
Полная версия
Меч и крест

Зинаида Гиппиус
Меч и крест
…Ученики Его, Иаков и Иоанн, сказали: Господи! хочешь ли, мы скажем, чтобы огонь сошел с неба и истребил их, как и Илия сделал?
Но Он, обратившись к ним, запретил им и сказал: не знаете, какого вы духа; Ибо Сын Человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать.
Лк. 9, 54-55-56Можно ли сейчас писать философически-отвлеченно о силе-насилии, убийстве, казни? И. А. Ильин думает, что можно, и пишет. Но нелегко следовать за ним, в беспросветные дебри рассуждений. Если у каждого пальцы бурые и липнут, чьей-нибудь кровью замараны, – своей или чужой, – как рассуждать о крови «вообще», о том, когда и чью лучше проливать?
Быть может, это лишь ощущение, и вопрос о силе-насилии, об убийстве, поднять все-таки нужно. Я только против внешней, чисто рассудительной манеры Ильина. От нее, от ее тона, и даже от постоянных повторений: «Христос, Христос, молитва, Бог», – веет чем-то мертвенно-злым…
Какой Христос? Какая молитва? Какой Бог? Не Ягве ли, никакого Сына не знающий, одинокий Бог кровей?
Или – кто?
* * *Вот первое впечатление от «христианской» книги «Сопротивление злу силой». Насколько оно основательно, – увидим далее.
Я, впрочем, не ставлю себе задачей последовательно разбирать книгу Ильина. Я просто хочу высказать, о ней или около нее, то, что хочу, относительно вопросов, над которыми пришлось мне думать в продолжении долгих лет.
Попутно выясняются и наши согласия и расхождения с православным защитником «силы». Даже не защитником: мы вправе, пожалуй, назвать его – проповедником силы-насилия…
Я начинаю с вопроса главного и, выделив его из всего прочего? ставлю так прямо, как он обыкновенно и ставится: «Можно или нельзя убить?».
Вряд ли нужно оговариваться, что вопрос этот существует как вопрос, – лишь там, где начинается духовный, идейный порядок. Или даже «религиозный» (в самом широком и общем понимании слова). Человек, абсолютно этому порядку чуждый, – хотя есть ли такой человек? – просто ничего не поймет.
Один убийца мне говорил: «Убить или всегда можно, или никогда нельзя».
Он был прав. По крайней мере, в том, что с человечески-религиозной точки зрения, – а тем паче, сузив, с христианской, – убить никогда нельзя.
Другой, идя на убийство, молился на золотой крест в бледном утреннем небе, – о чем? Об удаче? Нет, он был христианин; он молился, чтоб наступило время, когда никто никого убивать не будет.
И здесь то же: убивать нельзя.
… В углу, над лампадою, Око сияющееГлядит, грозя,Ужель там одно, никогда не прощающее,Одно – нельзя?Нельзя! Ведь, душа, неисцельно потерянная,Умрет в крови…* * *Первая смерть на земле – была человекоубийство, даже братоубийство. Таково начало древнего завета. А начало завета нового – убийство Богочеловека.
Каковы начала, таковы и продолжения. «Нельзя», оставаясь незыблемо во всей силе, – со всей силой, – и даже сверх силы, – непрерывно преступается.
Каиново племя, вопреки данной Богом заповеди, довело себя до того, что Господь, скрыв свой лик Элоима, благостного Бога-Зиждителя, повернулся к нему ликом Ягве, Бога крови и мщенья.
Но и потомки фарисеев, сделавшись христианами, века жгли, пытали, колесовали – убивали христиан же, все время помня, все время зная, что «нельзя», – как и ветхозаветные братья их это знали.
И всегда все искали что-то понять в этом грехе, искали, если не оправданья, – то чего-то вроде оправдания…
Что находили? Что находят?
* * *Только одно, что и можно найти. Около этого одного – блуждает и автор книги о насилии.
С длинными отступлениями, оговорками, при помощи отвлеченнейших теоретических построений, хочет он подойти к оправданию насилия, убийства (и… казни!). Между тем, единственная формула, если не оправдывающая убийство в меру желания Ильина, то оправдывающая его возможность, выражается всего тремя словами: «нельзя и надо».
