений? Кто не лгал по обстоятельствам? Тут Андрею Валерьяновичу пришло на ум, что он поторопился объявить себя чумным. Скорее, рискует заразиться. А в эпидемию чумы доктора рекомендуют побольше спирта внутрь для профилактики. Элементарные медицинские знания сделали участковую медсестру Трифонову еще ближе. Казалось, у нее с Голубевым появились общие интересы. Он вновь приложился к бутылке и уже в раже безжалостного торопливого самообличения продолжил: «Взгляни-ка теперь в глаза, в зеркала вытерпевших тебя, праведника и умника. Что видишь? Самодовольную противную морду? Театральные жесты? Напыщенный и жалкий вид. Вот, чтобы не смотреть на себя такого, каким его запомнили люди, человек и умирает. Насовсем. А душа… Она всего лишь земная привычка себя успокаивать, надеяться, фантазировать, мечтать. Секунд двадцать выключающийся мозг будет строить некие приятные планы. Он же не догадывается, что это последние минуты жизни. И либо ты выкарабкаешься из клинической смерти на двадцать первой, либо впадешь в вечный атеизм. О первом варианте кое-кому станет известно, о втором даже ты не догадаешься. Итак, люди наблюдали Андрея Валерьяновича во всяких внешних проявлениях. Но он тоже не слепой, многих детально рассмотрел. Все квиты. И все смертны. Ура!

Узнай Катя Трифонова, каким рассуждениям в связи с ее согласием разделить с ним трапезу предался Голубев, она сочла бы себя подарком мировой психиатрии. Ведь с лету диагноз поставила – странный. Разве нормальный человек ляпнул бы: «Если вам будут часто писать, я повешу замок на почтовый ящик»? Разве нормальный человек, позавтракав с девушкой, станет отрицать загробную жизнь, в которую верил, на которую надеялся до завтрака? Но она не знала, поэтому на одного психиатра без чувства юмора больше на свете не стало. Все-таки у человечества множество неиспользованных поводов для радости.

«Ура» Голубева прозвучало, когда он ополовинил бутылку. Бормоча: «Надрался, как скотина, средь бела дня», – Андрей Валерьянович поплелся в спальню. Благо у него, шестидесятитрехлетнего пенсионера, и день и ночь были в полном, не всегда мудром и умелом распоряжении. Пробудившись через пару часов, Андрей Валерьянович сказал своему отражению в обычном зеркале:

– Тебе не хочется подыхать, человече. И самонадеянности ты не нажил. Наверное, не столько боишься высшего суда, сколько сомневаешься в том, что люди ему подлежат. Тебе неприятна картина: Всемогущий Творец карает собственные напуганные, ограниченные, исстрадавшиеся творения. А они, между прочим, не по своей воле сначала родились во плоти и жили не так, как хотели смолоду, а потом освободились от плоти и всех ею обусловленных свойств личности. Поэтому ты предпочел бы совсем исчезнуть, только бы не видеть этого и не участвовать в этом.

Вообще-то, разделавшись со знаменитым иноземцем Моуди с помощью алкоголя, Андрей Валерьянович почувствовал в себе силы и настроение. Куражным мужиком он был по натуре. И слишком любил жизнь, чтобы долго думать о смерти, даже если она – начало некой другой жизни. Отдохнуть Голубев собирался. Расслабиться. Ибо уже три года не знал выходных, праздников и отпусков. Всю жизнь числил он себя в бытовых алкоголиках, а на пенсии оказался бытовым трудоголиком.

Проснувшись однажды затемно, Андрей Валерьянович резко сел в кровати, включил ночник и испытал мерзкий приступ головокружения и тошноты. Он не успел помянуть матом здоровье и возраст, потому что понял, что наизнанку его сейчас вывернет не от съеденного вчера, не от содеянного за шестьдесят лет, но от увиденного сию секунду. Увидел же он свое жилище – грязное, лет двадцать не знавшее никакого ремонта, бестолково обставленное продавленной и ободранной мебелью. Он, бедняга, еще удивлялся зачастившим к нему в последнее время ночным кошмарам. Изумился бы лучше тому, что раньше спал без сновидений. Ведь каждый день видел этот зловеще острый, будто провоцирующий на неверное движение угол комода и бугрящееся уродливыми выпуклостями кресло, воплощенную мечту каких-то культуристов-теоретиков с мебельной фабрики. Не будь Андрею Валерьяновичу так паршиво физически, он вскочил бы и топором порубил вещи в щепки. А пришлось подышать глубоко и снова заснуть.

