Полная версия
Берлин – Москва. Пешее путешествие
Его друг слушал несколько удивленно, как будто они впервые беседовали об этих вещах. У Турно, по его словам, не было никаких сложностей с тем, чтобы назвать себя другом немцев. В восьмидесятые годы он еще юношей ездил в Германию по приглашению нескольких семей, чтобы изучить на их землях сельское хозяйство и администрирование, ему тогда помогли задержаться на полтора года.
– Я не знаю, почему они это делали. Наши семьи никогда не были знакомы. Однажды сюда приезжал на охоту немец, он и мой отец сразу же нашли общий язык. Кроме того, существовал круг немецких аристократических семей, которые занимались этим. Впрочем, они помогали не только мне, они также достали печатные станки для Солидарности.
Мы подошли к дому, в котором жили предки Турно, он выглядел заброшенным, только с обратной стороны в одном-двух окнах верхнего этажа горел свет. Я спросил Турно, рад ли он вернуться. Он махнул в сторону темных очертаний за изгибом парковой дорожки.
– Там покоятся двадцать пять моих предков.
Это была семейная часовня, в сумерках она была едва различима.
– Мне принадлежат здесь только могилы, они не были разорены, поскольку находятся под церковью.
Он пытался вернуть усадьбу в собственность, но, по его словам, он деловой человек и должен заработать много денег, прежде чем вложить их сюда.
– К имению относилось также много земли, три тысячи гектаров, но она давно уже поделена между другими людьми, пусть она у них остается, это уже история. Нет, я не хочу, чтобы усадьба принадлежала мне. Скорее уж какому-нибудь фонду.
Манковский одобрительно кивнул.
– Даже если эти дома снова принадлежат нам, вы знаете, какие это влечет за собой расходы? Чтобы жить в таком доме, нужно иметь пятнадцать слуг.
– А также большую семью, – сказал Турно, – и окружение. Без соседей, без расположенных вокруг дворянских усадеб и имений, жизнь в этих домах немыслима. Это была система семейных связей, люди навещали друг друга, приглашали в гости, вместе оправлялись на охоту. Все это в прошлом.
– В безвозвратном прошлом.
Ночь целиком завладела парком, дом, о котором мы беседовали, стал почти невидим, и вороны, наконец, договорились, на каком дереве им ночевать. Их пронзительное карканье было для меня еженощной серенадой, так будет впредь: вся земля к востоку от Берлина – воронье царство. Мы сели на скамейку. Никто не собирался уходить.
– Вы в самом деле хотите дойти до России?
– Да, до Москвы.
Манковский взглянул на меня, и в сумерках я не разобрал, был ли услышанный мной смешок, с которым он повторил слово «Москва», уважительным или насмешливым.
– Позвольте мне рассказать вам одну историю, just to entertain you – просто чтобы поразвлечь вас. Но предупреждаю, она правдива. Одно из семейных преданий. Среди моих предков была литовская дворянка, и когда русские оккупировали страну, их военачальник поселился в ее доме. Однажды он приказал повесить простыню в большой комнате и установить проектор, после чего попросил мою родственницу посмотреть вместе с ним кино. Только они вдвоем. Он пообещал, что она не будет скучать: это очень захватывающий фильм. Он сам был режиссером. Тут уж моя родственница догадалась, что после сеанса ее ожидает разговор, от которого многое будет зависеть, возможно, даже ее жизнь. Это был фильм о войне, и речь шла об очень красивой, юной русской партизанке, которая, увы-увы, влюбилась в немецкого офицера. Об этом узнали ее соратники, и было решено, что она умрет. Но, поскольку она была так прекрасна, никто из ее товарищей не хотел сделать роковой выстрел. И они решили столкнуть ее с поезда, когда он будет проезжать по мосту через ущелье, – что и случилось. Этой трагической сценой фильм заканчивался, и русский спросил мою родственницу, понравилось ли ей. Она была хорошо воспитана и крепко держалась за свою жизнь, поэтому ответила, что фильм просто замечательный, и она не могла перевести дух до самой последней секунды. Русский был, похоже, доволен ее ответом, она осмелела и попросила его ответить на свой вопрос.
– Как вы снимали финальную сцену? Актриса так убедительно играет момент своей гибели, как вам это удалось?
