bannerbanner
Сент-Ив
Сент-Ивполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 28

– Кто тут был, сэр, вы не подозреваете! – говорил он, когда экипаж тронулся. – Красножилетники! – и мальчик значительно кивнул мне головой.

– Красножилетники? – повторил я, так как самым глупейшим образом в эту минуту не понял выражения, которое нередко слыхал прежде.

– Ну, да, красножилетники, сыщики. Полицейские сыщики с улицы Боу. Двое… один из них был сам Лавендер. Вдруг я ясно слышу, как товарищ говорит ему: «Ну, мистер Лавендер, готовы вы?» Они завтракали рядом со мной, сидели так близко от меня, как вот этот кучер… Они были тут не ради нас… а ради одного человека, сделавшего подлог. И я не направил их на ложный след, о, нет! Я решил, что будет скверно, если они очутятся на нашей дороге, и потому доставил им «очень ценные указания», как выразился мистер Лавендер. Он поблагодарил меня, дал мне на чай, и они направились в Лютон. Товарищ мистера Лавендера показал мне ручные оковы; он даже надел на меня эту ужасную вещь, право же, я чуть было не упал в обморок… Было дьявольски неприятно почувствовать кандалы на своих руках! Прошу простить меня, мистер Анн, – прибавил Роулей, перестав говорить таинственным тоном товарища-школьника и произнося последние слова с интонацией хорошо вымуштрованного почтительного слуги. Эти внезапные переходы составляли прелестную отличительную черту его речей.

Не могу сказать, чтобы разговор о ручных кандалах пришелся мне особенно по вкусу; я строго, может быть, даже слишком строго сделал юноше замечание за то, что он назвал меня моим настоящим именем.

– Да, мистер Раморни, – проговорил Роулей, касаясь рукой своей шляпы. – Прошу прощения, мистер Раморни. До сих пор я был очень осторожен и, поверьте мне, сэр, буду также осторожен и в будущем. Это вырвалось невольно, сэр.

– Мой милый мальчик, – сказал я с самым внушительным, суровым видом, – подобные вещи не должны случаться; прошу вас помнить, что вся моя жизнь поставлена на карту.

Я не воспользовался удобным случаем, чтобы сказать ему, сколько промахов наделал сам. Я считаю принципом, что в глазах солдата офицер никогда не должен быть неправым. Я видел, как два дивизиона целые две недели разбивали себе лбы о незначительный и совершенно неприступный замок, стоявший в ущелье; я знал, что это делалось вследствие дисциплины из-за того, что генерал сперва дал необдуманное приказание взять его, а затем не мог придумать средства отменить свой приказ. Я восхищался силой характера этого человека и во время бесполезных военных действий говорил себе, что подвергаю опасности жизнь во имя хорошего дела. С глупцами же и детьми – а я включал Роулея в обе категории – необходимо быть еще осторожнее в этом смысле, нежели с солдатами. Я решил казаться моему слуге непогрешимым. Когда Роулей выразил некоторое удивление по поводу покупки малиновой кареты, я сразу обрезал его, сказав, что в нашем положении нужно приносить всевозможные жертвы во имя декорума, что в наемном экипаже мы чувствовали бы себя гораздо свободнее, но не имели бы достаточно важного вида. Я говорил так уверенно, что временами почти вселял в самого себя убеждение в справедливости своих слов. Понятно, ненадолго: мне все чудилось, что в этой ненавистной карете запрятаны сыщики, что на нее наклеена надпись, говорящая о моем имени и совершенных мной преступлениях. Я заплатил за экипаж семьдесят фунтов, но дал бы еще семьсот, чтобы отделаться от него.

Карета была опасна; шкатулка же с золотым содержимым составляла для меня источник жестоких тревог. Прежде я не знал никаких денежных забот, получал жалованье и спокойно тратил его; в полку я жил счастливо, как в отчем доме, комиссариат великого императора питал меня, как вездесущие голуби питали Илию; если же в казенной пище случался какой-нибудь недочет, я с помощью первого встречного крестьянина поправлял дело. Теперь же мне приходилось чувствовать и тяжесть богатства, и страх потерять его. В шкатулке хранилось десять тысяч фунтов (я считал их на французскую монету) и таилось пятьдесят тысяч мучений; целый день я обнимал драгоценный ящик, ночью видел его во сне. В гостиницах я боялся идти обедать или отправиться спать. Всходя пешком на холм, я не осмеливался отходить от дверец малиновой кареты. Иногда я перемещал мои богатства; прятал у себя на груди значительную сумму, и только часть моего состояния продолжала путешествовать в шкатулке; я уподоблялся моему кузену: при каждом моем движении слышался шелест банковских билетов, и карманы мои чуть не лопались от тяжести золотых монет; порой, когда мне надоедало это или я чувствовал стыд при мысли о подобном образе действий, огромные суммы отправлялись обратно туда же, откуда были извлечены. Словом, я давал Роулею очень плохой пример постоянства.

