
Полная версия
Судьбы еврейского народа
На протяжении всех веков национализм, поскольку он становился сознательным, был злейшим врагом еврейства, а в России – и последние годы в Польше – он был даже главной пружиной еврейского угнетения. Подобно эгоизму, сознательный национализм непременно жесток и бесчеловечен, потому что он терзаем мнительностью, страхом ущерба. Этим бессмысленным страхом было продиктовано все русское законодательство о евреях: не выпускать их за черту оседлости, не пускать в гимназии, университеты, в акционерные общества и в адвокатское сословие, чтобы господствующая народность не потерпела от них ущерба. «Еврейское засилие в литературе», кричали писатели «Нового Времени»; в Польше двухгрошовые публицисты громили жалчайшую еврейскую лавочку, охраняя интересы польской торговли; а в Германии еврей не мог быть офицером, и старый Берман Коген со слезами рассказывал, как его обидели, не пустив на его свободную кафедру его любимых учеников потому, что они – евреи. Таковы плоды сознательного национализма; они по природе вещей не могут быть другими, как яблоня может рождать только яблоки, а не другой плод. Этому-то кровожадному Молоху поклонился сионизм и сказал: «Ты пожирал моих сыновей, но вижу, ты – подлинно есть бог. Будь же и моим богом; хочу служить тебе». – Я обвиняю сионизм в том, что своим признанием он усиливает в мире злое, проклятое начало национализма, стоившее стольких слез человечеству и прежде всего евреям. B идеале сионизм стремится прибавить к существующим уже безжалостным национализмам еще один – еврейский, потому что, если подлинно когда-нибудь в Палестине возникнет тот специфически еврейский быт и строй, о котором мечтают сионисты, то и он непременно будет ревновать о своей чистоте, будет подозрительно смотреть кругом и строить рогатки. Вы скажете: этого не будет, я же отвечу: весь плод заключен в зародыше. Сознательный национализм не может быть иным, нежели какова его природа. Создавая еврейский национализм, вы умножаете царящее зло и приобщаете к нему еврейство. До сих пор еврейству была присуща, как всякому народу, лишь имманентная исключительность, то есть исключительность своеобразной религии, своеобразных народов и тому подобное; ваша исключительность сознательна и активна, она помимо вашей воли будет стремиться выработать целесообразный план внешней обороны. Потому что Молох, признанный богом, тотчас требует себе культа, сообразно с его природой.
Мне тяжело думать, что мои слова могут быть неверно понятыми. По моему личному чувству, я вовсе не враг сионизма, – напротив, он трогает меня своей искренностью, горячностью, этой беззаветной преданностью идеалу, которая стариков делает юношами, а юношей – сердцем человечества. Надо быть слепым, чтобы не видеть, какой болью за еврейский народ, каким нетерпением воскресить его для новой жизни вдохновлено это движение. Психологическую красоту сионизма чувствуют и посторонние; он вызвал всеобщую симпатию во всем цивилизованном мире. Но одобрение инородцев – опасный соблазн. Понятно, что новорожденный еврейский национализм им по душе: они сами погружены в суеверие национализма; они приветствуют в сионизме решение еврейского вопроса, заимствованное из их собственной мудрости. K тому же еврейская беда для них – чужая беда; мельком взглянуть, посочувствовать и, не углубляясь в подробности, авторитетно одобрить применяемое средство, которым они сами привыкли лечиться, – вот и все их участие к еврейству. Оттого энтузиазм сионистов их легко подкупает. Я не чужой, не зритель, и дело это слишком серьезно, чтобы отдавать его во власть увлечения.