Русский был несколько озадачен.
– Играет? Она не играет. В этой последней сцене мы действительно столкнули ее в ущелье.
Сквозь беззвучный смешок, который обычно сопровождает подобные остроты, Манковский сказал:
– They just think different. Они не такие как мы.
Что-то зашелестело, но невозможно было понять, человек или зверь. Затем в свете единственного целого фонаря мы увидели, как через ночной луг что-то крадется. Разговор прервался, это был хороший повод, чтобы разойтись, но, похоже, ни у кого из нас не было желания вставать со скамейки и покидать темный сад с его воспоминаниями.
– Если вам интересно, я расскажу еще одну историю, – начал Манковский, – и тоже правдивую. Эта женщина была действительно незаурядной. Она жила в Винногоре, в усадьбе недалеко отсюда. В начале оккупации она поддерживала дружбу с несколькими немецкими офицерами, которые у нее квартировались; позднее она оставила Польшу, работала переводчицей на вермахт в оккупированной Франции и одновременно, рискуя жизнью, – на польское Сопротивление. При этом она была красивой, в высшей степени красивой женщиной.
– Имение Обьезеже тоже было конфисковано, – прервал его Турно, – Артур Грейзер20 забрал его себе.
Если бы шестьдесят лет назад мы сидели на этой скамейке у ворот, гауляйтер Познани проехал бы всего в нескольких сантиметрах от нас.
– Винногору взял себе фельдмаршал Кейтель21, – произнес Манковский, и в его словах не было уже ни тени шутки. Он говорил с искренностью и серьезностью, не допускавшей сомнений. Он был родственником прекрасной владелицы усадьбы. – Эта женщина не просто выжила, играя рискованную роль двойного агента, но провела невредимыми через войну двух маленьких сыновей и спасла мужа от верной смерти. Моего отца. Да, я говорю о своей матери22, вы не слышали о ней? Недавно ей вручили крест за заслуги перед Германией.
Он мысленно перенесся через Одер и Рейн к самой Луаре, к другой усадьбе, весьма скромной, и к одной пожилой даме, которая там жила. Графиня Манковская никогда больше не бывала на своей родине, которую она вынужденно покинула осенью 1939 года. Да и зачем? Польские коммунисты совершенно не стремились вернуть то, что было отнято нацистами. Еще в августе 1939-го она вела в высшей степени беззаботную жизнь молодой замужней аристократки. Она родилась в восточно-польской глубинке, в древнем дворянском имении в Галиции, напоминавшем скорее крепость, чем усадьбу, поблизости от украинской и румынской границ. Однажды там объявился молодой австриец Руди, унаследовавший соседнее имение, и она влюбилась в него. Оба мечтали о свадьбе. Как-то раз Руди отправился на охоту, а под вечер ей позвонили и сообщили, что он мертв. Застрелен браконьером. Она была безутешна, но, несомненно, ее мать имела право утверждать, что лучшее лекарство от ран любви – это любовь; в какой-то момент была устроена встреча с молодым аристократом, прибывшим с далекого польского запада, немного позже они поженились, и она с ним уехала. Так она появилась в замке Винногора под Познанью.
Что-то назревало тем летом. Несколько месяцев то тут, то там возникали слухи о войне, а в августе все свершилось за считанные часы. 30-го числа – мобилизация поляков, спустя два дня – вход немецких войск. И вот уже отхлынула разгромленная польская армия, деревья в Винногоре еще не пожелтели, а парк, дом и все Познанское воеводство уже принадлежали рейху. Большинство знати из окрестных имений бежало на восток или заграницу, на запад. Юной даме из Винногоры бегство казалось трусостью: повязывание крестьянского платка и переодевание в одежду прислуги, что на ее глазах случалось с некоторыми дамами, она находила смешным. Трусость не для такой, как она: она иначе воспитана. Она выросла в пограничной крепости, рассказы о доблести и мужестве перед лицом смерти обыденны в суровых галицийских семьях. И она знала, на что способна.
– У нее в гардеробе висело длинное до пят платье, которое надевала ее прапрабабушка на коронацию Наполеона.
