bannerbanner
Трава забвения. Рассказы
Трава забвения. Рассказы

Полная версия

Трава забвения. Рассказы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 12

Внезапно по улице, с грохотом на булыжной мостовой, мчалась танкетка. Я не успевал добежать к забору, чтобы поближе её рассмотреть, – развернувшись, с лязгом, она уносилась обратно.

Вдруг улица преображалась – двигался шумный и пёстрый цыганский табор. Ехали повозки, затянутые тентом, шли цыганки в своих невероятных нарядах, увешанные серьгами и монистами, на руках – браслеты и кольца, возле них скакали и прыгали разного возраста цыганята. Долго потом ходили рассказы о хитрых цыганках и обманутых горожанах.

Зимой дядя Коля принёс и положил во дворе недалеко от калитки раздобытую где-то длинную, метра четыре, железную полосу. С улицы она хорошо была видна на снегу. Однажды, когда я гулял во дворе, по улице проезжал на санях крестьянин. Увидев полосу, он остановился и стал спрашивать моего согласия взять её себе, за это предлагал прокатить меня на санях. Я, конечно, согласился. Хитрый колхозник быстро положил полосу в сани, посадил меня, и я проехал с ним метров триста. Он прокатил бы меня сколько угодно ещё, но я сам не решился ехать далеко. Дома пропажа полосы быстро обнаружилась, и меня ругали за то, что я так глуп: из этой полосы дядя Гена собирался заказать у кузнеца хорошие санки.

Летом из Москвы приехал старший брат матери дядя Вася с сыном Вадимом, моим двоюродным братом. Вадик был старше на четыре года, настоящий москвич – шустрый и быстро соображавший. Мы увидели из окна бредущую по дороге без кучера извозчичью лошадь с коляской. У Вадика тут же сработала смекалка. «Бежим!» – скомандовал он. В одно мгновение мы оказались возле лошади. Я запрыгнул на сиденье, Вадик – на облучок, взял вожжи, и мы поехали. Это был настоящий угон транспортного средства.

Вдруг сзади послышался крик – размахивая кнутом, за нами бежал извозчик. Вадик остановил лошадь. Извозчик подбежал и… стал благодарить нас за то, что мы сберегли коляску и лошадь, ещё и прокатил нас. И нужно сказать – это несравненное удовольствие. Кто сейчас может понять такое? Рессорная коляска на шинах, кожаные сиденья, прорезиненный, со специфическим запахом, откидной верх, сверкающие лаком и никелем детали, конь – красавец, отличная сбруя. Катишься, будто плывёшь, и по мостовой цокают подковы.

В Москву попеременно ездили дедушка, бабушка навестить дядю Васю, дядю Федю с их семьями, ездил отец. Каждый раз я с нетерпением ждал их возвращения – они должны были привезти новую книжку. Из этих книжек запомнилась большого формата с приятной жёлтенькой обложкой – стихи Михалкова. Стихи мне понравились, как и сама книжка, хорошо оформленная, с интересными картинками. Стихи были про дядю Стёпу, про туриста, и самое интересное – про упрямого Фому.

Иногда случалось мне заболеть. Тогда приходил доктор, добродушный человек – кругленький, с животиком, с головой, лишённой малейших признаков растительности, имевший при себе в саквояже докторские принадлежности. Входя с мороза, он раздевался с помощью бабушки, умывал руки нагретой для него водой, спрашивал, что случилось, доставал из саквояжа докторский халат, облачался в него, подходил ко мне, лежавшему в постели, давал измерить температуру, выслушивал с помощью трубочки, выстукивал, просил чайную ложечку, пользуясь которой, осматривал горло, требовал сказать «а-а-а». Наконец выписывал «микстурку», «порошочки», рекомендовал горчичники, грелку, компресс или банки, говорил что-нибудь подбадривающее, а выполнив всё что нужно, снимал халат, укладывал его и прочее в саквояж и уходил. Позже я узнал, что доктор был всего лишь фельдшером.