Но до философии юноше не было дела. Он ко всему относился безразлично, лишь бы что-либо занимало его, а я не знаю в мире человека, которого было бы так легко занять, как моего слугу. Жизнь, путешествия, собственное мелодраматическое положение – все это вселяло в него живой интерес. Целый день смотрел он из окон с невыразимым любопытством, которое иногда было понятным, иногда же казалось мне необъяснимым; вообще я досадовал на необходимость слушать его восторженную болтовню. Я могу смотреть на лошадей, могу смотреть на деревья, хотя и не чувствую к ним особенного влечения, но зачем мне было непременно смотреть на хромую лошадь или на дерево, имеющее форму буквы «У»? Какой восторг мог влить в мое сердце вид коттеджа, «совершенно такого же цвета, как второй домик от мельницы», о которой я никогда ничего не слыхал, и стоявший там, где я никогда не был? Мне стыдно жаловаться, но порой общество моего юного доверчивого друга жестоко тяготило меня. Действительно, он болтал почти без перерыва, однако в его речах ни разу не проглянуло ничего дурного. Задавая вопросы, он выказывал милое, полное доброжелательного чувства любопытство; рассказывал он с детским простодушием. А рассказывал он и расспрашивал много! Я могу написать биографию мистера Роулея, его отца, матери, тетки Элизы и собаки мельника; не делаю же этого, только жалея читателя и вспоминая об авторских правах.

Очень скоро заметил я в Роулее желание во всех отношениях переделать себя на мой образец, и у меня не хватало мужества мешать ему приводить свое намерение в исполнение. Он старался подражать моим манерам, с рабской точностью копировал мою привычку слегка пожимать плечами; надо даже сказать, что увидев, как он подергивает плечами, я впервые заметил, что сам делаю это. Однажды в разговоре я упомянул, что я католик. Роулей погрузился в задумчивость, что доставило мне удовольствие. Вдруг он воскликнул:

– Ну его! Я тоже сделаюсь католиком! Вы должны научить меня правилам вашей религии, мистер Анн, то есть мистер Раморни!

Я стал отговаривать мальчика, уверяя его, что сам плохо знаю догматы нашей церкви, и что менять религию вообще не годится.

– Конечно, моя церковь лучше всякой другой, – сказал я, – но я не поэтому принадлежу к ее лону, а вследствие того, что с давних пор род мой исповедывал католичество. Я желаю делить судьбу близких мне людей; то же следует делать и вам. Если придется отправиться в ад, идите в ад, как джентльмен, вместе с вашими предками.

– Конечно, не в этом вопрос, – согласился Роулей, – я и не думал об аде… Вот у католиков тоже инквизиция… Штучка, нечего сказать!

– По-видимому, вы решительно ни о чем не думали, – заметил я; эти слова положили предел благочестивому желанию мальчика перейти в католичество.

Он утешал себя, играя на дешевеньком флажолете, составлявшем одно из его развлечений. Этому инструменту я был обязан многими минутами спокойствия. Однажды, вынув его по частям из кармана, юноша спросил меня, играю ли я на свирели. Я ответил: нет. Роулей вздохнул и отложил инструмент в сторону, сказав, что он воображал, будто я играю на ней. Некоторое время Роулей противился искушению; его пальцы трогали и ощупывали карман, в котором лежал флажолет; он даже перестал интересоваться видами и забыл о разговорах. Вскоре дудочка снова очутилась в руках моего слуги. Он свинтил ее, развинтил, снова свинтил и глухо взял несколько нот.

– Я сам немножечко играю, – сказал Роулей.

– Да? – переспросил я и зевнул.

Тут он не выдержал:

– Мистер Раморни, сделайте одолжение, скажите мне, будет ли вас беспокоить, если я поиграю немножко?

С этой минуты звуки флажолета служили нам увеселением во время дороги.