Это было давным-давно, но красивая женщина есть красивая женщина, а платье есть платье. Наполеоновское пусть остается в шкафу, в конце концов можно найти кое-что и получше. Клементина Манковская сосредоточилась на прическе и макияже, выбрала одно из наиболее эффектных своих платьев, с цветочным узором, и встретила немецкую оккупационную армию на пороге парадного крыльца. Армия явилась к ней в образе семи офицеров, которые вели себя более чем учтиво по отношению к хозяйке и к слугам. Эти семеро не скрывали своего отвращения к Гитлеру и были настолько любезны, что беседовали с хозяйкой дома по-французски, чтобы не компрометировать ее перед слугами. Пусть немецкая гувернантка не могла скрыть своей радости по поводу новой власти в доме, но пока еще длилось хрупкое лето первой оккупации. Все пытались приспособиться к новым условиям. Усадьбу делили почти по-братски. Однако война и победа быстро отодвинулись дальше на восток, и как только семь офицеров были откомандированы, что произошло уже через пару недель, появился управляющий, который должен был подготовить замок для Кейтеля, гувернантка вступила с ним в связь и дала понять своей обворованной госпоже, кто теперь в доме главный. Графине пришлось смириться со своим полным разорением: даже содержимое шкафов пришлось отдать в распоряжение управляющего, который волен был хозяйничать, пока сам фельдмаршал после скорого окончания войны не поселится в Винногоре.
Но пока был сентябрь, и случилось еще кое-что. Один немецкий полковник23 бывал в Винногоре чаще, чем того требовала служебная необходимость. Он не мог вдоволь налюбоваться на эту картину, которая возникла на пути его быстро продвигающейся вперед армии, как медальон на цепочке из беспечных сказочных дней: прекрасная юная всадница, скачущая на своем белом арабском жеребце Дагомане вдоль опушки горящего осенними красками леса. Этот образ воспламенял его тлеющие юношеские мечты, ведь и он сам был всадником душой и телом, и кто знает, как повернулась бы его судьба, если бы не война! Это был действительно памятный медальон, скорее, впрочем, для нее, нежели для него. Ее немецкий офицер отправился дальше на восток, она увиделась с ним еще однажды, в другой раз они разминулись, а после войны она сама уехала далеко из Европы, но чем старше она становилась, тем драгоценнее делался для нее медальон. Всю свою долгую жизнь графиня Манковская хранила воспоминание об этой невозможной любви, снова и снова она извлекала его наружу, рассматривала и отполировывала до блеска. В глубокой старости она решила сесть и все записать. И было не исключено, что даже сейчас, когда ее сын в темном парке рассказывал эту историю незнакомцу, там, в доме на Луаре, ее мысли возвращались к прошлому. Вновь и вновь.
Когда наконец пришло известие от мужа, она обратилась за советом к своим семи немцам. Она ничего не слышала о нем с самого разгрома Польши. Он, конечно, как офицер сражался в поверженной польской армии. А теперь, как она узнала, он лежит тяжело раненный в госпитале где-то в центре страны. Было решено, что она немедленно отправляется в путь, чтобы вытащить его оттуда, и двое из квартировавших у нее немцев, военный врач и капитан, стали ее сопровождать. В результате поисков она нашла мужа, и в этот момент старое отмирает и рождается новое. Юная аристократка превращается в героиню романа, а беззаботная мирная жизнь – в сам военный роман, по страницам которого Клементина Манковская странствует как кочевник жестокого времени, которое никому и ничему не дает остаться собой прежним.
Граф в величайшей опасности. Польской элите не суждено пережить войну. Жена спасает его: у заправочной станции вермахта она подготавливает для бегства машину и бензин. Она находит немецкого фельдфебеля, который дважды в неделю отвозит в комендатуру на подпись прошения об освобождении из плена простых польских солдат. Она очаровывает и подкупает его, заставляя подложить формуляр лейтенанта Манковского в число тех прошений, которые должны были удовлетворить. Она действует хладнокровно, решительно, сознавая власть женщины, желания которой мужчинам трудно не исполнять. Ей везет, невероятно везет.