Философия сионизма по смыслу близорука и самонадеянна, а по содержанию подражательна. Сионисты провозглашают: «Мы нашли средство против всех еврейских бед: мы досконально узнали, что надо сделать, чтобы еврейство снова стало сильным и счастливым». Завидная уверенность! Я не взялся бы определить условия совершенства даже для одного и хорошо известного мне человека, ни даже для самого себя: так непредвиденно сложны движения духа и сцепления случайностей, а они без малейшего колебания мысленно предвосхищают будущность целого народа. Но их смелость понятна; дело в том, что они чрезвычайно упростили задачу: они хотят, чтобы еврейство было свободным и счастливым не по-своему, а как все другие народы; они желают для него не индивидуально высокой доли, а шаблонного благополучия. Сионизм мыслит дальнейшее существование еврейского народа не в тех своеобразных формах, какие могут выложиться наружу из недр его духа, а в формах банальных и общеизвестных. По необычности своего лица и своей судьбы, еврейство доныне – аристократ между народами; сионизм хочет сделать его мещанином, живущим, как все. Так отец увещевает сына: «Остепенись! Твои сверстники давно устроены. Мы нашли тебе хорошую девушку: женись и войди в отцовское дело». Но сын не должен послушаться родительского совета. Он живет бурно и бедно, терпит лишения и насмешки, – но он гений. Родители ничего не понимают в его искусстве; он пишет какие-то странные картинки, где дома висят в воздухе, а люди падают с крыш, и этих картин никто не покупает. Нет, еврейство не должно слушаться сионистов. Его дело пока непонятно миру, но, может быть, ему суждено озарить века своим творчеством. Пусть живет, повинуясь тайным зовам своего духа, а не пошлым правилам здравого смысла. Поистине, счастие и даже свобода – не высшие блага на земле; есть блага ценнее их, хотя и не осязаемые.
Сионизм есть отречение от идеи избранничества и в этом смысле – измена историческому еврейству. Я не отдам избранничества за чечевичную похлебку территориально-государственного национализма, прежде всего потому, что не верю в ее целебность, как не верю вообще в существование народных панацей. Мой народ несчастен, гоним, рассеян: от этого он ведь не хуже других. Напротив, его судьба тем и прекрасна, что она такая особенная; и я стараюсь понять, каковы именно признаки ее особенности.
Глубокомысленный, сложнейший замысел – и элементарная ясность плана; основные линии так отчетливы, что их способен проследить ребенок, но каждая определена тончайшими соображениями и служит многообразным задачам целого: таковы создания гениальных художников – и так творила душа еврейского народа его внешнюю историю. B самом деле, последовательность еврейской истории изумительна. Кажется, будто какая-то личная воля осуществляет здесь дальновидный план, цель которого нам неизвестна.
Два склона: от темных низин до вершины, и за перевалом – снова вниз. Восход еврейского народа был обычен: в беспорядочном движении кишащих атомов возникает едва заметное ядро, вихревой центр, – дом Авраама, как гласит предание. Ядро разрастается, делясь в самом себе, и чем больше разрастается, тем сильнее в нем внутренняя сила сцепления. Постепенно намечаются органы, соподчиненные в общем строе; увеличивается вовне объем тела и крепнет внутри дифференцированное единство; проходят века в неуклонном росте, и вот образовался цельный и сложный организм. Так возникали из хаоса и все другие народы. Но если всмотреться поближе, в зачатках еврейства обнаруживаются странные черты. Обыкновенно народ формируется, как растение, на том самом месте, где он родился. Крылатый зародыш, носившийся по ветру, оседает на земле и пускает корень; дальнейший рост неразрывно связан с особенностями первоначальной родины. Физический склад народа, его быт и нравы, его учреждения и религия как бы вырастают из почвы, в полнейшей зависимости от местных условий, – от климата и устройства поверхности, от состава соседей и прочее. Еврейский народ твердо помнил из своего детства одно: что его религия и законы образовались не обычным путем, не в прочном укоренении оседлости, а на ходу, в движении. B Египте – еще не народ, а только возможность народа, народ же родился в бездомном скитании, в Синайской пустыне. Он создал этот миф потому, что тайно знал себя неоседлым и в своей позднейшей оседлости. Он ощущал в себе какую-то летучесть, неукореняемость в почве и, обдумывая свое духовное творчество, – свою веру и нравы, – чувствовал в них воплощение духа, отрешенного от какой-либо местной действительности. Оттого еще внутри неподвижного Соломонова храма высшей святыней оставался кочевой ковчег. Я думаю, что он был прав. Не всякий народ мог бы пройти путь еврейского народа; не всякая вера, не всякий моральный строй способны произрастать пересаженными на двадцать почв, в сущности – под любым небом, как еврейство. Бездомность ему врождена. Оно похоже на те растения, блуждающие в море, которых корни не врастают в дно.