Роулей особенно подробно расспрашивал о битвах, отдельных поединках, любил слушать рассказы о случаях во время разведочных экспедиций и так далее, он перемешивал все это с подвигами Уоллеса, единственного героя, который был несколько знаком ему. В энтузиазме юноши не звучало ничего притворного, его восторженные речи вселяли симпатию к нему. Когда он узнал, что мы едем в Шотландию, то воскликнул: «Значит, я увижу места, где жил Уоллес!» Затем он вдался в рассуждения, говоря: «Странная вещь, сэр, я, по-видимому, склонен любить не то, что следует. А между тем я англичанин и горжусь этим! Господи Боже, конечно, горжусь! Пусть-ка ваши французы явятся сюда, вы увидите, правду ли я говорю. О, да, я англичанин до мозга костей. А между тем подумайте-ка! Мне попалась книга о Виллиаме Уоллесе, и я тотчас потерял от него голову. Я никогда прежде не слыхал о таком человеке. Потом появились вы, и я увлекся вами. Простите меня, мистер Раморни, но вам будет нетрудно ничего не предпринимать против Англии (он говорил, проглатывая слова, точно что-то очень горячее), пока я буду с вами?»

Слова моего слуги невыразимо смутили меня.

– Роулей, – сказал я, – не бойтесь. Насколько я люблю мою собственную честь, настолько постараюсь охранять и вашу. Мы оба выказываем друг к другу миролюбивые братские чувства, как это делается между солдатами, стоящими на сторожевых постах. Когда послышится призывный звук трубы, мое дитя, мы сделаемся противниками; один станет сражаться за Англию, другой за Францию, и да поможет правому Бог! Так говорил я, но, несмотря на мою наружную бодрость, юноша ранил меня в самое чувствительное место! Его слова продолжали звучать в моих ушах. Целый день не мог я отделаться от полных раскаяния мыслей. Когда же настала ночь (помнится, мы провели ее в Личфильде), я был не в состоянии сомкнуть глаз. Я погасил свечу и лег, надеясь заснуть; но в ту же минуту вокруг меня стало светло, точно в театре, и я увидел на подмостках самого себя, игравшего неблагородные роли. Я вспомнил Францию и моего императора, судьба которых зависела от исхода войны; я представил себе, как они, приниженные, упав на колени, бьются против множества нападающих на них врагов. Меня жег стыд при мысли, что я остаюсь здесь, в Англии, с наслаждением пользуюсь английским богатством, стараюсь свидеться с англичанкой, любимой мной, вместо того, чтобы с мушкетом в руках сражаться на моих родных полях, вместо того, чтобы готовиться, в случае поражения, удобрить своей кровью родную землю… Я вспомнил, что я принадлежу Франции. Все мои предки сражались за нее, многие из них пали в бою. Мой голос, мое зрение, слезы, стоявшие теперь в глазах, все мое существо было французским, рожденным от матери-француженки, меня воспитывали и ласкали самые прекрасные, самые несчастные из дочерей Франции. Я бился и побеждал рука об руку с сынами моей родины… И вдруг мне, солдату, дворянину, потомку самого гордого, храброго народа Европы, напомнило о моей обязанности замечание англичанина-лакея, разболтавшегося в английской карете. Ясно осознав истинное положение вещей, я недолго оставался в нерешительности. Как только в моей душе выяснилось, что любовь и честь вступили в старинную классическую борьбу, я не стал раздумывать. Меня зовут Сент-Ив де Керуэль! Я решил на следующее же утро отправиться в Вэкфильд, к Бренну, и как можно скорее сесть на корабль и поспешить в мое, наводненное врагами отечество, на помощь моему окруженному неприятелем императору. Движимый этим решением, я вскочил с постели, зажег свечу и в то время, когда сторож, проходя по улицам Личфильда, выкрикивал: «Половина третьего!», набросал первые строки прощального письма к Флоре. Однако влияние ночного холода или что-либо другое вызвало во мне одно воспоминание: я мысленно услышал лай овчарки и увидел двух людей с покачивающейся походкой, с лицами, запачканными табаком, две фигуры, завернутые в одинаковые пледы и с одинаковыми толстыми дубинками в руках. Мне стало страшно стыдно, что я в течение такого долгого времени совершенно забывал о погонщиках и недавно с таким равнодушием думал о них. Их образы напомнили мне, в чем состоял мой истинный долг! Став частным человеком, я не был ни французом, ни англичанином; прежде всего, на мне лежала обязанность поступать как джентльмену и честному человеку. Мне следовало избавить Сима и Кэндлиша от наказания за мой несчастный удар палкой. Я молчаливо обязался честью помочь им. Моему характеру совершенно чужд утонченный стоицизм, заставляющий человека приносить личные и частные обязанности в жертву политическому долгу. Если в течение этого промежутка времени Франции суждено погибнуть из-за того, что в числе ее защитников не окажется Анна де Сент-Ива – пусть она погибает! Я почувствовал и удивление, и стыд при мысли, что такая ясная обязанность столько времени лежала на мне, а между тем я забывал о ней. Полагаю, что многие поймут меня, когда я скажу, что лег спать со спокойной совестью, а утром проснулся с легким сердцем. Сама опасность моего предприятия придавала мне спокойствие. Я предполагал самое худшее, а именно, что для спасения Сима и Кэндлиша мне придется объявить свое имя (что повлекло бы для меня такие последствия, о которых я и думать страшился). Однако даже в случае моего неуспеха, конечно, никому не могло бы и в голову прийти, что из двух обязанностей я выбрал более легкую и спокойную. Мы продолжали путешествовать с большим рвением, нежели прежде, и поэтому ехали день и ночь, останавливаясь только на самое короткое время, чтобы поесть; я возбуждал усердие почтальонов, раздавая им деньги на водку не менее щедро, чем Ален. Еще немножко, и я взял бы четырех лошадей, – так спешил я убежать от проснувшейся совести. Однако я побоялся возбудить подозрения. Мы и без того привлекали к себе большое внимание несшейся парой лошадей и малиновой, стоившей семьдесят фунтов, каретой, заметной, как белый слон.