– Она не только тайно перевезла моего отца домой из госпиталя, но и добилась для него восстановления прав. Она убедила генерала фон Гинанта24, командующего Восточной Польшей, выдать документ, в котором излагался инцидент, приведший к тяжелым ранениями графа Манковского, и вермахту было приказано вплоть до конца войны обращаться с ним как с раненым немецким офицером. Случилось вот что: мой отец был послан с какими-то военными бумагами в один из наших госпиталей, где его ожидали польские офицеры. Он услышал снаружи стон, пошел выяснить, в чем дело, и обнаружил, что пятеро польских солдат бьют прикладами лежащего в крови немецкого офицера. Он вступился и приказал немедленно прекратить. Так не поступают с врагом – значилось в его кодексе чести. Эти пятеро, однако, не подчинились приказу лейтенанта и стали еще ожесточеннее избивать тяжело раненного немца. Отец позвал санитара из ближайшего госпиталя, солдаты объявили его предателем и бросились теперь на него. Их вожак несколько раз выстрелил, отец упал без сознания.
Когда моя мать его разыскала, было неясно, сможет ли он выжить. Он подвергался двойной опасности: его должны были вместе с другими польскими офицерами отправить в Германию, и моя мать перевернула небо и землю, чтобы его не тронули. Ее собственный отец, мой дед из Галиции, при разделе Польши попал в руки советских и был отправлен в Россию. Он оказался в числе четырех тысяч пятисот польских офицеров, которых Сталин приказал уничтожить в Катыни. Охранное письмо генерала некоторое время действовало, о него разбились первые попытки забрать этого невероятным образом освобожденного и живущего в своем доме польского лейтенанта, – осенью все складывалось благополучно. Вплоть до того утра, когда приехали гестаповцы и забрали отца. В это время как раз начались расстрелы. Моя мать послала в город на велосипеде сына нашего повара и тот привез ужасные новости: гестапо приказало возвести на рыночной площади помост, на котором завтра расстреляют пленников. Мать вывела Дагомана из конюшни и поскакала через лес, через небольшой город, к одной из усадеб. Генерал фон Гинант, разумеется, тоже жил в захваченной усадьбе. По счастью, он был дома. Он успокоил мою мать. После чего позвонил своему знакомому, и тот дал указание гестапо перевести графа Манковского в познанскую больницу, находившуюся под опекой немецких монахинь. Невероятно, но отец снова был на свободе. Этой ноябрьской ночью, когда она верхом возвращалась домой, она во второй раз за несколько недель спасла жизнь своему мужу.
Манковский сделал пуазу, мне не было видно его лица. Затем он произнес:
– My mother is that kind of person. Afraid of no one.
Она была такая. Она никого не боялась.
– Спустя три недели снова пришли гестаповцы. На этот раз они дали ему три минуты на сборы. Она показала им письмо генерала. Они его порвали. Мы все теперь были пленными. Отец, мать, мой маленький брат и я. Несколько дней мы провели в лагере. Затем мы ехали в поезде, я помню, что вагон был очень холодным. Мы с братом побежали к дверям, чтобы согреться. Там были немецкие офицеры. Я, конечно, говорил по-немецки, у меня была немецкая гувернантка, я привык отдавать приказы, поэтому я сказал, что хочу пройти. Это услышал один из офицеров. Пустите их, сказал он, они еще дети. Офицеры были с нами очень любезны, дали нам шоколад и другие вещи, – это был вермахт, а не гестапо. Они спросили нас, одни ли мы едем. Нет, с нами мама и папа. Ну, ведите тогда их сюда, был ответ. После дневного переезда через замерзшую страну, поезд внезапно остановился прямо в поле. Нам крикнули:
– Пленные из вагонов.
Пленных должны были увезти. Офицеры сказали нам:
– Вы оставайтесь здесь, поезд едет в Варшаву, там вы незаметно сойдете.
Они спасли нам жизнь.
Оставаться в Польше Манковской было нельзя. После нескольких приключений она с сыновьями попала на остров Нуармутье у атлантического побережья Франции, где нашла себе место переводчицы при местном штабе вермахта. Ее муж в безопасности, где-то на нейтральной территории. Он собирается присоединиться к польской эмигрантской армии. Манковская позволяет абверу завербовать себя, чтобы одновременно добывать информацию для отряда Сопротивления, состоявшего из польских офицеров; отряд посылает ее с поручениями по всей Европе и, что еще более осложняет ситуацию, ведет борьбу с руководителями польской эмиграции в Лондоне, – смертельный исход становится все более вероятным. Между тем Сталин договорился с Гитлером и занял Восточную Польшу. Манковская боится за родителей. Отец исчез, мать скрывается. Графиня добывает себе бумагу от вермахта. Вопреки доводам разума она предпринимает смертельно опасное путешествие через всю Францию, Германию и оккупированную территорию в Галицию. Ей помогают в этом три немецких генерала, среди которых уже повышенный в чине бывший полковник из Винногоры, а теперь – военный комендант в Львове. Вновь вспыхивает это невозможное чувство.
