bannerbanner
Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО
Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Пудак… Это фамилия моей первой учительницы Раисы Ивановны. В скорбном списке она представлена трижды. Широколава… Такая фамилия была у моего соседа по парте в первом классе, его имени я не помню. Холод Иван Васильевич… Не тот ли это дядя Холод, который в 1930-м пригнал в Бельманку и передал моему отцу первого «Фордзона»? Нагребецкий… Мальчик, с которым я дружил в четвертом классе. Гришечко Сергей Ильич… Это тот самый Сережа, чья хата стояла через одну от нашей хаты, – единственная в ряду, обращенная к Берде «причилком». Это с ним мы купались в Берде, ловили раков. Пять раз повторяется моя фамилия и еще фамилии родственников по маминой линии – Скрябы, Скрябины, Отирко. Кулага – девичья фамилия моей бабушки Павлины – повторяется пять раз. А сколько их, моих кровно родных земляков и просто земляков, было призвано вне Бельманки, куда раскидала их судьба в тридцатые – распроклятые!

Здесь, у обелиска, все более ощутимое волнение, нараставшее во мне по мере приближения автобуса к селу, теперь уже начало перехватывать дыхание, в горле застрял предательский комок. Между тем меня, незнакомого человека с депутатским значком, окружили и с любопытством изучают сельские мальчишки. А я тоже словно бы узнавал в них и себя самого, и тех давнишних мальчишек, товарищей моего детства, чьи имена запечатлены на обелиске. И особенно остро ощутил себя частицей дорогой моему сердцу бельманской глубинки. Пусть она кому-то покажется заурядным захолустьем, но я благодарю выпавшую мне судьбу родиться именно в этом запорожско-хлеборобском краю, овеянном легендарной славой наших прародичей.

Прародич мой держал орало,А рядом – саблю и копье,В походной торбе – хлеб и сало,А за спиной носил ружье.Еще носил он осэлэдця,Обычай дедовский храня,И тютюном умел согреться,И под седлом держал коня.И осэлэдцев тех немалоУспело под курганом лечь,Чтоб край отчизны и началоОт супостатов уберечь.Горжусь тобою, Украина,России кровная сестра,Правнучка росса-славянинаИ дочь Славутича-Днепра.

Я заметил, что в поезде, подъезжая к дому и наблюдая сменяющие друг друга за окном вагона пейзажи, невольно стараюсь не пропустить появление в поле моего зрения даже самых маленьких речек, ручейков. В каждой из них мне хочется найти, – и я непременно нахожу! – черты сходства с речушками моего бельманского детства. И в таких случаях меня охватывает чувство радостной взволнованности, ощущение «вездесущности» моей «малой родины» в Большой Родине, какое, по моему убеждению, было бы недоступно мне, если бы явился я на свет и вырос у берегов большой знаменитой реки. Я бы просто скользил равнодушным взглядом по этой речушечной мелкоте, даже не фиксируя на ней своего внимания. Зато в силу привычки у меня не было бы того благоговения, которое я испытываю перед каждой большой могучей рекой.

Пусть она не велика,Речка возле Бельмака,Где малюсеньким росткомМежду Доном и ДнепромПоявился я на свет!Пусть с тех пор немало летОтшумело, пронеслось,И копна моих волосПоседела у висков!Все ж обрывки корешковНеприметного ростка,Что остались в той земле,Видно, помнят обо мне,И меня издалекаТяготеньем тайных силОбелисков и могил,Корневищами дедовИз глубин седых годовВсе влекут в края родные,Где увидел я впервыеЗемлю Родины и небо,Колыханье злаков хлеба,Тополя и отчий домМежду Доном и Днепром.

Глава вторая

Я в восемнадцатом году на свет явилсяВ селянской хате под соломенной стрехой.К двенадцати в труде крестьянском навострился,И подрастал отцу помощник неплохой.Но юности моей, нескладно пролетевшей,Беспечной прелести я так и не узнал:Я рано стал главой семьи осиротевшей,Когда отца в расстрельный увели подвал.

Человек не властен над своими воспоминаниями. Они сами являются перед мысленным взором его совести, воспроизводя, как в кино, картины и образы минувшего. В этом фильме человек видит, – хочет он того или нет, – события и людей, а среди них – как бы со стороны – видит и самого себя. И ни одного кадра нельзя ни вырезать, ни подретушировать, ни заменить мультипликацией или дублем. В жизни дублей не бывает: что было – то было. Было радостное и горестное, и такое, что вспоминается с гордостью или со стыдом, с болью, с сожалением, и такое, о чем хотелось бы забыть. Всякое было.