Нельзя – но еще надо. Никогда нельзя, но иногда еще надо.
Это не упрощение (хотя напрасно упрощений боится Ильин). Это сводка к сути. Ведь стоит развернуть маленькое слово «надо» (иногда – когда?), и мы сразу попадаем в целое море сложностей.
* * *«Нельзя» пояснений не требует. Оно просто. Нельзя и нельзя. Но почему, хотя нельзя – надо?
Если, согласно со многими мыслителями, смотреть на мир, как на становящийся, восходящий к совершенству в процессе борьбы со злом (таков и взгляд Вл. Соловьева), то принятие мира (космоса, истории, – жизни), в его текучем несовершенстве, означает и принятие волевого участия в борьбе.
Путь непротивления злу (отстранения от борьбы), таким образом, с самого начала отвергается. Но на пути борьбы, – так сказать: вот здесь я борьбу кончаю? С этого момента я злу злому покоряюсь, из борьбы (из жизни) ухожу? В душе человеческой могут столкнуться два «нельзя»: нельзя уйти из борьбы, оставить мир злу, – и нельзя убить человека. Тогда я преступаю то «нельзя», где могу погибнуть я сам, в грехе, но не мир, то есть я отдаю в жертву себя – миру.
Этот трагический выбор человек делает один на один с собой, по мере, – всегда несовершенного, конечно, – но своего разумения. Каждая жизнь человеческая может быть пересечена моментом, когда человек решает, что надо убить, хотя нельзя.
И убивает[1].
* * *Такова общая схема. Насколько я понимаю Ильина, он хочет что-то вроде нее положить в основу – гораздо больше, чем оправданий, – своих «понуждений» к мечу.
Кстати, не этот ли волевой оттенок (оправдание – понуждение) заставляет его избегать прямых слов? Почему, упорно подчеркивая свое «христианство», он уклоняется от слова «грех», называет убийство – «негреховной неправедностью» (выраженье какое-то даже «неправославное»)? А насилия в борьбе со злом вовсе будто бы не существует, есть «действие силой».
К этой странной терминологии мы вернемся, а пока есть вопрос поважнее. Ильин на нем не задерживается, точно обходит сторонкой. Но его не обойти, особенно если доказывать необходимость-неизбежность убийства в борьбе со злом. (Мы бы сказали – «возможность».)
Это вопрос – о зле.
* * *Что такое зло? Где оно? Чем оно определяется? Как его увидеть, настоящее?
Ильин полагает, что критерий – христианство и что один христианин непременно увидит зло в том же и там же, где другой.
Формально это, конечно, правда. Но… тут есть очень важное «но».
Христианство – удивительная вещь. Оно не поддается обращению с ним, как с древним законом, который прост и ясен, укладывается в общеобязательные правила на все случаи. Христианство, не нарушив закона древнего, облекло его новым духом и тем совершенно преобразило. В сверхзаконности этой переплавились все понятия, и ею, в ней, решаются ныне наши «да» и «нет».
Люди «нового духа» будут видеть, конечно, и зло в одном и том же, – в меру близости своей этому духу. Но близок ему не всякий, «говорящий Христу: Господи! Господи!», и далек не всякий, кто даже имени Христа не знает.
Не имея этого внутреннего, одного, критерия, люди «иного духа» очень часто разнятся между собою в оценке добра и зла. Где один, искренно, видит зло, там другой, так же искренно, его может не видеть. А когда, случайно, люди старого и нового духа и совпадут во взгляде на зло (это бывает), их совместная ним борьба, рядом, все равно невозможна. Ибо, в зависимость от старого или нового духа, борьба с самого начала принимает то или другое течение, тот или другой образ. Даже внешне-сходственные действия будут глубоко разными, и к разным приведут результатам.
Поэтому меня интересуют в книге Ильина не теоретические положения и не высокие ее слова, а самое важное: ее дух.
Какого она духа?
* * *Ничто так не помогает исследованию, как конкретный пример.
У Ильина нет ни имен, ни лиц, о борьбе со злом он говорит «вообще», – у него нет конкретностей. Или есть, но они где-то скрыты за плотным забором их отвлеченно-теоретических палей.
Вот, впрочем, одно подлинное имя, подлинного человека. Тут можно кое-что взять в виде примера, и даже поучительного.