Она находит свою мать, узнает, что их замок разорен, а отец увезен советскими, ей чудом удается избежать нескольких арестов, она возвращается во Францию и в конце концов через Марсель и Португалию перебирается с детьми в Англию, где снова встречается с мужем. Там заканчивается ее военный роман. Своего немецкого полковника она никогда больше не встретит. Возможно, она видела еще раз его фото в газете: после войны он стал известным спортивным наездником. Но даже это маловероятно, ведь в Конго такие газеты достать непросто. Именно туда они с мужем переселились.
Пожалуй, в этом секрет ее везения в роли двойного агента и еще большего везения в роли выжившей: она налаживает дружеские связи. Она никогда не ограничивается только деловыми отношениями. Она проходит через войну с возвышенной наивностью, которую нельзя путать с глупостью или с недостатком благоразумия. Она позволяет себе роскошь личных отношений с людьми и даже с войной. Даже с немцами, которых она защищает в своих воспоминаниях от огульных обвинений со стороны ее собственных друзей-союзников. Даже с поляками, которые отнюдь не всегда относятся к ней дружески. Она рассматривает их всех по отдельности и выше всего ценит то, симпатичен ли ей человек или даже любит ли она его, чем то, какую униформу он носит. Это опасная, но глубоко укоренившаяся роскошь, которая в другие времена и в другом человеке была бы воспринята как проявление сословного высокомерия, но графиня не собирается от нее отказываться. Очевидно, эта роскошь стала ее второй натурой. Но более вероятно, что она тесно срослась с ее первой. И совершенно точно, что это спасло ей жизнь.
Мы молчали. Вторая история, которую граф Манковский предложил пару часов назад, теперь закончилась. Много месяцев спустя в Берлине я перебирал стопку писем: графиня писала их одному немецкому другу, а он их мне показал. «Не разочаровывайтесь слишком, – начинает она письмо, – когда встретите старую, очень старую и немощную женщину. Но настоящее «я» не меняется со временем. Я чувствую себя такой же, как в двадцать и в тридцать лет. Те же глубокие чувства. Платоническая любовь вечна, она не имеет конца. После десяти операций я уже не в состоянии делать те вещи, которые доставляли мне удовольствие. Ухаживать за моими розами. Подолгу читать (очень плохое зрение). Водить машину. Так что же мне остается? Мечтать. О прошлом. О несостоявшемся счастье и невозможной любви».
Оставаться не было больше повода, мы покинули парк. Я спросил Манковского, счастлив ли он.
– О, да, конечно, я счастлив. Я вернулся и больше не хочу уезжать. Здесь все, что мне нужно. Я орнитолог и, кроме того, интересуюсь, как вы заметили, историей. А птиц и истории здесь в избытке.
Бар у Тома – злачное место
Я оставил дом Адама и направился через Жнин на Иновроцлав. На летнем ветру шелестели тополя, многие поля были уже убраны, было самое время для походов на восток, как сказал бы тесть Адама. Это была земля Пястов, первой польской династии. Повсюду были грубо вырезанные из дерева исполинские всадники, подобные тому, мимо которого я как раз проходил, его изношенный щит был раскроен пополам, словно какой-то великан ударом меча рассек его сверху вниз. Польская любовь к рустике. Я сидел за массивным крестьянским столом со свечой в резном подсвечнике, пил польское пиво, ел толстые польские сардельки, а потом уединился в обитой деревом комнате.