Не знаю, как у кого, но у меня вместо пролога к сокровенному фильму моих воспоминаний всегда возникают и проходят один за другим все те же самые первые кадры, может быть, даже подсознательно запечатленные памятью в раннем детстве и сохранившиеся на обрывках старинных полуистершихся лент.

…Вдоль сельской улицы по ухабистой дороге, покрытой комьями разбитой колесами бричек и конскими копытами грязи, засохшей после весенней распутицы, движется странная двухколесная повозка, у которой одно колесо больше другого. Теперь-то я понимаю, что это передний скат для плуга – колешня по-крестьянски, у которой большее колесо идет в борозде, а меньшее – по невспаханной части поля. Между колесами колешни – нечто, похожее на дощатую дверь от какого-то сарая, к которой впереди прилажены веревочные лямки, и в них по очереди впрягаются изнуренные голодом мужики. На досках лежит, сложив руки на груди, умерший от голода дед Гудко – так называли его сельчане за привычку постоянно что-нибудь напевать (гудеть) себе под нос. У деда ослепительно белые борода клинышком, волосы и такие же белые, из домотканого полотна, сорочка и штаны. Сзади на досках возле дедовых ног сидит малыш. Ему сказали, что дедушка – мамин папа – переезжает в новую хату. На ухабах, чтобы не упасть, мальчик хватается за костлявые босые ступни, обтянутые пугающе холодной, посиневшей кожей. При каждом толчке они, как и мальчик, подпрыгивают на досках, от этого мальчик вздрагивает, ему становится страшно, и он просит, чтобы мать взяла его на руки. Но она с трудом шагает за повозкой, какие-то женщины поддерживают ее под руки, помогают ей поправлять дедовы ноги, когда они сползают к краю доски.

– Потерпи, сынок, скоро приедем, – говорит ему мама.

Все это происходило в апреле 1922 года.

Шел мне тогда четвертый год, но я и сейчас, будто наяву, вижу посиневшие дедовы ноги в стоп-кадрах моей памяти.

Зато мне основательно довелось похозяевать с другим моим дедом, которого звали то ли Трофимом, то ли Трифоном, – как правильно, никто не знал из-за какой-то путаницы в церковных записях. Бабушка Павлина называла его Трихванчиком. В отличие от деда Гудко, этот дед не гудел, а молча посапывал, занимаясь по хозяйству. Скупой на слова, он лишь изредка замечал мне, чтоб я не вертелся у него под ногами (или руками) и не мешал работать. Тогда я напоминал деду:

– Не верчусь, а помогаю. Вы же сами просили!

Дед соглашался с этим и тут же придумывал мне какое-нибудь дело: принести кружку воды, отнести кружку обратно, подать молоток, лежавший у него под рукой. Деду нравилось, когда я «вертелся» около него, относился ко мне как-то по-особому. Уже будучи взрослым, я узнал, что он как бы чувствовал себя виноватым в том, что не уберег мою мать-солдатку от тяжелого крестьянского труда, и у нее родилась мертвая девочка, которая была бы моей старшей сестренкой, и это чувство выражал своим вниманием ко мне. И все же дед не раз получал нагоняй от бабушки Павлины за то, что не уберег ребенка, то есть меня. Первый раз – когда я напоролся ногой на косу, только что отточенную дедом. Второй раз я помогал деду провеивать зерно на сортировочной веялке, и мне вентилятором раздробило мизинец левой ноги, из которого «фершал» Иван Иванович удалил потом две или три оказавшиеся лишними сахарно-белые костяшки. Зато дед смастерил для меня повозочку, на которой мать возила меня к «фершалу». Было и такое дело: дед хлопотал возле ярма для волов, а в это самое время пес Рыжий прокусил мне правую руку за то, что мне захотелось сесть на него верхом.

Мне очень нравилось помогать не только деду, но и другим взрослым. Например, дяде Захару, который, оказывается, целый год жил и учился у сапожника в волостном центре, а дед за это платил зерном тому сапожнику. Было очень интересно смотреть, как дядя Захар снимал мерку с ноги, по мерке мастерил деревянную колодку, на нее натягивал заготовку из кожи, ставил стельку, подметку, прошивал где надо дратвой, накатывал ранты… И так из его рук выходили то сапоги, то башмаки – кому что надо, на любой размер и фасон. Была и у меня работа для дяди Захария: ссучить и просмолить дратву с щетинковым волосом на конце, наколоть деревянных шпилек, которыми прибивают подметки. Все это я старался делать хорошо, и дядя Захар всегда, принимая у меня работу, говорил, что я молодец.