На многих страницах Ильин занимается борьбой… с Л. Толстым. О, конечно, с «непротивленством» Толстого. Но, если быть внимательным и логичным, можно проследить, как борьба со злом «непротивленства» переходит (и конкретно перешла бы на конкретную, при других обстоятельствах), – в борьбу с самим Толстым. Ведь, по Ильину, – «зло только в человеке». Идти против зла – значит идти против человека.
Ведется эта борьба именно так, как должен ее вести любящий «духовно-отрицательной» любовью. Для него Ильиным установлены, с самой резкой точностью и «в строгой, постепенно нарастающей последовательности», 25 общеобязательных правил:
1. Неодобрение.
2. Несочувствие.
3. Огорчение.
4. Выговор.
5. Осуждение.
6. Отказ в содействии.
7. Протест.
8. Обличение.
9. Требование.
10. Настойчивость.
11. Психическое понуждение.
12. Причинение психических страданий.
13. Строгость.
14. Суровость.
15. Негодование.
16. Гнев.
17. Разрыв в общении.
18. Бойкот.
19. Физическое понуждение.
20. Отвращение.
21. Неуважение.
22. Невозможность войти в положение
и, наконец, три последних звена, заключающие эту неразрывную цепь, три меры, которые необходимо применяются (если не подействовали предыдущие, или если нет времени для предыдущих); их, логически, Ильин обязан был бы применить к Толстому:
23. Пресечение.
24. Безжалостность.
25. Казнь.
Есть, положим, еще одно правило для «духовно-любящего»: казня, молиться за казнимого. Но молитву пока оставим. Нам важно установить, что, живи Толстой не при Николае II, а при Ильине, – просьба «накинуть мыльную веревку на его старую шею», не осталась бы втуне.
* * *Скажут: это пример-гротеск. Почему? Ильин вряд ли захочет признать свои теории заведомо отвлеченными, а не захочет – как же уклониться от признания, что да, казнь Толстого является последовательно-обязательной?
Ведь «ни прощение, ни снисхождение, ни измена теории – недопустимы». Если зло, подлежащее уничтожению, оказывается неотделимо от человека, – уничтожается человек. А так как, по всем вероятиям, Толстого не вразумили бы никакие предварительные меры, даже «причинение психических страданий», то вывод для «отрицательно-любящего» ясен: пусть повисит старичок, а мы помолимся.
* * *Это хороший пример, разносторонне поучительный, хотя и «гротеск». Мы его дополним, подчеркнув: все слова Ильина о христианстве, его словесные обоснования христианства – верны и правильны (хотя так общеизвестны, что удивляешься, зачем понадобилось их произносить тоном «откровения»).
Слова же Толстого о христианстве, все или почти все, особенно в вопросе о непротивлении, и неверны, и неправильны. Ничего нет легче, нежели «вскрыть» противоречивость Толстого и «зло» его непротивленства. Эту легкую задачу Ильин, попутно, выполнил с успехом.
А теперь я спрошу: из них двух, чьи слова, чья воля ближе к духу христианства? Не Толстого ли, все-таки, которого и «хри-стианином»-то назвать, пожалуй, еще нельзя? За его беспомощными, противоречивыми, спутанными словами стоит, если и не лик Христа, то страдание Христово – наверное… А чей голос слышен в «правилах» Ильина, до последнего, – окончательного? От кого идут эти приказы, эти предписания «любви», которую любящий, в самом лучшем случае, ощущает, как ревность, а любимый – всегда, как ненависть?
Воля такой «любви», ее дух, не напоминают ли опять дух ревнивого Бога кровей, Ягве, Сына не знавшего?
Ильин оговаривается: ненависти не должно быть. Не с ненавистью, а с любовью (высшей) надо применять «пресечение, безжалостность, казнь».