Утро, как водится, размыло до прозрачности акварель ночных эмоций. Дом показался страшным, но не безнадежным. В Андрее Валерьяновиче пробудилось то, что так крепко почивало вчера, – нежность и любовь к своему жилью. Эти отдохнувшие чувства быстро освоились в компании тоски и раздражения. Будто ухоженные дети безбоязненно приблизились к небритым опустившимся взрослым, напоминая всем, какими те когда-то были. И Андрей Валерьянович решил изменить в квартире все, не одарив свалку ни единой безделушкой. Явилась, было, самозванкой мысль: «Для кого стараться?» Но не засела на тронном месте, чтобы царствовать и править. Потому что главным было желание стараться. Андрей Валерьянович приступил к делу, и нудная дурнушка по имени бессонница отправилась на поиски другого любителя полуночного кофе, бессистемного чтения и внутренних монологов.

За три последующих года Андрей Валерьянович Голубев навыходился в свет плотников, столяров, штукатуров и сантехников. Такой бурный образ жизни был разорителен, но занятен. Во все, что можно было сделать золотыми руками щедро опохмеленных русских алкоголиков, они вложили свою непьянеющую душу. Собственные руки Андрея Валерьяновича, вставленные еще теми для мастерового концами, окрепли и загрубели. Больше всего возни было с мебелью. Но прошло в трудах время, и сам хозяин перестал верить, что эти вещи покупал еще его дед. Округлые формы диванов и кресел в новой обивке сулили наслаждение покоем. Естественное довоенное дерево шкафов, столов и буфета манило прикоснуться к себе ладонями, а то и щекой.

У Андрея Валерьяновича хватило вкуса и сил. Он сумел терпеть и действовать одновременно. В течение трех лет он был настолько целеустремлен и хорош, что уже ощущал неодолимую тягу к дурному поступку. Например, раз представился случай проигнорировать похвальное стремление женщин из поликлиники завлечь его на флюорографию. У них будут неприятности? Но ведь обследование – дело добровольное, его личное дело. Разве можно наказывать кого-то за чужой отказ? Выбросив оставленный Катей Трифоновой листок, злодей, посмеиваясь, взялся за новый детектив.

3

Катя Трифонова повадилась бегать к рентгенологам чуть ли не каждый день. Ее подворный обход возымел действие – десяток старушек решились грудью встретить диагностическое облучение ради своего участкового доктора. Наверное, и в молодости не могли ни в чем отказать обходительным и нужным людям, авантюристки несчастные. Выслушав это предположение, Анна Юльевна сочла необходимым сдержать ретивую медсестру:

– Потерпи, Екатерина, успокойся, до отпуска неделя осталась. Нужны тебе фамилии? Новикова замолчала, значит, идет народ. Заберешь результаты в пятницу, отметишь в карточках сразу все.

– Я хочу, чтобы Голубев явился, – не сдержалась Катя. – У него почтовый ящик не запирается, так я поднялась в квартиру и вложила ему вызов в руки. Он мне обещал прийти, глядя в глаза. Я, доктор, сразу поняла, что он безответственно относится к своему здоровью. Котлеты на завтрак жарил, представляете? Ему бы паровую тефтельку на обед. Нет, надо было у него расписку взять, что получил…

– Повестку на флюорографию? – засмеялась Анна Юльевна. – И если не явится добровольно, ты его конвоируешь? Собственно, этого от нас Новикова и добивалась. Так, Голубев, Голубев, из четырнадцатого, кажется, дома. Чем он выбился из ряда, почему я его запомнила? А, отчество какое-то редкое, как у меня. Екатерина, зачем ему паровая тефтелька? Обаятельный дяденька, симпатичный, умный, вежливый. Ни грамма лишнего жира, оптимистически настроен. Здоров, по-моему, как бык. Вот понимаю, что не может наш современник быть здоровым после сорока, фастфуд и стрессы не позволяют. Но Голубев производит такое впечатление.