Но словно для того, чтобы народ сплотился и окреп в своей духовной сущности, ему суждено было все-таки сесть и временно укорениться. Художник как бы не мог сразу осуществить свой замысел: он должен был подготовить свой материал. Он сажает еврейство на землю, чтобы оно приросло; он дает тому беспочвенному цветению налиться земными соками и расцвести в плод. Евреи в Ханаане – как египтяне в Египте: оседлость, организованный строй, замкнутость нации. Вера и обычай, рожденные в скитании, мощно разрастаются в оседлом быту, достигают полной зрелости и отвердевают. Здесь все благоприятствует созреванию; кажется, все помехи устранены заботливой рукой. Нужно, чтобы народ оплотнел и исполнился духом своим, как зрелый плод, полный семян. Как быстро возрастает еврейское царство! Как пышно расцветает оно богатством, промыслами, религией, культом, моралью, поэзией! Изначально среди всех народов в еврействе зародилась идея единобожия как духовный стержень нации, и когда в Соломоновом храме эта идея получила видимое воплощение, народ был в общем готов, точно художник сжимал песчинки в горсти своей и вот – слепил их в твердый ком. Народ крепко спаянный, нерастворимый среди других народов. Ощупал – твердо; и не медля поднял топор и рассек народ на две части: на Израильское и Иудейское царство. Ибо то, что людям казалось творческой работой – создание государства, – было лишь подготовкой материала, вероятно, скучной для художника; творчество же началось только теперь, как и плод, ценимый людьми, не есть цель природы, а нужно ей семя, которое люди выплевывают. И так торопился, что даже не дал еврейству по-человечески насладиться своим благоденствисм. Всякий другой народ, достигнув зрелости, долгие века стоит в зените, еще пышней цветет, приносит еще сочнейшие плоды, – иногда целое тысячелетие; еврейский народ мгновенно перевалил через вершину: его зенитом было одно царствование Соломона. Потому что и объединение и земное могущество не были его назначением, а только условиями его другого, подлинного творчества. Он восходил не для того, чтобы дойти до вершины и там, устроившись прочно, в оседлом существовании создать ценности, которых зародыш был вложен в него: так исполнили свое призвание Египет, Греция, Рим. Еврейский народ, восходя, только готовился в далекий путь нисхождения.
Так непостижимый дух народа двигал его изнутри и определял его судьбы. Каждый отдельный еврей искал себе счастье, вожди еврейские строили державу и веру, но тайно руководила всеми народная воля, делавшая их трудом свое единое дело.
VI
Это была страстная, нетерпеливая воля. Она рано сознавала себя и действовала с кипучей энергией. Сплотив из песчинок неразложимый народ, она тотчас изнутри расколола его и потом столетия дробила на части, все мельче, пока снова не распылила совсем. Но новые атомы должны были быть качественными, отличными от первоначальных: в каждом из них должна была действовать народная воля. Она должна была пропитать личную волю каждого индивидуума так, чтобы он, осуществляя свои эгоистические желания, самым характером своих желаний и способом их осуществления служил ее целям. Оттого через всю историю еврейского рассеяния проходит странная антиномия: чем более еврейство дробится физически, тем более оно внутренне сплачивается, и наоборот, за каждый крупным успехом внутреннего сплочения неизменно следует оглушительный удар извне и еще большее рассеяние.