Положительно, голое слово – «звук пустой». Чем чаще повторяет Ильин слово «любовь», тем упорнее воспринимается ее звук в значении «ненависти». Не об этой ли Ненависти – с большой буквы – говорится в одной старой, довольно противной, песне? Пять ее строчек мне вдруг пришли на память:
Нет, нет, любовь не даст спасенья,И нет спасения в любви!Ты, Ненависть, сомкни плотнее звенья,Ты, Ненависть, туманы разорви!Мы взяли в руки Меч: пока они не сгнили…Дальше не помню. Пока, значит, не сгнили руки, не выпускай меча, люби рубя, руби любя… или ненавидя, что безразлично. Дух от звука не изменится. А дух этой песни и дух обязательных правил и понуждений к мечу Ильина – один и тот же дух.
* * *Понуждение…
Есть еще одна черта в ильинских писаниях, характерная и, на мой взгляд, немаловажная.
Но сначала устраним бесполезные обходы и оговорки, возвратимся к словам прямым и точным: насилие есть насилие, убийство – убийство, и доказать, что, с христианской точки зрения, оно не «грех», а какая-то «негреховная неправедность», – нельзя, сколько ни старайся. У Ильина и прямой, понятной, формулы «нельзя и надо» – нет: вместо «надо» он говорит «приходится». Как будто смягчает, но какое уж смягчение, когда это негреховное действие совершать «приходится», – обязательно!
Не в рекомендации обязательности, впрочем, дело. Не в деталях, а в главном: с новым духом несовместима, для него нетерпима всякая рекомендация убийства. Все рассуждения, старания убедить другого в необходимости убивать, всякая проповедь смертоубийства, понуждение к нему – есть действие недопустимое, и в той плоскости, куда помещает Ильин, называется греховным.
Человек, знающий о «нельзя» (нельзя убить), может решиться на преступление этой черты только сам; в себе, за себя решает, сам один, как сам один умирает. Сам берет и грех, и ответ; сам, вольно, кладет душу свою, не «сохраняет». И за что, во имя чего, когда надо положить душу, – тоже решает сам один.
Как сметь толкнуть другого на преступление и на жертву? Как сказать другому: иди на свою душевную погибель, ты обязан, иного пути нет? Как посылать на убийство, предписывать его, понуждать к нему?
То, что говорил людям Толстой, – пусть и неверно, и нереально, пусть даже вредно: но это можно говорить другим. А есть слова, на которые никто не имеет ни божеского, ни человеческого права.
…Пусть сердце угрюмое, всеми оставленное,Со мной молчит.Я знаю, какое сомненье расплавленноеВ тебе горит.Законы Господние дерзко пытающемуОдин ответ:Черту заповедную преступающемуВозврата нет.………………..Нельзя! Ведь душа, неисцельно потерянная,Умрет в крови.И – надо! Твердит глубина неизмереннаяТвоей любви.………………..В измене обету, никем не развязанному,Предел скорбей,И все-таки сделай по слову не сказанномуИди…Вот это, навсегда «не сказанное», последнее слово «убей» – с легкомысленной авторитетностью Ильин и твердит на все лады, «всем, всем, всем».
Как деревянным молотком стучит: пресеченье – безжалостность – казнь, безжалостность – понужденье – казнь – казнь – казнь… ты обязан – должен – бери меч – иди – иди…
Но не поймет, почему говорить этого нельзя (и уж без всякого надо), – написавший книгу о насилии. Чтобы понять, – нужно быть «иного духа», того, в котором по-новому открывались для нас вечные ценности.
Вот две неведомые Ильину: первая – Человек (Личность) и вторая – Свобода.
* * *Возвратимся ко «злу» и борьбе с ним.
Ильин утверждает обязанность каждого бороться со злом по правилам, им начертанным, – вплоть до казни.
Представим себе второго Ильина: он, совершенно так же, утверждает ту же обязанность и те же правила.
Но внутреннего критерия для распознавания зла у них одинаково нет: оба – «не того духа». Поэтому, взгляд на зло у них может не только не совпасть, а даже противопоставиться: первый Ильин будет видеть зло во втором, второй – в первом.
Тогда борьба со злом делается для них борьбой друг с другом.
Подобные во всем, в воле и духе, исповедуя безжалостно те же неотступимые законы, они находятся в равенстве противостояния.
Во что выльется борьба этих двух со злом, т. е. друг с другом? Кто кого победит?
Или, – уточнив и сузив вопрос: кто кого казнит? Первый второго? Второй первого?