Между тем мне было совестно смотреть в глаза Роулею. Молодой брадобрей пробудил во мне сознание того, что я был совершенно неправ; из-за него я провел бессонную ночь и пережил жестокий благодетельный стыд. Я чувствовал большую благодарность к нему и ощущал в его присутствии неловкость. Это мне совершенно не нравилось, так как противоречило всем моим идеям насчет дисциплины. Я считал, что если офидер будет краснеть перед солдатом или господин перед слугой – выходом из этого положения послужит только смерть или отставка одного из заинтересованных лиц. Поэтому я с восторгом ухватился за спасительную идею учить Роулея французскому языку, родившуюся в моем мозгу. И вот после остановки в Личфильде я превратился в рассеянного учителя, а Роулей стал неутомимым, но… как выразиться?.. несчастным учеником, не имевшим вдохновения. Его не переставало интересовать ученье, он мог двадцать раз подряд слушать одно и то же слово с глубоким вниманием, он мог на двадцать способов исковеркать его произношение и, в конце концов, с чудодейственной быстротой снова забыть то, что старался запомнить. Предположим, мы учили слово «стремя».

– Кажется, я не помню его, мистер Анн, – говорил Роулей, – оно как-то не остается у меня в уме. Когда же я повторял ему «Etrier», он вскрикивал: «Ну, да, конечно, оно вертелось у меня на языке – éterier!» (точно какой-то недобрый инстинкт заставлял его непременно ошибаться).

– Как бы мне удержать его в памяти? Да, оно похоже на английское слово interior (внутренний). Конечно! Я не забуду теперь его, вспоминая, что стремя не находится внутри лошади!

Когда же при первом удобном случае я спрашивал его, как называется по-французски стремя, Роулей или совершенно ничего не мог ответить на мой вопрос, или говорил: exterior (наружный). Однако Роулей не терял мужества. Мне кажется, он воображал, что наши занятия идут как следует. Юноша ежедневно с улыбкой спрашивал меня: «Что же, сэр, займемся мы французским языком?» Я принимался спрашивать его, давал пространные объяснения, но никогда не слышал ничего похожего на ответ. У меня просто руки опускались; я чуть не плакал, думая о том, что Роулей до сих пор не научился ровно ничему, что ему предстояло еще узнать такое громадное количество слов. Период наших уроков начинал представляться мне длинным до бесконечности, я воображал себя столетним учителем, а Роулея девяностолетним учеником, все еще бьющимися над первоначальными трудностями.

Близость, неминуемо рождающаяся во время путешествия, совершенно не испортила этого несчастного малого, на каждой станции он превращался в образцового слугу, ловкого, вежливого, быстрого, внимательного; он как автомат поднимал руку к своей шляпе, улыбающейся почтительностью он возвышал мистера Раморни в глазах всей гостиницы и, казалось, был способен научиться всему, кроме французского языка.

