bannerbanner
Торжество смерти
Торжество смертиполная версия

Полная версия

Торжество смерти

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 21

Страстная любовь вызывала в ней стремление к убийству, пробуждала в самой глубине ее существа инстинкт, враждебный жизни, потребность разрушать, уничтожать. Она с отчаянием искала в себе и вокруг себя молниеносную силу, которая могла бы поразить и уничтожить, не оставив следа. Ее ненависть казалась еще более отвратительной из-за спокойствия и неподвижности героя, который чувствовал, что над головой его сгущается опасность, и понимал, что всякая оборона бесполезна. Изольда вкладывала в свои слова горький сарказм. «Что ты думаешь об этом слуге?» – спрашивала она Брангену с тревожной улыбкой. Она обращала героя в слугу и объявляла себя повелительницей. «Скажи ему, что я приказываю вассалу бояться своей повелительницы, меня, Изольды». Она посылала ему, таким образом, вызов на решающую борьбу, бросала вызов силы силе. С мрачной торжественностью шел герой к палатке в роковой час, когда зелье было уже налито в кубок и судьба соединила эти две жизни в свой круг. Изольда молча ожидала его, прислонившись к постели, бледная, точно лихорадка сожгла всю кровь в ее жилах. Тристан же молча появлялся на пороге; оба стояли, гордо выпрямившись во весь рост, но оркестр говорил о невыразимой тревоге их сердец.

С этого момента начинался страстный вихрь чувств. Казалось, что Мистический Залив вновь загорался, как очаг, и все выше и выше взвивались на нем звучные языки пламени. «Единственное утешение за вечную печаль – целительный напиток забвения, я пью тебя без боязни!» И Тристан подносил кубок к губам. «Мне – полчаши. Я пью с тобой!» – восклицала Изольда, вырывая кубок из его рук. Пустой золотой кубок падал на землю. Выпили ли они оба напиток смерти? Должны они были умереть? Наступал момент сверхчеловеческой тревоги. Чаша смерти оказывалась только ядом любви, который проникал в их кровь, как бессмертный огонь. Оба в изумлении неподвижно глядели друг другу в глаза, ища в них признака приближающейся кончины, которую они считали неизбежной. Но новая жизнь, несравненно более прекрасная, чем прежняя, волновала теперь их кровь, стучала в висках и руках, заливала широкой волной их сердца. «Тристан! Изольда!» Они звали друг друга по имени; они были одни, кругом них не осталось ничего; все исчезло; прошлое больше не существовало, будущее было мраком, которого не могли озарить даже вспышки внезапного опьянения. Они жили, они звали друг друга по имени, они стремились друг к другу, и никакая сила не могла остановить этого рокового влечения: «Тристан и Изольда».

Страстная мелодия лилась, разливалась, волновалась, дрожала и рыдала, кричала и пела на фоне сильной бури все более волнующейся гармонии. Она со страданием и радостью неслась неудержимо к апогею доселе неведомого восторга, к высшим пределам страсти. «Мир весь – в забвении! Ты – откровенье! Ты – мой кумир, высший, новый мир!»

«Привет! Привет Марку! Привет!» – кричала команда корабля среди трубных звуков, приветствуя короля, который отчаливал от берега навстречу золотокудрой невесте. «Привет Корнваллису!»

Это был шум обыденной жизни, возгласы низменной радости, ослепительный блеск дня. Погибший избранник спрашивал, поднимая глаза, в которых колыхалось облако мечты: «Кто приближается?» – «Король». – «Какой король?» Изольда бледная и взволнованная, в царской мантии, спрашивала: «Где я? Я жива? Еще жить мне?» Нежный и ужасный мотив напитка лился, охватывал и уносил их в горячем вихре. Трубы гремели. «Привет Марку! Привет Корнваллису! Да здравствует король!»

Но во втором вступлении рыдания восторженной радости, отчаянное стремление, трепет безумного ожидания чередовались, сливались вместе. Нетерпеливая женская душа сообщала свой трепет всей ночи и всему окружающему, дышавшему в тихой ночи. Опьяненная душа взывала ко всем предметам, чтобы они не засыпали под звездами, а присутствовали на празднике ее любви, на брачном пиру ее веселья. Роковая мелодия плыла, не погружаясь, по беспокойному океану звуков, делаясь то отчетливее, то туманнее. Волны на Мистическом Заливе, подобно дыханию сверхчеловеческой груди, вздымались, падали, опять вздымались, опять падали и понемногу затихли.

«Ты слышишь? Мне кажется, что шум уже рассеялся вдали». Изольда слышала только звуки, которые рождались от ее стремления к возлюбленному. Фанфары ночной охоты отчетливо слышались вблизи в лесу. «То был лишь шелест нежной листвы и тихий смех ветерка! Не зов рогов манит слух: волна ручья катится мягко, с песнью сладострастной вдаль, в ночной тиши…» Изольда слышала только нежные звуки, которые возбуждала в ее душе любовь, – старое и в то же время всегда новое обаяние. Как в чувствах обманывающейся, так и в оркестре звуки охоты преображались в силу какого-то волшебного действия, казались неясным лесным шумом, таинственным красноречием летней ночи. Тихие голоса, нежные вкрадчивые звуки окружали стремившуюся к возлюбленному женщину, говорили ей о близком наслаждении, а Брангена напрасно молила и уговаривала под впечатлением ужасного предчувствия. «О, оставь гореть дружеский факел! Пусть свет его показывает тебе опасность!» Но ничто не могло заставить прозреть ее слепую любовь. «Светильник, хотя бы свет очей с ним гас, со смехом загашу я здесь, сейчас!» И гордым, и смелым жестом, полным презрения, Изольда бросала факел на землю, представляла свою жизнь и жизнь избранника роковой и навсегда вступала с ним во мрак.