Это, в каждый данный момент, будет решаться и преобладанием голой физической силы. Сегодня физическая сила на стороне первого, – или первых, – казнят они; завтра этой силы окажется больше у вторых, – казнены будут первые.
А так как физические силы, при духовно-идейном равенстве противостояния, дело случайное, то никакого результата, кроме перемежающегося успеха, – ряда казней, то одних, то других, – подобная борьба иметь не может.
Круг, из которого нельзя вырваться. Дурная бесконечность.
Ну, а если ошибаются не оба? Если один из противников, действительно, носит в себе зло, и другой попал верно?
Ничто не изменится и в этом случае. Меняет действительность, сводит ее с мертвой точки, разрывает круг – только новый дух. Соприкасаясь с материей, – лишь он дает времени движение (превращает «durèe»[2] – в «temps»[3], по Бергсону).
Борьба даже с действительным злом, но вне духа нового, – бессмысленна, ибо круговращательное взаимоистребление не только не наносит злу ущерба, – оно его умножает.
Если же действия, по духу и смыслу одинаковые, сопровождаются не одинаковыми, а разными словами, – это ли важно?
Так мало значат слова, что легче легкого, например, переделать книгу Ильина «от лица» его противника, любого, только принимающего, конечно, его общую теорию и частные «правила».
* * *Мы и сами, порою, не подозреваем, какие глубокие произошли в нас перемены. Не в сознании – так в крови; но мы их в себе уже носим.
Разве по-старому звучит теперь «нельзя» (нельзя убить), хотя и было оно в древнем законе? И разве не исполнилось нового трагизма внутреннее повеление «надо», надо преступить, положить душу?
Опять вспоминается мне убийца, что молился на золотой крест в белом утреннем небе. Он знал, что
Тайна есть великая, запретная:Солнцу кровь не велено показывать…Знал и молился не об «удаче», – об этом нельзя молиться, – но чтобы скорее наступило время, когда никому не надо будет поднимать на плечи тот тяжелый крест, который поднял он… ради свободы других.
Ильин произносит много банальных справедливостей о христианстве. Знаю, что он непременно казнил бы этого христианина, с молитвой. Но знаю также, что ему – никакие Ильинские молитвы не нужны.
* * *Меняемся не только мы, наше внутреннее отношение к жизни, – наш дух: он, по мере своего роста, изменяет и внешние формы жизни, изменяет реальность. Но в ней перемены происходят так медленно, так неуследимо, с таким кажущимся запозданием, что мы то и дело падаем в ошибки: вдруг, упреждая и насилуя время (течение истории по времени), мы начинаем разрушать еще не вполне изжитую в реальности форму. Гораздо хуже другая ошибка: насилие над временем в обратную сторону (Вейнингер называл это, то есть утверждение действительно отошедших в прошлое форм, как живых и настоящих, – безнравственностью). Такая ошибка предполагает лепоту и к внутреннему процессу, слепоту, которой как раз страдает Ильин.
Что касается Толстого – он просто не считался вовсе с процессом истории, а только с процессом своей логики. Взяв «убийство» в понятии его последней сущности (нельзя), ее и утвердил на все времена, логически спустив нить до отрицания борьбы (даже – с мухами![4].
* * *Убийство входит во многие формы жизненной борьбы – как возможность.
Как непременность – оно уже выпадает из понятия «борьбы», становится самоцелью и может быть названо максимумом убийства.
Очень характерно, что Ильин не делает различия между убийством-возможностью (в борьбе) и убийством-непременностью (обнаженный максимум). Внутренно разного отношения к ним он не имеет.
Мы увидим это, если остановимся здесь на некоторых конкретных формах борьбы и жизни, – и, прежде всего, на вопросе, близко нашей темы касающемся и остро волнующем современное сознание, – на вопросе о войне.
Ильин и Толстой, оба рассматривают войну с «христианской», – как они говорят, – точки зрения. И оба приходят к совершенно противоположным выводам.
* * *Коллективное убийство! – говорит Толстой. То, чего «нельзя» – никогда: ни прежде, ни теперь, ни потом. Ибо сказано: любите врагов ваших, не противьтесь злому и т. д.
Ильин, чтобы обосновать свои обратные утверждения, приводит другие тексты. Ведь для него христианство – тоже «закон», немного туманными линиями очерченный, правда. Нажать, крепче определить эти линии, Ильин и стремится, когда подыскивает нужные тексты.