Однажды у меня заболело ухо. Было назначено лечение. Ночью боль в ухе усилилась. Я решил, никого не беспокоя, полечиться самому. Днём мне закапывали что-то, и на тумбочке, возле постели, оставалось много разных пузырьков. Я выбрал наиболее полный, лёг на здоровое ухо, а больное до краёв наполнил из этого пузырька. Жидкость была прохладная, стало легче, и я уснул. Утром, подойдя ко мне, мать и бабушка всплеснули руками. Оказалось, я влил себе скипидар, который к тому же разлился по щеке, образовав ожог.

В то время всем детям в обязательном порядке делали прививку против дифтерита. Делали три очень болезненных укола с перерывом между ними в несколько дней.

Мы с Эммой обедаем в кухне. Во дворе мелькает фигура, мы сразу узнаём – это укольщик. Эмма начинает громко кричать. Бабушка уговаривает, утешает её. Я, как мужчина, креплюсь.

Укольщик раскладывает сверкающие никелем страшные свои приспособления. Он рыжий, говорит что-то успокаивающее, но мы-то знаем, как больно будет несколько дней после укола.

В разное время у меня были ворона, воробей, белочка. Ворону подстрелил из самопала Василь. Она была ранена в крыло и не могла летать. Я ухаживал за нею, но она умерла. Я устроил ей настоящие похороны – в гробике, для чего использовал подходящую коробочку. За сараем вырыл ямку, сделал надгробный бугорок, соорудил памятник из какой-то палочки.

Воробья, замерзавшего на снегу, принёс дядя Коля. Он отогрелся, ожил и стал перелетать из комнаты в комнату, возбудив алчное внимание Миньки. Я гнал Миньку, защищая воробья, но всё было напрасно. Глаза у Миньки разгорались, он прыгал за воробьём на шкаф, на печку, и однажды под кроватью я нашёл маленькую кучку пёрышек – всё, что осталось от бедного воробья.

Белочка была симпатичный, забавный зверёк. Мне подарили её крохотным бельчонком, рыженьким и пушистым. Выросши, она сделалась ручной, забиралась в кухне на стол, подскакивала к сахарнице, хватала лапками кусочек сахару, тут же грызла его. Она жила свободно, не в клетке, любила, свернувшись калачиком, поспать на постели в тёмной спальне дедушки и бабушки. Придя с работы, дедушка решил отдохнуть и, не заметив, лёг прямо на белочку. Несколько дней после этого она проболела и умерла.

Как у всех маленьких детей, у меня были любимые и нелюбимые кушанья. Нелюбимыми были фасолевый суп и суп с сушёными грибами. А самое любимое кушанье – чёрный хлеб, накрошенный в кружку и залитый молоком. Я появился на свет в голодное время, и мать рассказывала, как однажды ехала она со мной в поезде и стала кормить меня этим крошевом. Я был ещё совсем мал, а рядом ехал военный, который проникся к младенцу сочувствием и дал матери батон прекрасного белого хлеба. Младенец же поразил доброго человека тем, что отказался есть белый хлеб, а продолжал употреблять свой, чёрный, с молоком. Конечно, были и любимые лакомства: заварное пирожное, мороженое. Мороженое продавалось на улице из бидона. Мороженщица черпала ложкой некоторое количество, закладывала в форму и выдавливала порцию в виде бочонка, заключённого между двумя вафельками. Оно имело приятный желтоватый цвет, было очень вкусно и стоило копейки. Около мороженщицы постоянно толпились дети.

Дядя Коля и дедушка ходили по грибы, приносили полные корзины боровиков, подосиновиков, маслят, испускавших особенный грибной аромат. Ходили и по орехи. А однажды дядя Коля принёс целую корзину живых чёрных раков. Бабушка потом бросала их в кипяток. Они становились красными, и белое мясо их было очень вкусно.