Глава XXIII

Приключение с бежавшей четой

Характер местности изменился. По тысяче признаков я видел, что мы приближались к Шотландии, об этом говорили горы, это виделось в размерах деревьев, слышалось в журчании ручейков, струившихся вдоль большой дороги. Мне приходило в голову, что я также приближался к довольно знаменитому в Британии месту, к Гретна-Грину. По той дороге, вдоль которой мы ехали с Роулеем, развлекаясь звуками флажолета и уроками французского языка, пронеслось много-много влюбленных, направляясь к северу и слыша только музыку шестнадцати ударявших о шоссе лошадиных копыт; много-много раздраженных людей – родителей, дядей, опекунов, отвергнутых любовников стремилось вслед за ними. Сколько красных, разгоряченных лиц преследователей смотрело на эту дорогу, прижимаясь к стеклам окон. Сколько золота лилось из их карманов на почтовых станциях, сколько раз их руки заряжали и разряжали мстительные пистолеты. Но я совершенно не думал ни о чем подобном до тех пор, пока случайно не сделался действующим лицом в одной из драм такого рода. Я сыграл роль Провидения относительно жизней других людей, в то мгновение к моему величайшему восхищению, а впоследствии к глубочайшему сожалению.

На одном довольно безобразном повороте дороги, круто поднимавшейся вверх, я увидел сломанную карету, осевшую на бок. Посреди дороги стояли мужчина и женщина; они оживленно разговаривали о чем-то; два форейтора, каждый со своей парой лошадей, смотрели на них с седел и пересмеивались.

– Господи, карета разбита! – крикнул Роулей и спрятал в карман свирель, не доиграв мелодию песенки «Маленький островок».

Быть может, я был в то время чувствительнее к нравственным потрясениям, нежели к физическим, думал более о разбитых сердцах, нежели о разбитых каретах, только я сразу увидел, что беглецы поставлены в крайне тяжелое, досадное положение. Смех членов низшего класса всегда дурной признак, юмор этих людей груб, в нем есть что-то зловещее. В данном же случае беглец мчался на четырех лошадях и, вероятно, не скупился; с ним ехало очаровательнейшее в мире существо, а между тем он возбуждал так мало уважения к себе, что собственные его форейторы смеялись над ним. Объяснить подобное положение вещей можно было, лишь допустив, что человек этот глупец и не джентльмен.

Я сказал, что посреди дороги стояли мужчина и женщина, но мог бы с таким же правом назвать их мужчиной и ребенком. Девушке, прелестной как ангел и достаточно пухленькой, чтобы свести с ума святого, не могло быть более семнадцати лет. Ее одежда, начиная от чулочек и кончая прелестным капором, представляла целую гамму оттенков синего и голубого цвета; самый прелестный тон этой гаммы блеснул на меня из ее выразительных глаз. Я сразу догадался обо всем, что произошло с бедняжкой. Она бросила закрытый пансион, школьный пюпитр, фортепиано, сонатины Клементи и решилась на безрассудное бегство в обществе полуобразованного нахала; теперь же не только уже сожалела о своем поступке, но даже резко и жестко говорила своему спутнику о раскаянии, переполнявшем ее сердечко.

Когда я вышел из кареты, их беседа смолкла, и на лицах обоих беглецов появилось то выражение, по которому можно было безошибочно сказать, что между ними происходила сцена, только что прервавшаяся. Я поклонился молодой красавице и предложил ей свои услуги.

Ответил мне ее спутник, сказав:

– Нам нечего хитрить: мы бежали, ее отец гонится за нами. Направлялись мы в Гретну, сэр, эти дураки завезли нас в колею, и карета сломалась.

– Досадное происшествие, – заметил я.

– Кажется, никогда в жизни не случалось мне досадовать сильнее! – крикнул он и со смертельным ужасом взглянул на дорогу в ту сторону, по которой приехали и они, и я.

– Без сомнения, отец очень рассержен? – вежливо продолжал я.

– Боже ты мой! – произнес похититель. – Словом, сэр, как вы видите, нам необходимо придумать что-нибудь. И я даже имею нечто в виду, может быть, моя просьба покажется вам слишком смелой, но в крайности не рассуждают о законах вежливости. Итак, если бы вы, сэр, одолжили нам вашу карету до ближайшей станции, это вывело бы нас из затруднения.