Когда в конце 8-го века пало Израильское царство и десятки тысяч евреев, уведенные в плен, были расселены по отдельным провинциям ассирийского государства, они бесследно исчезли среди язычников, растворились в чужой среде, потому что еврейское начало было слабо в каждом из них: оно было еще нёдостаточно специфичным. Иудея уцелела на сто лет, и она сделалась в эти годы как бы ретортой, где кипятилось и готовилось концентрированное еврейство. Сюда извне наливается сильнейший реактив – ассирийский культ в Соломоновом храме при Манассии, невольное идолопоклонство в народе, – и в ответ пламенные вспышки пророчества, где еврейское начало быстро крепнет и очищается в борьбе с язычеством. И все клокочет в реторте, потому что страх ассирийского завоевания-как огонь под нею; и, наконец, в 621 году, как результат этого бурного кипения, великая реформа Иосии, провозглашение «Второзакония», гениальной заповеди, в которой сущность еврейства впервые была воплощена в твердых, сжатых, удобоносимых догматах. Народ, пропитанный такой эссенцией, как «Второзаконие», уже не растворим; но еврейство еще и теперь знало себя неготовым. Оно ищет средств еще более сгустить свою народную сущность и для того рядом видимых ошибок, неосторожностей, безрассудств, добивается разгрома. Иерусалим разрушен, храм сожжен, народ уведен в изгнание, так надо. Эти изгнанники – второе поколение после реформ Иосии. Реформа выросла из глубочайших недр еврейства, как туча из вод земных, и теперь, излившись назад на еврейскую массу, была жадно впитана ею; эти изгнанники уже не растают среди язычников. Изгнание было нужно душе народной; она захотела оторваться от земли, исторгнуть свои корни. Вавилонский плен еще более упрочил еврейство. Здесь Езекииль молотом своего слова ковал еврейство, и здесь опять, в бездомном существовании, возник национальный кодекс еврейский – так называемое Моисеево законодательство. Когда затем народ вернулся в свою страну и Ездра с Неемией внедрили в него этот строгий, исключительный закон, еврейство сделалось как бы одним твердым телом, не плотски, – напротив, материальная целость ему была уже не нужна, – но духовно, ибо все атомы его были теперь пропитаны одной волей. После этого оставалось доделать уже немногое: надо было еще насквозь пропитать нацию ее чистой волей, разнести дух еврейства по волосным сосудам народного быта. Это была, задача психологическая; ее удобнее мог осуществить народ укорененный в родной земле, потому евреи остаются в Палестине еще шесть веков. Большая часть была уже рассеяна: для того дела было довольно оставшихся. Государство находилось в упадке, в вечной зависимости от чужеземцев: для того дела было так лучше. Наконец, и эта работа была кончена. Народ, державшийся в земле, – как куст, наполовину вырванный ветром, – немногими корневыми нитями, чтобы дать созреть своему плоду, теперь больше не нуждался в оседлости. Катастрофа 70-го года, окончательное крушение еврейского царства, не была внешним событием, но сама воля еврейства довольно и обдуманно произвела ее в вещественном мире своими духовными силами в срок, какой она сочла благовременным. Еврейское начало в мире кипятилось и процеживалось более тысячи лет; теперь оно было окончательно готово: крепчайший и чистый настой. Не было и нет другого народа, столь прочно спаянного внутренне, столь однородного духовно. На протяжении дальнейших веков еще несколько раз приходилось крепче затягивать срединный узел, чтобы еврейский ум не разложился в человечестве; таково было создание Мишны во 2-м и Талмуда в 5-м веке, таков же был раввинизм и кагальная система в Польше и Литве 16-17 веков. И эта внутренняя цельность вызывала во внешнем мире такое последствие, которое в свою очередь ограждало ее извне и тем благоприятствовало ей: исключительность еврейства в нравах и пище побуждала врагов усугублять ее созданием гетто в средние века и черты оседлости в России. Так дух еврейского народа внутренне и внешне строил его судьбу по какому-то определенному плану. Эта сплоченность в рассеянии была нужна не сама по себе: ее ценность чисто формальна. Она была, как сосуд, в котором собраны капли настоя, потому что только совокупно они сохраняют свое особенное свойство, а разбрызганные выдохлись бы. Внутреннее единство еврейского народа было нужно для того, чтобы в каждом еврее его личная воля была насыщена еврейским национальным началом.