В весеннем саду цвели деревья. Мириады пчёл наполняли его дремотным гуденьем, погружая в состояние, будто это успокаивающий, сладкий сон. Ярко потом желтели одуванчики, свежо зеленела нежная травка. Славно было сидеть или лежать на ней, глядя в небо, где высоко-высоко летел самолёт с прицепленной к нему «колбасой». Другой самолёт стрелял в неё из пулемёта. Иногда пролетавший на небольшой высоте самолёт выбрасывал листовки, засыпая ими улицу, двор, сад. Я собирал их потом – все, сколько мог найти. Текст листовок, конечно, никого не интересовал, но зрелище, когда они падали с неба, вызывало восторг. Видел я и дирижабль, летевший медленно, высоко.

В саду был шалаш, но гулять по саду не разрешалось до тех пор, пока дедушка не скосит траву для коровы. А когда сушилось сено, по саду распространялся чудесный запах его, смешанный с запахом зреющих яблок.

В саду за сараем я нашёл неизвестно как и откуда попавшую туда книгу для чтения, наверное, в четвёртом классе, с оторванной обложкой. Там я прочёл запомнившееся с тех пор:

Уж небо осенью дышало,Уж реже солнышко блистало…

Это была дорогая находка. Я не расставался с книжкой до тех пор, пока не прочёл всю – рассказы, сказки, стихи.

Книги были моей страстью, но, может быть, потому, что во мне жил также художник, я любил книги с хорошими картинками, которые рассматривал подолгу и помногу. Я не мог заставить себя читать книгу, лишённую иллюстраций. Они возбуждали во мне интерес к содержанию, разжигали воображение. Такие книги оставили незабываемую память – не только из-за содержания, но и по воспоминаниям общения с ними. Вначале это были «Русские народные сказки», «Конёк-Горбунок», сказки Пушкина, Чуковского, потом сказки Андерсена, «Тысячи и одной ночи». Прелестная книжка-малышка величиной с ладонь содержала всего два стихотворения и была замечательно украшена цветными рисунками. Одно было стихотворение Жуковского про котика и козлика, другое – Пушкина: «Румяной зарёю покрылся восток…»

Волшебство этих слов было восхитительно тонко повторено в рисунке и цвете: заря, село за рекой, стадо на зелёном лугу…

Любимой игрой стало самому делать книжки. Я нарезал одноформатные кусочки бумаги, сшивал их нитками в виде тетрадки, придумывал содержание, которое начиналось словами «жили-были», записывал его печатными буквами на каждой нижней половине страницы, а верхнюю украшал своими рисунками.

Мать отвела меня в клубную библиотеку. Меня записали, выдали книги, и это было величайшее событие. Библиотека произвела неизгладимое впечатление. Книги там громоздились на полках до самого потолка. Многие были потрёпанные, старые, с замусоленными и лохматыми страницами, они-то привлекали в первую очередь. От них исходил волшебный книжный дух. Я не любил совсем новых, нетронутых книг, если они были к тому же без картинок. Пользуясь предоставленной мне возможностью, я прочёл тогда много интересных книг. Но вот однажды мне дали «Гуттаперчевого мальчика», я почему-то никак не мог приняться за его чтение, – должно быть, рисунки в книжке были неинтересны, – и мой братишка, которому исполнилось тогда столько, что он сумел взять ножницы, порезал её. Это был страшный удар. Я не мог вернуть испорченную книгу и перестал ходить в библиотеку. Так продолжалось долго. Наконец, через мать я получил требование явиться в библиотеку. Страшась наказания, чувствуя себя преступником, я понёс изуродованную книгу. Но странно, меня не ругали и, к ещё большему удивлению, без малейшего упрёка оставили право пользоваться книгами. Повесть о гуттаперчевом мальчике я прочёл значительно позже. Я оценил её и навсегда запомнил слова эпиграфа: «Когда я родился, я заплакал. С тех пор каждый прожитый мною день объяснял мне, почему я заплакал, когда родился…»

Из разговоров взрослых мне было известно, что на чердаке нашего дома свалены в кучу какие-то старые, наверняка интереснейшие книги. Я сгорал нетерпеливой мечтой о времени, когда смогу забраться туда, увидеть всё своими глазами, разобрать этот клад и конечно, найти там такое, что окажется интересней всего, что я знал до этих пор. Из этих сокровищ кто-то достал однажды «Войну миров» – жуткое и захватывающее чтение о нападении на землю марсиан, с выразительными, надолго врезавшимися в память иллюстрациями.