– Сознаюсь, ваше предложение действительно смело, – ответил я.

– Что вы говорите, сэр? – угрюмо буркнул он.

– Я согласился с вами, – сказал я. – Действительно, вы довольно смелы, кроме того, это не нужно. Все, как мне кажется, можно устроить иначе. Без сомнения, вы ездите верхом?

По-видимому, мой вопрос коснулся предмета недавней ссоры беглецов, и похититель молодой красавицы предстал передо мной в своем настоящем свете.

– Да ведь я же это и говорю ей. Проклятие! Она должна сесть на лошадь! – кричал он. – И так как этот господин держится того же мнения, вы поедете верхом, черт побери!

Он сделал движение, чтобы схватить ее руку подле кисти, но она с ужасом отодвинулась от него.

– Нет, сэр, – возразил я, – этого не будет.

Он с бешенством обернулся ко мне и крикнул:

– Кто вы такой? Какое право имеете вы вмешиваться?

– Вопрос не в том, кто я такой, – возразил я. – Будь я хоть дьяволом или архиепископом кентерберийским – вам этого незачем знать. Дело в том, что я могу помочь вам, а, очевидно, от кого-нибудь другого вам нечего ждать помощи. Я сейчас объясню, как было бы возможно устроить все. Я предлагаю вашей спутнице место в моей карете, если вы, в свою очередь, окажете мне любезность и позволите моему слуге ехать на одной из ваших лошадей.

Мне почудилось, что похититель девушки готов схватить меня за горло.

– Во всяком случае, у вас есть другой выход: вы можете здесь ожидать прибытия папы, – прибавил я.

Мое замечание усмирило беглеца, он снова испуганно оглянулся на дорогу и сдался.

– Конечно, моя спутница очень благодарна вам, сэр, – чрезвычайно любезно проговорил он.

Я подал руку юной беглянке, и она, точно птичка, впорхнула в карету. Роулей закрыл за нами дверцу, усмехаясь во весь рот. Когда мы двинулись вперед, нахальные форейторы громко расхохотались; мой кучер пустил лошадей быстрой рысью. Очевидно, решительно все подозревали, что я сыграл великолепную штуку и похитил невесту у похитителя.

Я украдкой взглянул на молоденькую беглянку; она была в самом жалком состоянии духа, ее ручки, покрытые черными ажурными митенками, так и дрожали, лежа на коленях.

– Сударыня… – начал я.

К ней в то же мгновение вернулась способность говорить, и она произнесла:

– О, что вы должны думать обо мне!

– Сударыня, – сказал я, – что должен думать порядочный человек при виде юности, красоты и невинности в несчастии? Мне хотелось бы иметь право сказать вам, что я настолько стар, что мог бы быть вашим отцом. Но, к сожалению, я не могу сказать этого. Однако я сообщу вам нечто о себе, что будет иметь подобное же значение и успокоит ваше юное сердечко. Я влюблен. Не все английские тонкости мне известны, и потому я не знаю, следует ли мне говорить, что я люблю верно и неизменно. Есть на свете одно чудное существо… Я восхищаюсь им, я люблю его, я повинуюсь ему. Если бы эта девушка была здесь, она обняла бы вас. Представьте себе, будто она послала меня к вам, сказав: «Будь ее защитником».

– О, конечно, она должна быть мила, должна быть достойна вас! – кричала малютка. – Она никогда не позабыла бы женского достоинства, никогда не сделала бы и той ужасной ошибки, в которую я впала.

При этом голос бедняжки зазвенел на высокой ноте, и она заплакала.

Однако дело не пошло вперед: напрасно упрашивал я юную беглянку успокоиться и последовательно рассказать мне о своих несчастиях, она продолжала вести себя самым странным образом, то как благовоспитанная школьница, то как бедное создание, попавшее в фальшивое положение; выказывала то привитую к ней педантичность, то порывы горячей необузданной природы.

– Это просто было какое-то ослепление, – рыдая, говорила она, – я не понимаю, как я не видела тогда всего. Он не то… совсем не то… потом точно завеса у меня спала с глаз… О, это было ужасно. Но я сразу увидела, что вы то самое… как только вы вышли из кареты, я заметила это. Как она счастлива! И с вами я не боюсь ничуть!.. Нисколько… Я вполне доверяю вам.

На страницу:
17 из 28