Перелицовка понятий и слов при этом неизбежна. Оттого у Ильина, в широком круге «борьбы со злом», насилие оказывается уж не насилием, грех называется не грехом; а для «врагов» пришлось ему изобрести особую любовь, – «отрицательную», которая узаконяет убийство во всех видах, и даже с молитвой. Впрочем, молитва не обязательна, так как сам разящий «меч» назван «молитвой».
Спор между Ильиным и Толстым бесплоден, безвыходен. Попробуем призвать на помощь третьего современного христианина, но уже действительно причастие которого к христианству и вообще к «новому духу» никем не оспаривается (случай крайне редкий). Приводимые ниже слова из одной его небольшой статьи – есть прямой ответ и Толстому, и, главное, Ильину. Тут же мы найдем кое-что разрешающее и наши сомнения по вопросу о войне.
* * *Это – статья-письмо Влад. Соловьева об исторических судьбах Испании.
Основной взгляд Вл. Соловьева на историю, как на всечеловеческий путь восхождения во времени – известен[5].
Но путь этот не легок и не прям: он с заворотами, с петлями, с провалами. В статье о судьбах Испании Соловьев указывает на ее срыв в «тройную измену христианству», в «адское дело палачества» – инквизицию, – после долгого периода «христиански праведной» борьбы, которую она вела с оружием в руках.
«Как? – прерывает себя Соловьев. – Военные подвиги были подвигами христианскими? А слова Христа – кто подымет меч и т. д.? А слова о любви к врагам, о непротивлении злому? Эти слова известны всем, но, по-видимому, не все помнят правило для понимания этих и всяких других евангельских слов, правило, данное, однако, тем же Христом: „Слова Мои суть дух и жизнь“. А из этого правила ясно, что повторять букву того или другого текста еще не значит выражать его истинный смысл. Если же проникнуться этим смыслом, то понятна станет и следующая истина, которая, казалось бы, ясна, как Божий день…». «Вот она: можно допускать употребление человеком оружия, нисколько при этом не изменяя духу Христову, а, напротив, одушевляясь им, – и точно так же можно на словах и на деле безусловно отрицать всякое вооруженное действие и в самом этом отрицании бессознательно и даже сознательно изменять духу Христову и отчуждаться от него. Люди, верные этому духу, руководятся в своих действиях не каким-нибудь внешним, хотя бы по букве и евангельским, предписанием, а внутреннею оценкою, по совести, данного жизненного положения».
Это – отповедь (и какая ясная!) тем, кто не новый дух, а закон видит в христианстве и с беспомощным упорством пытается заключить его в «правила» на все случаи жизни. А вот что Соловьев говорит дальше – о насилии, войне, убийстве и различии его форм.
«Как бы мне яснее обозначить и определить тот узкий, но единственно-надежный мост, которым должно идти человечество между двумя безднами, – мост к истинному и могучему добру между бездною мертвого и мертвящего „непротивления злу“, с одной стороны, и бездною злого и также мертвящего насилия – с другой? Где проходит черта, которая отделяет принуждение, как подвиг самопожертвования за других, от насилия, как неправды и злодейства? Есть же эта черта…».
Вопрос – вплотную подходящий к темам ильинской книги. Где же, в чем же эта черта?
Она будет нам показана, и с большой резкостью.
* * *«Прежде, чем давать ей логические определения», говорит Соловьев, «обратимся к совести». К обыкновенной совести человека, – «независимо от религиозных[6] убеждений», – и спросим: чувствует ли он действительно «нравственное негодование» к подвижнику, «когда он благословляет и одобряет воинов, идущих освобождать отеческую землю от рабства?». Сможет ли «совесть» назвать и благословляющего и этих воинов, – «злодеями»?
Нет; «совесть» этого не сможет. А между тем, – говорит далее Соловьев, – убийство и человек, совершающий его «как уполномоченный от общества», – вызывают в нас уже не нравственное негодование, а прямо нравственное отвращение, смешанную с ужасом гадливость.
Соловьев иллюстрирует яркими примерами «эту странную, но несомненную противоположность в нашем отношении к двум убийцам». Откуда она?