Особый восторг у меня вызывало появление на дедовом подворье самого старшего из моих дядей Трифоновичей – Ивана, выделившегося от деда на самостоятельное подворье. Дядя Иван открывал кузню, и тогда уж мне находилась наиважнейшая работа: поддувать воздух в горн кузнечным мехом. Но самое интересное начиналось, когда дядя Иван выхватывал из горна щипцами раскаленный кусок железа и выкладывал его на наковальню, возле которой наготове стоял кто-нибудь из его младших братьев с большим молотом. Дядя Иван своим небольшим молотком ударял по железу, а молотобоец по этому же месту бил молотом, – и далеко по селу разносилось: дзинь-гуп, дзинь-гуп…

На этот перезвон начинали собираться на разговор мужики из ближайших дворов. Много интересного довелось услышать мне в эти вечера в кузне. Дядя Иван рассказывал, как он был в услужении и обучении у кузнеца, как воевал за веру, царя и отечество, был в австрийском плену. Иногда в разговор вступал дед Трифон-Трофим.

Оказывается, когда дед был еще мальчиком, то обе речки, у слияния которых стоит село, были побольше, и в них водилась крупная рыба – не то что нынешняя мелкота. К примеру, в Берде вода закрывала весь правый обрывистый берег, красовалась затонами и плесами над нынешними огородами на левом берегу, которые были тогда дном реки, наполняла ров, что начинается у изгиба речки на правом берегу. Сейчас этот ров обвалился и почти зарос травой, и только в самом его начале бьет изумительно чистый холодный родничок. А речка набирает свою былую силу только в весенних паводках или после сильных ливней. И еще слышал дед, что когда-то этот теперь обмелевший ров и речка были границей между запорожско-российскими и татаро-турецкими владениями на запорожской земле. Подумать только: здесь были турки!

Рассказывал дед и о большом степном кургане за селом, который, правда, скрадывается за массивом Бельманского леса, высаженного помещиком Свягиным. Этот курган называют и Бельмак-Могилой, и Горелой Могилой, потому что, по преданию, в давние времена на нем был заживо сожжен турками храбрый запорожец по прозванию Бельмак. Это прозвание перешло и к кургану, и к текущей от него степной речушке Бельманке, и к раскинувшемуся вдоль нее нашему селу Бельманка. Мне довелось побывать у Острой Могилы, что недалеко от Бельмак-Могилы, когда дед взял меня на сенокос. Сам он косил мягкую душистую луговую траву, а я охапками таскал ее к «своему» маленькому стожку. Дед тоже сделает себе «взрослый» стожок, но к вечеру, когда трава немного подсохнет.

Потом я начал мастерить и спускать по течению степного ручья камышовые кораблики – однотрубные, двухтрубные и даже трехтрубные. И обнаружил диких утят в камышовом мелководье. Они вроде бы и не боялись меня, но в руки не давались. Набегавшись за корабликами и утятами, побрел я к своему стожку и там уснул. И приснился мне запорожец Бельмак, лицом точно как мой дед, но одетый как казак Мамай, нарисованный изнутри на крышке сундука у соседа – дяди Кузьмы. У запорожца была кривая, как дедова коса, сабля, и стоял он на самом верху Горелой Могилы, а в траве, прикинувшись будяками, к нему с разных сторон подползали вороги в красных чалмах и фесках, а то и скакали верхом на огромных, как лошади, кузнечиках. Я был тут же на кургане и подсказывал деду Бельмаку, с какой стороны ближе всех подползала вражья сила, а он взмахивал своей саблей-косой, и сверкала она над красноголовыми будяками, и шелестела падающая вместе с ними высокая трава. И так косил дед целый день, а к вечеру, когда трава подсохла, турки подожгли ее со всех сторон, и полымя начало подступать к деду Бельмаку и ко мне, и стало очень жарко, как бывает, когда приблизишь лицо к дверце «грубы» – лежанковой печки, в которой полыхает солома… От этой жары и от пламени, обжигающего лицо, а может быть и от припекавшего меня на стожке полуденного июльского солнца, я проснулся. А дед за это время и вправду – ого, сколько накосил травы!