VIIЧего же хочет еврейский народный дух? Какое дело он совершает в мире? Если детство и молодость народа ушли на то, чтобы их воля сознала себя и облеклась плотью, то вот уже два тысячелетия, как началась его положительная деятельность: достаточный срок для того, чтобы подвести ей итог. Сионизм просто зачеркивает эти двадцать веков рассеяния. Он говорит: деятельности не было вовсе, было болезненное прозябание, причиненное извне, вроде того оцепенения, в какое погружена рыба, вынутая из воды. Как? Значит, Иудейское царство пало потому, что Алсксандр Македонский был гениальный полководец и Рим – могущественная держава? Но ведь возможно было и противоположное: несметные полчища Дария не одолели же Греции, и побежденные народы не раз освобождались. И рассеяние евреев по лицу земли объясняется привычкой древних завоевателей уводить побежденных в плен? Но почему евреи в плену не растаивали среди чужих племеи, и почему, наоборот, они уживались на чужбине, а не тянулись на старую родину, как можно было бы ожидать, в особенности, от народа столь исключительного и так строго централизованного религиозно вокруг Иерусалимского храма? Почему они разбрелись по всей земле и толпами кочуют поныне, а не собрались в изгнании на одном мссте? Нет, судьбы народов еще меньше подвержены власти случая, нежели судьба одного человека. Повторяю: еврейский народ, как и всякий, из глубины своего духа творил свою внешнюю участь, и в этом смысле это скитальчество так же нормально, как и его древняя оседлость. Он сам захотел рассеяться и потому дал себя изгнать и остался рассеянным доныне. Вспомните: еще иудейское царство стояло, а уже большая часть евреев была рассеяна по всем странам Востока; еще второй храм красовался во всей славе, а на улицах и в домах Иерусалима уже не слышно было библейского языка: весь народ говорил по-сирийски или по-гречески. Рассеяние – такой же закономерный этап этого роста, как превращение неподвижной куколки в бабочку.
Мысль моя так странна, что я едва решаюсь высказывать ее: дано ли смертному познать истину в таких делах? Я вижу еврейство в его долгом скитании одержимым одной страстью: отрешаться от всего неизменного. Мне кажется: все другие народы накопляют сокровища для того, чтобы потом творческим использованием этих сокровищ осуществлять свое призвание; еврейский народ не менее жадно добивался национального единения, государственного могущества и духовной полноты, но лишь затем, чтобы во вторую половину своей жизни срывать с себя эти мирские оковы, – лишь затем, чтобы было что бросать. Он разрушил свое государство, как созревший птенец ломает скорлупу яйца; он оторвался от своей земли и пошел по миру, чтобы жить бездомно: больные отрывы, кровоточащие раны – но он так хотел неутолимым хотением. Он расторг свое единство и разметал себя далеко в обломках. Он захотел не иметь своих законов, и, значит, жить по чужим; он отказался потом и от драгоценнейшсго достояния – от национального языка. Он как бы сознательно учился самоотречению: не надо дорожить народной независимостью, надо учиться жить без нее, под чужой властью; не надо быть прикрепленным ни к одному месту, ни к одному языку, ибо это рабство плотскому началу: разделись и странствуй! Пусть у тебя не будет ничего постоянного на земле, никаких дорогих сокровищ: человек не может обходиться без земных орудий, – пусть же все они у тебя временные; научись менять их, не прикрепляясь душой. Так хотела народная воля; и, пронизав весь народ как один организм, она изнутри отложила наружу твердую скорлупу, облекла народ невидимою в мире замкнутостью, исключительностью, упорством. Этой исключительностью народная воля притягивала извне и скопляла вокруг еврейства те особенные, с виду враждебные силы мира внешнего, которые, воздействуя на еврейство, помогали ему преображаться в указанном смысле. Своей исключительностью, этим внешним символом единства, особенности и непреложности своей национальной воли, еврейство на всем пути рассеяния приманивало к себе самых строгих наставников, которые и учили его тому, чего последовательно требовал его внутренний голос. Они все были слугами его призвания, как цветок яркой окраской привлекает насекомых, которым предназначено разносить его семя. Он сам тайным зовом призвал Тита разрушить его царство, крестоносцев – избивать его сыновей и в Вормсе и Кельне, Филиппа – изгнать их из Испании, Кишиневскую чернь – громить их дома. Он хотел учиться и щедро платил своим учителям. Пусть скажет кто-нибудь, что выучка была неуспешна. За две тысячи лет еврейство успело порвать крепчайшие цепи, какими человек привязан к земле. У него не осталось почти ничего постоянного; где ни живут евреи, у них все – временное: оседлость, язык, закон, одежда и пища, занятия, интересы и моды. Все не свое, а взятое напрокат, все равно у кого, и наскоро приспособленное для временного пользования. Не дом, а походная палатка, как если кто спешит к своей цели и пренебрегает удобством в пути.