Как новое счастье, приходила весна. Звенели капели, сверкали сосульки, таял, сокращался в своих намётах снег. Суетились, поднимали гвалт воробьи. Небо становилось нежной, чистейшей голубизны, ярко и горячо сверкало солнце. На улице перед домом шумливые ватаги мальчишек пускали кораблики, делали запруды, строили мельницы.

В саду на лоне прошлогодней травы прозрачными струями изливались хрустальные ручьи. Переливаясь, вспыхивая отражёнными лучами, они журчали ласково, грустно, навевая чувства неизъяснимые, мечты о неведомом, потаённом, которое где-то существует и мучительно желанно. Какое оно могло быть? Под ярким небом и слепящим солнцем детское воображение было не в силах представить отчётливое его видение. Оно было, конечно, рядом, совсем близко. Но не было никого, кто пришёл бы сюда и здесь, в сверкающей тишине весеннего сада, при сладостном, завораживающем журчанье торопливых струй обрисовал его образы, назвал ускользающие их имена…

Иногда, промочив ноги и простудившись, я должен был оставаться дома. Тогда было непереносимой мукой запертым в четырёх стенах наблюдать ликование весны из окна, в которое горячо светило солнце, в то время как на улице другие дети предавались шумным своим забавам.

Но вот становилось сухо, всё начинало зеленеть и цвести, принося с каждым днём новые впечатления и новую радость: первая травка, первая бабочка, первый листок на дереве, майские жуки, ласточки. Наступало лето со своими теплом и зноем, с грозами и бурными ливнями, с лепечущей листвой, с плодами, зреющими в саду, с долгими мечтательными вечерами.

Какое это было блаженство – первый раз после холодов выйти из дома только в рубашечке и с непокрытой головой! И каждый день находить в природе всё новые, всегда как чудо, её превращения: белое и розовое буйство цветущего сада, усыпляющее гуденье пчёл, а по другую сторону забора, в берёзовой роще, мелкая и яркая вначале зелень листочков с каждым днём становилась гуще, темней, и вот она наполнялась протяжным шёпотом, таинственным шумом. Там, в саду, глаза невольно устремлялись в небо, где медленно шли облака. Они, пустынная и бескрайняя голубизна над ними, лёгкий и ласковый этот шум, завораживали, заставляли долго смотреть и слушать, и от этого, как от доброй улыбки, становилось так радостно и так хорошо.

Жаркие полдни, задумчивые облака, пылающие закаты тихих и тёплых вечеров… Знойным дням, казалось, не будет конца… Но лето заканчивалось. Дедушка начинал убирать яблоки и груши с помощью длиннейшего шеста, расщеплённого на конце, осторожно снимая с дерева каждый плод, бережно укладывая их горкой на траве. В саду стоял запах антоновских яблок.

Шла осень. Дни становились короче, солнце больше не жгло, отдавая земле последнее своё тепло. На деревьях желтели и краснели листья. Дедушка сгребал их большими кучами – они были ярких и разных расцветок. И было особенным удовольствием зарыться в них и смотреть в небо. Оно было синее, но не такое, как весной, – остывающее, прохладней и как будто темней.

После солнечных дней сентября начинали идти дожди. Листья всё падали, устилая землю ярким и пёстрым ковром. Холодный ветер гнал их, разбрасывал по дороге. Дни наступали мрачные, тёмные. Тяжёлые тучи укрывали небо. Голые деревья мокли под ледяным дождём. Начинался ноябрь.