Свой первый день в школе я хорошо запомнил потому, что был изумлен сложенными «из каменного кирпича» стенами, железной кровлей, каменными, гладкими, как стекло, полами в коридоре, деревянными, да еще крашеными, полами в классах. Мне, как и другим ребятам из саманных хат с соломенными крышами и глиняными полами, обыкновенная школа из обожженного кирпича показалась сказочным дворцом.

На первом уроке Раиса Ивановна повесила на классной доске картонку с напечатанной на ней огромной буквой «А». Это было первое задание первоклассникам: выучить букву «А».

А на последней парте сидели два третьеклассника, и учительница дала им задание выучить наизусть стихотворение-загадку:

Мальчишка в сером армячишкеПо дворам шныряет, крошки собирает,На гумне ночует, коноплю ворует.

Затем учительница ушла в соседний, второй класс, но после ее ухода среди первоклассников началось что-то невообразимое. Кто-то за кем-то гонялся, кто-то бегал по партам, кто-то с кем-то боролся, в классе стоял сплошной крик и визг. Пожалуй, только один я тихо сидел на своем месте, напуганный страшными рассказами взрослых о том, как учителя бьют шалунов линейками. Правда, это было до революции, но по привычке случалось и теперь.

И все же отсидеться паинькой в этом всеобщем дебоше мне не удалось. С криком «мала куча» на меня налетел сосед по парте, затем на нас с такими же криками начали валиться другие мальчики, в разных местах возникло еще несколько «малых куч». Но вернулась Раиса Ивановна, все снова заняли свои места, в классе стало тихо. Строго отчитав ребят, учительница велела им смотреть на доску и кричать хором:

– Это буква «А»!

Дети с охотой повторяли эту фразу, стараясь перекричать друг друга. Всем понравился этот организованный галдеж, узаконенный самой учительницей. К тому же она пригрозила, что кто не будет кричать – останется «без обеда», то есть после уроков будет подметать школьный двор или просто час или два отсидит в классе. Поэтому и я старался перекричать своего соседа по парте, хотя еще до школы выучил не только буквы, но и успел перенять от матери другие премудрости двухклассного церковноприходского образования.

А учительница все же нашла способ поддерживать порядок в первом классе, отлучаясь во второй класс: она поручала присматривать за нами третьеклассникам. Правда, эти верзилы-переростки сами были отъявленные шалуны, но доверие обязывает, и стражи порядка исправно несли службу, а уж оплеухи провинившимся первачкам выдавали безотлагательно. Случались и злоупотребления властью, когда иной первачок оказывался без вины виноватым только потому, что отказался угостить стража харчами из засаленной торбочки, которая приторачивалась к перекинутой через плечо на лямке другой полотняной торбе для книг, тетрадей, грифельной доски, пенала и пузырька с чернилами.

Наша «новая школа», построенная после революции, была трехклассной, а четвертый класс был только в «старой» школе, находившейся рядом с церковью и сельсоветом. Для всех моих одноклассников, кроме меня и Степы Жилко, образование закончилось тремя классами. Но и за эти три года многие из них могли посещать школу только между концом осенних и началом весенних полевых работ, да и зимой часто пропускали уроки, будучи занятыми по хозяйству, особенно те, кто был единственной опорой своих овдовевших в войну матерей. В иных семьях дети ходили в школу поочередно, имея одну на всех пару обуви.

Степа, мой товарищ по четвертому классу, оказался единственным от нашего села участником Всесоюзного слета пионеров-ленинцев. Вернувшись из Москвы, он изумлял ребят подаренной ему парой железных коньков и прихваченным где-то куском телефонного провода. Правда, ни Степа и никто из ребят не имел понятия, что можно кататься сразу на двух коньках, и поэтому Степа подарил мне «запасной» конек. Для нас, сельских ребят, недосягаемой мечтой был один самодельный деревянный конек в виде привязанной к обуви деревянной колодки, заостренной вниз клином с закрепленным вдоль кромки клина железным прутиком – «подрезом». Лучше всего для «подреза» подходил кусок ободка от старой косы, но поди дождись, пока коса «состарится»! А из других железок в нашем селе лишь изредка, – если повезет, – случалось подобрать у поповой или учительской хаты пустую банку от гуталина с нарисованным на ней слоном и надписью: «Подделок остерегайтесь».