– Не важно, – соврала Катя. И азартно потребовала: – Пусть еще и честным будет. Пусть выполняет, раз мы договорились.

– Может, уехал куда-нибудь срочно, – заступилась за человека, который не доставлял ей хлопот, благодарная Анна Юльевна. – У него в карточке всего одна запись двухгодичной давности. Простыл то ли на охоте, то ли на рыбалке, запустил до ларингита, помнишь? С тех пор он без нас обходился. Да и до тех пор, кстати, тоже.

– Ну и память у вас, доктор, – восхитилась Катя. И продолжила искренне гнуть свое: – Наверное, раньше он в ведомственной поликлинике лечился. Или по страховому полису с работы у частников. А теперь – наш. И пусть не обманывает. О его же здоровье заботимся.

– Екатерина, прекрати терзать меня своим Голубевым. Завтра кончается срок этой кампании, но я уже панически боюсь оставаться с тобой в одном помещении. Чего доброго доконаешь, не дашь дожить до послезавтра.

– Ладно, я сама с ним разберусь, – кровожадно пообещала медсестра.

Анна Юльевна расхохоталась. Катина газированная молодостью жажда уважения к себе со стороны пожилого пациента напоминала манию заведующей отделением, хотя девушка неутомимо ее высмеивала.

Лишь подсчет грядущих отпускных и планы их интенсивной растраты ненадолго отвлекли Катю от строптивца Голубева. А потом наступил отпуск, начало которого психологи признают весьма ощутимым стрессом для трудящегося люда. Услышав об этом от Анны Юльевны, Катя спорить по своему обыкновению не стала.

– Точно. И обморожение, и ожог по клинике – близнецы.

«Своеобразно мыслит, – подумала тогда Анна Юльевна. – Для кого-то весь мир – театр, а для нее – лечебное учреждение».

Видимо, желая облегчить себе адаптацию к заслуженному отдыху, Катя Трифонова отправилась к Андрею Валерьяновичу Голубеву выяснять отношения. Правда, их пока не существовало. Но намекни ей кто-нибудь о желании предварительно установить то, что потом можно будет выяснять, Катя обиделась бы. Она вообще часто обижалась. На всех, живущих дома, а не в общежитии. На богатых. На имеющих машины, дачи, свободное время. На замужних ровесниц. На студенток. На тех, кому есть, где поселить собаку или кошку. При такой чувствительности она категорически отказывалась возвращаться к родителям в маленький городок, в трехкомнатную квартиру. В гараже зимой дремали стараниями отца не ведающие износа «Жигули». А весной, летом и осенью на них за полчаса добирались до каркасного дачного домика, украшавшего шесть соток хорошо унавоженного песка.

Она не ходила с подружками приторговывать косметикой по выходным. Не желала делать платные уколы и массаж. «Человеческую жизнь» ей должны были обеспечить те, кто «деньги за это во власти получает». Анна Юльевна так и не смогла доказать упрямице, что «они» делают ее жизнь сносной, исходя из своих представлений о потребностях медицинской сестры двадцати трех лет от роду. И если недовольна их мнением, а оно Катю оскорбляло, хлопочи о себе сама. «Нет, – говорила Катя, – надо заставить их ценить наш труд».

Анну Юльевну Клунину потрясало, что девчонка способна честно и старательно работать в поликлинике за гроши. Но сбегать еще в десять мест, сейчас-то, во времена одноразовых шприцев и систем, и положить в свой потрепанный кошелек вторую зарплату Катю заставить было невозможно. «Тогда не хнычь, Катька», – говорила ей Инна из процедурного кабинета, приспособившаяся ловко снимать сыр и соскабливать масло с бутербродов ветеринаров, покалывая на дому больных животных. Но Катя отстаивала свое право хныкать, проклинать все и всех, мечтать о справедливом будущем и ругать прошлое с настоящим вслух.

– Мне не трудно, мне противно! – кричала Катя. – Я не хочу стричь пуделей и торговать помадой. Я не желаю пахать в поликлинике по восемнадцать часов в сутки на черт знает сколько ставок. Потому что получу все равно только на сомнительного качества еду и одежду, а умру задолго до пенсии. И это не худший выход. Ведь пенсия у меня будет крохотная. И жизнь пройдет как гроза: – любуешься молнией, заслушиваешься громом, а на улицу нельзя.