Но как тяжка была участь отдельного еврея. Дух народный нудил его отрешиться, а слабое сердце жаждало как раз устойчивости, постоянства. Сёрдцу нужен уют, а уют – это могилы предков, свой дом, свой язык; непрерывная традиция, словом – обеспеченная оседлость тела и духа. Отдельный еврей, рожденный в изгнании, естественно хотел пустить корни в том месте, где родился, и обрасти прочным бытом. Так в его груди билось два сердца: одно влекло к земному устроению, другое гневно повелевало не прикрепляться ни к каким благам. Тот голос манил его смешаться с средою, – отсюда в еврействе неискоренимая тяга к ассимиляции даже с древних времен; этот – требовал большее жизни беречь свою национальную исключительность. Вся история рассеяния есть непрекращающийся спор двух воль в еврействе: человеческой и сверхчеловеческой, индивидуальной и народной. Чуть осев кучкой где-нибудь на пути, евреи тотчас начинают устраиваться прочно; если не навсегда, хоть надолго. Устроиться – значит войти в общение с местным населением, приноровиться к его потребностям и вкусам. Начинают робко, уступая житейской необходимости, потом входят во вкус уюта, и вот уже готов более или менее прочный дом. Знают, что грех, и, внемля голосу народной воли в себе, всячески блюдут свою исключительность, но и поминутно изменяют ей; одна рука, одетая в рукав мёстного покроя из местной ткани, строит жилище, другая обнажена, обернута филактерией и бездействует. Сколько раз и на сколь несчетных местах за две тысячи лет евреи так лукаво пытались укорениться в земле! Случалось даже, вырабатывали себе целые культуры смешанного характера, наполовину из еврейских, наполовину из туземных элементов, рассчитанные на долгое употребление, и создавали себе временно постоянный язык. Так было, например, в Александрии, потом в Испании, позже в Польше и Литве. Народный дух как будто оставлял свою строгость, снисходя к бренной плоти, чтобы она не сломилась под ее ярмом. Он давал человеку подкормиться оседлостью и окрепнуть, – но затем вдруг решал: довольно! корни крепнут, позже их будет трудно вырвать! Тогда он исключительностью еврейской, сохраненной и в оседлости, подзывал извне любого учителя, кто бы не проходил мимо, лишь бы с крепкими кулаками, – испанского Филиппа, или Гонту, или Янушкевича с солдатами в эту войну, и крушил их руками в щепы обжитой дом, долговременные привычки, весь налаженный строй, и сгонял евреев с насиженного места на чужбину, или же, как в средневековой Германии и у нас в России, довольствовался тем, что рукой иноверца сильно встряхивал еврейство на месте, либо отбрасывал его недалеко, – только бы не пустило корней. Потому же, я думаю, еврейский народ стал народом подвижных профессий, народом ремесел, торговли, обмена. Земледелие запрещено еврею его народным духом, ибо, внедряясь в землю, человек всего легче прирастает к месту и к устойчивым формам жизни.
A мир хочет как раз противоположного: он жаждет прочности почти столько же, как самих достижений. Все народы начали свое поприще бездомными и восходят все к большей устойчивости; постоянство есть неотьемлемый признак культуры. Еврейство, дойдя, как все, до вершины, внезапно пошло обратным путем, – снова к временному, непрочному, от крепких стен Иерусалима к передвижным шатрам. B этом смысле еврейство антикультурно; оно бродит между народами как жуткое напоминание и пророчество; из праха ты создан и в прах обратишься. Еврейская исключительность была для мира только внешней окраской, но ненавидел он в еврействе именно его субстанцию, которая вовне обнаруживалась той краской, – его волю к отрешению, к непостоянству. И не безделицей было еврейство для мира во все эти двадцать веков: народы с жгучим интересом следили за ним, и чем дальше смотрели, тем ярче их взор разгорался страхом и ненавистью. B том деле, которое делает еврей, есть какая-то вечная истина, но какая страшная. Зачем он напоминает мне о ней? Она убивает волю к земному строительству. И как он может жить с такой правдой в душе. Он – исчадие прошлого, он пугает наших детей, – бей его, гони, пусть исчезнет! – A воля еврейская только того и хотела, чтобы гнали евреев, чаще, чаще! Оттого была полная гармония между волей еврейского народа и его внешней судьбой. Мир думал, что он казнит еврейство, а на самом деле служил ему, как он служит всякой воле.