Зато мы со Степой, бывало, пыхтим и топаем по дороге в школу или из школы через бугор по наезженному санями снегу, отталкиваясь свободной от конька ногой и скользя выставленной вперед другой ногой на коньке. А при случае наберешь скорость с горки и мчишься потом на одной ноге, приседая и поднимаясь на ходу и выписывая кренделя в воздухе другой ногой!..

У моего деда было шестеро сыновей и две дочери, младший сын Илья был ровесник старшему внуку Ваньке – сыну дяди Ивана и всего лишь на четыре года старше меня, своего племянника. Между Ильей и Ванькой иногда возникали стычки, когда Ванька вдруг отказывался признавать верховенство над собой Ильи как дяди и даже заявлял: «Пусть дядя сначала сопли подберет!». Но случалось это редко, так как конфликтующие стороны жили далеко друг от друга, на разных подворьях.

Семья деда, семьи выделившихся старших сыновей Ивана и Василя, моего отца, и семья проживавшего в дедовой хате третьего по старшинству сына Павла вели хозяйство единой дружной большой семьей. Общими были пара коней, плуг, сеялка, бороны, «букарь», жнейка-лобогрейка, веялка, бричка, которую можно было перемонтировать в арбу и обратно, два молотильных катка.

Катки, веялка, все необходимое для молотьбы постоянно находилось на дедовом подворье, и здесь всегда устраивался молотильный ток. Все намолоченное за день зерно ночью провеивалось и загружалось в камору – так называлось помещение под крышей дедовой хаты, без окон, но с маленьким душниковым лазом для кошки, отделенное глухой стеной от сеней, служивших зимой и стойлом для лошадей. Из дедовой каморы зерно или масличные семена возили на мельницу или маслобойку, а оттуда по дворам развозили муку в мешках или масло в сулеях.

В молотьбу для детей всех возрастов находилась самая интересная работа. Разве плохо покататься на току на терке – широкой доске с загнутой вверх передней кромкой, движущейся вслед за катком? И это не баловство, ибо без увесистого груза на терке заделанные у нее снизу стальные зубья не смогут ни растирать солому в полову, ни разминать соломинки так, чтобы получился мягкий зимний корм для скота. Но ребятня служит не только грузом на терке: надо всегда иметь наготове старое ведро и не прозевать момент, когда лошадь, запряженная в каток, начнет свое «большое дело». Тогда надо мигом скатываться с терки, чтобы она нагруженной не растерла его в дымящееся от конского тепла месиво, с которым потом намаешься, пока соберешь его в ведро.

А кто из мальчишек откажется с кем-нибудь из взрослых поехать на арбе в поле за скошенным хлебом? Порожняком всю дорогу к полю мальчику доверяют править лошадьми, а взрослый напарник может даже поспать, подмостив под себя свитку или серяк. А при загрузке жнивья на арбу – успевай и сгребать его остатки на стерне после каждой забираемой копны, и укладывать на арбу подаваемые снизу навильники. Особенно непросто подхватывать навильник, находясь выше полудрабков, однажды я чуть было не напоролся брюхом на вилы. На обратном пути править лошадьми при нагруженной арбе – дело хитрое, не для детей: здесь можно и перевернуться на косогоре или крутом спуске в степную балку. Зато приятно вздремнуть на самой ее верхушке под мягкое, убаюкивающее покачивание крепко стянутой канатами, шуршащей колосковыми усиками массы жнивья, под пение зависшего над степью жаворонка.

Как и другие сельские дети, я всегда имел посильные моему возрасту обязанности по хозяйству, особенно летом, когда не ходил в школу: утром отправить в стадо, а вечером встретить корову, напоить ее и подпасти на леваде до захода солнца, столько-то раз накормить цыплят, утят, а для поросят нарвать нужной травы и полить ее жидким раствором дерти, белить домотканое полотно, смачивая его водой, раскладывая на траве и переворачивая под палящим южным солнцем. Приходилось работать на прополке огорода, бахчи, поливать грядки в огороде, таская ведрами воду из Берды, укладывать скошенный хлеб в копны и стога, хозяйничать дома, когда отец и мать неотлучно неделями находились на полевых работах. Хватало работы и зимой: вернувшись из школы и пообедав, надо и приготовить уроки, и почистить в клуне, где находилась корова, задать корм корове, принести в хату топливо – плиты засушенного кизяка, кукурузные кочерыжки, будылья и кружала подсолнечника… Я знал, что это моя работа, и никто, кроме меня, ее не сделает.