В такие дни в комнатах было сумрачно, скучно. Бабушка, как всегда, хлопотала на кухне, уходила надолго в сарай, к своим любимцам, которые нетерпеливо ждали её. Я слушал радио, читал, рисовал, смотрел в окно, наверное, о чём-то думал…

Вечером в спальне бабушка топила печку – круглую, в железном панцире, у нас она называлась голландкой. Если приходила Эмма, мы подступали к бабушке с двух сторон, упрашивая её рассказывать сказки. Она сидела на низенькой скамеечке, подбрасывала в топку поленья, ворошила их кочергой. По углам спальни прятался мрак, на стенах, оклеенных старинными обоями, плясали отсветы пламени. От печки вместе с её жаром, от самой бабушки шла волна домашнего уюта, и казалось, что волшебное, чудесное, – оно уже здесь, рядом, сейчас. Тёмная спальня была нашим любимым местом. Здесь мы никому не мешали и нас никто не видел. Мы как-то играли, рассказывали что-то, наверное, хвастались чем-нибудь друг перед другом. В спальне стоял большой мешок с сушёными яблоками и грушами, из которых бабушка варила компот. Мы выискивали там сладкие груши и лакомились ими.

Между нами завязывался учёный диспут о происхождении человека. Я утверждал, что человек произошёл от обезьяны.

– А вот и нет, – возражала Эмма, – человек произошёл из живота!

Как можно было поверить в такую глупость?! Как это человек может произойти из живота?! От обезьяны – это понятно, но из живота?! Но Эмма стояла на своём. И было странно, что когда мы обращались за разрешением спора к взрослым, то ответ был какой-то неопределённый. Мне говорили:

– Да, человек произошёл от обезьяны.

Но как будто были согласны и с Эммой, и она торжествовала надо мной:

– А вот и нет! А вот и нет!..

Конечно, мы и ссорились, бывали обиды. Во время грандиозного фейерверка в парке к нам в сад опустился парашютик от сгоревшего на нём пиротехнического заряда. Я считал, что парашютик должен принадлежать мне, потому что и двор, и сад были моими, так как я здесь жил, но взрослые присудили парашютик Эмме. Качествами джентльмена я не обладал, потому был обижен до слёз и понял, что Эмму любят больше, чем меня. Между тем парашютик был всего лишь куском бесцветного парашютного шёлка с примитивным устройством для удержания под ним горючей смеси. Обиды, конечно, забывались, ведь я любил Эмму, и мы встречались не так часто, сколько хотелось.

Но вот однажды, проснувшись утром в своей постели, я замечал странную перемену в доме. Комната вдруг стала какой-то особенно светлой и большой. Из кухни слышалось, как входившие со двора топали у порога и как-то по-новому, бодро, громче обычного, звучали голоса. Спрыгнув с постели, я подбегал к окну, и чудо – там всё было бело, вчерашнего мрака, черноты как не бывало! А с неба крупными хлопьями, медленно кружась, падал и падал снег.

Я быстро завтракал, быстро одевался, всё, конечно, с помощью бабушки, шёл во двор. Всё-всё там было покрыто пушистым снегом: крыльцо, двор, сарай, каждое дерево и каждая ветка, всё было бело в саду, и то, что дальше, – улица, весь город, и было тихо-тихо. Подставляя лицо холодным снежинкам, я радовался этому чуду, лепил снежки, снежную бабу.

В один из таких дней после обильного снегопада во дворе собралась целая свора собак – должно быть, приятели нашего Томика. В компании выделялся большой чёрный пёс с вислыми ушами. С высокого крыльца я стал забрасывать собак снежками, на что они никак не отзывались, но все внимательно наблюдали за мной. Расхрабрившись, я стал спускаться по ступенькам крыльца, продолжая кидаться, и, наконец, сошёл с последней. Тогда чёрный пёс, не спеша и молча, подошёл ко мне, поднялся передо мной на задние лапы, а передние положил мне на плечи. Я упал, и он стал надо мной. От страха я не мог ни пошевелиться, ни издать какой-либо звук. Черныш постоял так минуту, глядя поверх меня и как бы задумчиво, и отошёл – с достоинством, не зарычав, не залаяв. Вскочив на ноги, я мгновенно взобрался на спасительное крыльцо.