Про грозу медсестрам особенно нравилось. «Выбрать бы нашу Трифонову в профком. Но мы всем отделением из профсоюза вышли, как главврач ни пугал всяким неудобствами, – вздыхали девочки. – И хочется ее, заразу горластую, заткнуть, но ведь правильно орет. Хоть и зря. Крутиться надо. А так Катька не подлая. Нельзя в наше время не свихнуться на чем-нибудь, все немного чокнутые. Пусть возмущается, тогда не забудем, что ненормально это для медиков – крутиться».

Показав себя надежной труженицей и утвердившись в неофициальном штатном расписании в должности бесстрашного критика всего подряд, Катя Трифонова принялась обдумывать свои неслужебные перспективы. Недавно двоюродная сестра, знаменитая среди родственников мудреным высшим образованием, под которое почему-то не придумали профессию, одарила ее исповедальным таким письмом. Оно взволновало Катю до немедленного ответа с таким подтекстом: все на свете сволочи, только ты – ангел, и я тоже, потому что понимаю и жалею тебя всем сердцем.

Сестра жаловалась на мужа. Парень сильно отставал в гонке с препятствиями за материальными благами. То барьер сшибет, то в яму провалится. «Я не очень-то хотела выходить за него, – покаянно рвала бумагу шариковой ручкой сестра, – но самая близкая моя подруга, тогда уже замужняя, меня уговорила. Стародевичеством запугала. С утра до вечера твердила о его достоинствах, в гости нас приглашала вместе и так радовалась любому намеку на взаимность между нами, будто война кончилась. Она была свидетельницей на свадьбе, потом нас незаметно разметало по жизни. А на днях встретила я ее. Сели, выпили вина, разговорились, как в старые времена. Лично мне казалось, что не прошло десяти лет друг без друга, поэтому я и разомлела. Рассказала, во что превратился ее блестящий протеже. Не стала бы унижаться, но болтали у меня, а моя квартира – убогий залог честности. Она всплеснула ручками в бриллиантах: «Надо же, а ведь столько возможностей подняться было, нашему поколению так повезло! Впрочем, он всегда был вяловат, безынициативен и равнодушен к деньгам. Но ты, помнится, не рассуждая, бросилась за ним, как крыса на звук дудочки. Остановить не могли». Далее шли не лишенные художественности стенания о юной доверчивости, длинный перечень упущенных возможностей и богатый набор советов вроде: «Катенька, никогда никого не слушай, решай все сама. Мне горько, но смена строя в России ни при чем. И при социализме не все жили одинаково, просто не выставляли благополучие напоказ. И подруга не виновата. Себе она нормального выбрала и благословляет вон тех, кто дал «возможности подняться». Это я кретинка. Только ты будь мудра, будь умницей».

Катя, в сущности, ею и была, если только так называемая мудрость не есть один из вариантов дурости, безостановочно развивающийся от младенчества до старости в людях, склонных шагать исключительно по прямой. И она хорошо помнила сестру влюбленной и ставившей в известность об этой банальности каждый уличный столб. Жених объявлялся тогда лучшим в мире. И будущая страдалица действительно очень боялась никогда не попасть безымянным пальцем в обручальное кольцо. Ее мать, тетка Кати, призывала требовать у избранника символ верности пошире, потяжелее и подороже. «Не знаю, как там дальше все у вас повернется, – окрыляла она дочку, – но хоть раз пусть мужик в ювелирном на тебя раскошелится». А бывшая подруга, познакомив Катину сестру с парнем, говорила про любовь и секс. И учила не обращать внимания на материнские пошлости. Всего лишь.

Тем не менее Катя не одобряла самобичевания родственницы – повзрослела, нахлебалась жизни и теперь винит себя в ушедшей молодости, что ли? Она с удовольствием оттаскала бы сваху-любительницу за волосы. Чтобы выбирала выражения и не обзывалась крысой. Чтобы не забывала, как сама дула в дудочку от нечего делать. Чтобы не махала ручонками в драгоценностях перед сопливым носом нищей невезучей бабы. Да просто чтобы легче стало.

На страницу:
2 из 4