Но при всем этом дети ухитрялись быть детьми: зимой – хотя бы полчасика перед сном попрыгать на коньках по зеркальной глади скованной льдом речки, весной – попробовать ногой глубину подтаявшего снизу сугроба: кто больше найдет воды. Летом – пострелять из самодельных луков камышовыми стрелами с жестяными наконечниками, сделанными из пустых гуталинных банок, подобранных в учительском дворе, поудить рыбу в речке и понырять в ней, а там на дне, если повезет, найдутся заржавленная трехлинейка, обоймы к ней и даже пулеметные ленты – следы отгремевшей Гражданской войны. Порох в патронах всегда оказывался сухим, и было очень интересно, разведя костер, бросать в него свои находки, укрывшись за откосом крутого берега, притаиться, выжидать, когда «рванет», а потом дразнить тех, кто испугался, хотя при этом, конечно, всем бывало страшновато.

У себя на леваде я наловчился «таскать ведрами» из речки рыбью мелкоту. Надо опустить в речку привязанное к веревке ведро, обмазанное изнутри тестом из дерти, немного выждать, а потом быстрым движением вытянуть ведро наружу. В нем окажется немало рыбешек, пожелавших полакомиться дертью. А вот Митьке, – моему соседу, – здорово везло на удочках. Бывало, сидим с ним рядом, – и Митька одну за другой вытаскивает две красноперки, а у меня – ничего. Конечно, хитрый Митька сел выше по течению и перехватывает всех красноперок. Меняемся местами, но и после этого у него – опять красноперка, а у меня опять ничего.

Мне нравилось бывать с Митькой – бывалым, разбитным хлопцем, хорошим товарищем, который мог многое рассказать. После двух войн и голода он и его старший брат Федька остались без родителей. Сейчас Федька работал на шахте в Донбассе, а Митька, как он говорил, жил вместе с ним, но летом временами появлялся в своей хате, которая в остальное время стояла облупившейся «пусткой» с заколоченными окнами. Мне Митька признался, что на самом деле он летом беспризорничал, а на зиму устраивался в какой-нибудь детский дом. А однажды он по секрету показал мне настоящий самопал – самодельный пистолет из куска трубки, расплющенной на конце, прибитой к деревянной рукоятке. Такого не было ни у кого из сельских ребят. После этого мы использовали добываемые из речки патроны для стрельбы из самопала, заряжая его вместо дроби пшеном или горохом.

Зато и я научил Митьку делать свистульку из свежесрезанного вербового прутика и бузиновую «чвиркалку», из которой можно было далеко-далеко чвиркнуть водяной струей.

Митька был смелый мальчик и не боялся купаться в запруженной части речки у водяной мельницы даже тогда, когда ребята с не нашего берега пробовали его прогнать.

– Убирайся из нашего ставка! – кричали они, швыряя в него чем попало.

Митька скрывался от их залпов под водой и, вынырнув в неожиданном для них новом месте, отфыркнувшись, спрашивал:

– А почему это он ваш?

– А потому, что мельница на нашем берегу!

– А если он ваш – попробуйте в нем искупаться!

Но из ребят «с того боку» никто не решался принять вызов Митьки: с ним схватиться в воде – хуже, чем с крокодилом.

– Не бойтесь, никого не трону. Честное босяцкое слово! Воды всем хватит!.. Не хотите? Ладно, мы и без вас поныряем. А ну-ка, Гришка, донырни сюда! – Это уже ко мне.

…Жаркий солнечный день. Небо над степным горизонтом вздрагивает, переливается серебристо-голубой лентой. Старые люди говорят, что это святой Петро гонит свои неисчислимые отары. А вот и покачиваемые порывами ветра длинные стебли Петровых батогов на выгоне. На них скромные цветочки, похожие на крохотные голубые бантики. Курай и перекати-поле, остатки пырея после выпаса – все пожухло, до ломкости высохло от зноя. Только степной молочай, увенчанный широкой плоской шапкой из желтоватой семенной кашки, с маленькими продолговатыми листиками на сочных, гладких, туго напруженных стеблях, в любую минуту готов – только тронь его – брызнуть обжигающим ядовитым белым молочковым соком. Этот сок – лучшее лекарство от всяких ранок, царапин и ссадин.

На страницу:
3 из 5