С собаками было ещё одно приключение. В нашем саду не было ни одной сливы. Между тем, у соседки, старухи-польки, на её участке, граничившем с нашим садом, росло чуть ли не с десяток сливовых деревьев, плоды которых были отчаянно соблазнительны – крупные, светящиеся соком, жёлтые и розовые, я лелеял мечту добраться до них. Часто прохаживаясь вдоль ограды из колючей проволоки, поглядывая на эти, такие близкие, сливы, я не мог не вызвать подозрений. И однажды, решив, что настал благоприятный момент, быстро подлез под протянутую колючку. От дома соседки, видимо всё это время наблюдавшей за мной, тотчас понеслись ругательства на польско-русском наречии. Вслед за этим на меня бросилась целая свора собак, которых держала она. Мгновенно выскользнув из-под проволоки, я кинулся бежать, но, видя, что собаки уже догнали меня, остановился под ближайшей яблоней, повернувшись к ним лицом. Их было пять или шесть. Они окружили меня и грозно облаивали. Постояв так некоторое время и решив, что ярость собак утихла, я выскочил во двор со всей быстротой, на какую был способен, захлопнув калитку перед сворой. Удивительно, но собаки, обычные дворняги, которые легко догнали меня, не укусили, хотя вполне могли это сделать. Неужели они снизошли к моему глупому младенчеству и только попугали меня?

Приближался Новый Год. Я постоянно спрашивал взрослых, сколько ещё осталось дней. Наконец день этот наступал, в дом вносили ёлку – высокую, до потолка, раскидистую, пушистую, распускавшую по комнатам лесной дух, вызывая бурю восторга. После того как дедушка или дядя Коля устанавливали её на кресте, мать и я начинали развешивать на ней украшения – игрушки, потом конфеты, печенье, грецкие орехи, завёрнутые в фольгу, красные яблочки, купленные, так как у нас таких не было, мандарины. На ёлке крепились также тонкие разноцветные свечи. Их зажигали под строгим присмотром взрослых. Мягко колеблющееся сияние их с золотым ореолом вокруг язычка пламени было волшебно трепетным, непередаваемо дивным. Погружённая в таинственный полусвет, мерцая разноцветными огоньками, ёлка была настоящей сказкой, которая вдруг пришла в дом. Славно было забраться под навес раскинутых ветвей, к Деду Морозу, поставленному среди сугробов ватного снега, лежать так и думать, что вот ты уже в другой, чудесной стране, и сейчас начнётся удивительное, чего ещё не было никогда!

Подарки для нас к Новому Году были самые простые. На сохранившейся фотографии тридцать седьмого года мы с Эммой стоим возле нарядной ёлки и держим их в руках – у Эммы гуттаперчевый негритёнок-голыш, у меня небольшая лошадка из папье-маше.

После Нового Года тянулись долгие дни снегов и мороза. Снежные бури, вьюги, снегопады сменялись морозными солнечными днями. Тогда я катался во дворе и в саду на лыжах и санках. В доме было тепло, натоплено, играло и говорило радио, в кухне бабушка топила печь, орудовала ухватами, сковородниками, я опять рисовал, читал, но уже хотелось тепла, весны.

Совсем другая жизнь, манившая к себе, томившая желанием приобщиться к ней, шла за пределами двора и сада. На треке носились мотоциклисты, на футбольном поле разыгрывались матчи футболистов. Сквозь широкие щели в заборе всё это было хорошо видно из нашего сада.