Хохензальца – так назывался Иновроцлав в немецкое время – появился за полями под вечер после долгого марша, я вошел в него через парк отдыха, и, казалось, город все еще оставался тихим соляным курортом, о чем свидетельствовало его немецкое название. Единственная гостиница возникла здесь для того, чтобы путешественники не чувствовали себя чужаками. Строгий конструктивизм с буковой отделкой смягчили каплей индивидуальности, украсили изящным шрифтом, добавили щепотку характерности и приправили радушием, будто веточкой петрушки. Эта гостиница могла бы оказаться в любой точке мира, где останавливаются наблюдатели ООН, инспектирующие выборы. Что совершенно не означало, что она была лучшая из встретившихся на моем пути.
Я нашел единственный ресторан со столиками на улице и стал в нем единственным посетителем. Одновременно с едой явились три ребенка-попрошайки: девочка и два мальчика. Все трое были худыми, дикими и невероятно шустрыми. Самым напористым оказался младший, лет девяти, хотя его глаза казались на десять лет старше, а кожа, как у всех уличных детей, была землисто-серой, не темневшей на солнце. Он повис на заборе, набросился на меня, как маленький юркий зверек, мгновенно исчезающий с добычей в кроне дерева, и заговорил на языке, который мне прежде никогда не доводилось слышать, состоявшем из односложных восклицаний: «фик!», «зак!», «ман!» и тому подобных.
Малыш не мог знать, что сидящий за столом человек тоже подчинялся своим животным инстинктам. Я был голоден, мне было не до шуток. Я провел весь день в пути и съел только плитку шоколада, я защищал свою пищу и отгонял вора прочь от тарелки. Ошибкой было то, что я делал это вслух: троица тут же поняла, что имеет дело с иностранцем. Они скрылись за углом и вернулись, вооруженные новыми словами. Младший вопил: «Мани! Мани!» и недвусмысленно потирал большой палец указательным. Когда это не принесло успеха, он вскочил на забор, вытянулся, насколько мог, и накинулся на мою тарелку. Добычи ему досталось совсем немного: ел я быстро.
Я отправился в спортбар на другом конце рыночной площади и взял себе пива. Коротко стриженный толстый парень приставал к визжавшей девице, пытаясь накрыть ее сачком для ловли бабочек. Играла британская поп-музыка, быстро надвигались сумерки, прохожий звал свою собаку: «Дэмон! Дэмон!»
Холодный пот выступил у меня на лбу, когда я заметил, что в бар вошла пухлая девица, сегодня в полдень сидевшая передо мной в деревенском автобусе. Автобус шел в Жнин, – я проехал немного, когда начался дождь, – я запомнил ее, поскольку произошло нечто странное. Девица вдруг оказалась снаружи автобуса, – я увидел, как она шла мимо, – при этом я был абсолютно уверен, что автобус не останавливался. Мне сделалось не по себе. Я оставил свое пиво и отправился в бар «У Тома». Бар «У Тома» в Хохензальце – злачное место, музыка там такая же отвратительная, как и посетители, и еще там дают, не спрашивая, полулитровый жбан пива. Его я тоже оставил на стойке и пошел в бар «2+1». Там было лучше, люди сидели за столиками, покрытыми красными, зелеными и желтыми скатертями, – я выбрал желтую – были даже человеческих размеров бокалы с пивом, и я перестал ощущать себя бродягой.
Быстро придя в себя, я направился в четвертый бар, без названия. Тут снова были пивные жбаны, что меня уже не волновало, поскольку я обнаружил музыкальный автомат. Я перекидал в него всю свою мелочь, выбрал десять раз подряд «Nothing Really Matters»25 и говорил что-то своему жбану и Мадонне: что именно, назавтра я вспомнить не смог. Этот новый день опять был прекрасным, небо – синим и белым, а Иновроцлав – самым расчудесным городком, который только можно себе представить.
Несколько часов спустя я сидел на водосточном люке у обочины и размышлял о том, что иду по кругу. Куявско-Поморское воеводство нисколько не выглядело восточнее страны за Одером с ее бесконечными сосновыми лесами, оно казалось более западным. Более холмистым, опрятным, густонаселенным, менее сельским – идти здесь было гораздо труднее. Мне хватило с лихвой пыли и грязи, летящей в лицо из-под колес грузовиков. Я отыскал на карте дорогу, где, по моему предположению, движения было меньше, и это меня страшно обрадовало, ведь от моих точных карт обычно было мало толку. Польские улицы, как паутина, разбегаются от больших и маленьких центров, у меня ни разу не получилось найти параллельный путь: такого просто не существовало.