По вечерам в берёзовой роще шло гулянье. Вдоль цветочных и кустарниковых насаждений непрерывными потоками шли нарядно одетые люди, оживлённо разговаривая, смеясь. На балконе летнего клуба играл духовой оркестр. Внизу, на площадке, кружились танцующие пары. Иногда устраивался зрелищный фейерверк, как тот, когда мы поссорились из-за упавшего в наш сад парашюта. Это было настолько похоже на то, что потом показывали в кинофильме «Истребители», что, казалось, там были именно этот фейерверк и наш парк. Парк посещали дядя Гена, тётя Варя и моя мать, брали и нас с Эммой. Чувством этих прогулок был праздник среди огней, музыки, счастливой толпы.

Днём в парке было пустынно. Не было никого на аллеях, на треке, на футбольном поле. Тишина, которая приходила оттуда, соединялась с тишиной нашего сада, и тогда в этом мире оставались лишь солнце и небо, мечтательная задумчивость природы.

Дом наш стоял рядом с вокзальной площадью, в центре которой за невысокой оградой был скверик, тенистый от деревьев, разросшихся там кустарниковых акаций. На нашей Первомайской улице, смыкавшейся с площадью, во время праздников собирались демонстранты, гремели оркестры. Отсюда к центру города начиналось шествие колонн.

Ярким солнечным утром Первого мая сюда подошла полуторка с устроенными в кузове лавками, специально оборудованная к этому дню для перевозки детей. С разрешения матери я тоже забрался в эту машину, и много часов потом мы ехали вместе с потоком демонстрантов к центру города. Я, кажется, первый раз ехал так в машине. Конечно, это было исключительное событие. Кто был мальчишкой в те годы, поймут меня. А в обычные дни улица наша была малолюдна, тиха, даже пустынна.

Рядом с вокзалом находилось основное здание клуба, где была и библиотека. В клубе показывали кино. Деревянное строение это с архитектурными претензиями в виде каких-то башенок, шпилей, выкрашенное охрой и суриком, окружали старинные тополя. Фойе украшали растения в кадках. Здесь были столики для желающих поиграть в домино, шахматы, шашки. Перед началом сеанса с эстрады, специально устроенной для этого, выступали певцы, певицы, играл оркестр.

Здесь я видел: «Огни большого города» и «Новые времена», «Волга-Волга», «Весёлые ребята», «Дети капитана Гранта», «Василиса Прекрасная», фильмы о лётчиках и моряках, о революции и Гражданской войне, о шпионах и врагах народа. Эти последние, такие как «Ошибка инженера Кочина», «Партбилет», производили сильное, однако тяжёлое впечатление. Несмотря на малый свой возраст, я вполне воспринимал подавляющий пафос этих картин.

Атмосфера страха, сеявшаяся вокруг, расклеенные повсюду плакаты, изображавшие «ежовые рукавицы» в действии, другие, подобные им, достигали того результата, на который были рассчитаны. Ходили пугающие слухи о шпионах и диверсантах, которых, кажется, было уже столько, что опасность подстерегла на каждом шагу. Едва ли не каждодневные разговоры взрослых о том, что ночью «взяли» кого-то, заставляли держать в уме постоянную, смутную тревогу. И однажды глубокой ночью (а все эти дела, как и вообще чёрные дела, творились по ночам) к нам громко и требовательно постучали. Вошли люди в форме НКВД. Начальник спросил фамилии проживающих, потребовал паспорт дедушки. Сидя за столом, он смотрел в свои бумаги и что-то писал. Вдруг он спросил имя-отчество дедушки, хотя паспорт был у него перед глазами. Дедушка ответил, а энкавэдэшник назвал из своих бумаг другие имя и отчество. Оказалось, пришли за человеком под той же фамилией, проживавшим в маленькой избушке позади нашего дома. Так дедушка и все родные пережили несколько минут настоящего страха. В ту ночь добыча служителей преисподней была в другом месте.

На страницу:
3 из 12