Тогда развертывалась торжественно-страстная поэма человеческой любви, достигавшая высших пределов страданий и восторга. Это были первые безумные ласки, радостные и тревожные, в которых души, жаждавшие слиться, встречали непроницаемую преграду тела. Это было первое сожаление о времени, когда не существовало любви, о бессодержательном и бесполезном прошлом. Это была ненависть к неприязненному свету, который обострял страдания, вызывал обманчивые видения, благоприятствовал гордости и угнетал нежность. Это был гимн дружественной ночи, благоприятному мраку, божественной тайне, где открывались чудеса внутренних видений, слышались голоса далеких миров, цвели идеальные цветы на не гнувшихся стеблях. «С тех пор как свет солнца померк в нашей груди, звезды счастья льют на нас свой смеющийся свет».

А в оркестре говорило все красноречие, пела вся радость, плакали все страдания, когда-либо выраженные человеческим голосом. Мелодии рождались в глубине симфонии, развивались, прерывались, мешались, сливались, бледнели, исчезали, опять выплывали. Какая-то все более мучительная и беспокойная тревога проходила по всем инструментам, обозначая постоянное, но тщетное стремление к недостижимому. В бурных хроматических гаммах выражалось безумное преследование блага, мелькающего вблизи, но не дающегося в руки. В переменах тона, темпа, счета, в постоянных синкопах слышались неустанные поиски, безграничная жажда, продолжительная пытка вечно обманутого и никогда не удовлетворенного желания. Один мотив, выражавший вечное отчаянное желание, постоянно повторялся с жестокой настойчивостью, возрастал, царил над другими звуками, то освещая вершины гармоничных волн, то бросая на них мрачную тень.

Роковая сила напитка действовала на душу и тело любовников, обреченных на смерть. Ничто не могло загасить или убавить это зловещее пламя – ничто, кроме смерти. Они напрасно предавались всем ласкам, напрасно напрягали все свои силы, чтобы слиться в чудном поцелуе, обладать друг другом, стать одним существом. Вздохи сладострастия обращались у них в тяжелые рыдания. Непреодолимое препятствие вставало между ними, разделяло и делало их чужими друг другу и одинокими. Это препятствие заключалось в них самих. И тайная ненависть зарождалась в обоих – потребность разрушать и уничтожать, потребность убить и умереть. Даже в ласках они видели невозможность переступить материальную границу человеческих чувств. Губы встречали губы и останавливались. «То смертью умрет, – говорил Тристан, – что нас гнетет, что мешает Тристану вечно любить Изольду, жить вечно для нее одной».

Они вступали уже в вечный мрак. Мир явлений исчезал вокруг них. «Вот умерли… чтоб вечно жить друг для друга, вечно быть, без томленья, пробужденья, в безымянном единенье, в браке нераздельном, в блаженстве беспредельном!»

Слова эти отчетливо звучали при pianissimo в оркестре. Новый восторг охватывал влюбленных и уносил их в ночной мир чудес. Они предвкушали уже блаженство смерти, чувствовали себя освобожденными от тяжести тела; их имущество одухотворялось и плавало в безграничной радости. «В безымянном единенье, в браке нераздельном, в блаженстве беспредельном».

«Берегитесь, берегитесь! Уже брезжит день. Проснитесь!» – уговаривала их невидимая Брангена с высоты.

Утренний холодок пробегал по саду, пробуждал цветы. Холодный свет зари медленно заливал звезды, начинавшие сильнее дрожать. «Берегитесь!»

Напрасно молила их верная служанка. Они не слушали ее; они не желали и не могли проснуться.

В рассвете дня они только глубже уходили во мрак, куда не мог проникнуть даже свет сумерек. «Да длится вечно ночь!» И их окутывал вихрь звуков, увлекал за собой в бурном порыве, уносил на далекий берег, к которому они стремились, туда, где никакая тревога не сдерживала порыва любящей души, вне всяких мучений, вне всяких страданий, вне одиночества, в безграничное царство чудной мечты.

«Спасайся, Тристан!» Это был крик Курвенала вслед за криком Брангены. Это было внезапное грубое нападение, нарушившее момент восторженного упоения. И тогда, как в оркестре звучала тема любви, мотив охоты раздавался в металлических звуках. Появлялся король со свитой. Изольда была покрыта широким плащом Тристана, который скрывал ее от взглядов и света и утверждал этим поступком свою власть, свое бесспорное право на нее. «Постылый день – в последний раз!» Он в последний раз со спокойствием и твердостью героя принимал бой; он был убежден теперь, что ничто не могло изменить или остановить течение его судьбы. Тогда как тяжелые страдания короля Марка выливались в протяжной и выразительной песне, Тристан стоял неподвижно, углубившись в свои тайные думы. Но, наконец, он отвечал на вопросы короля: «Ту тайну, король, не разрешу я; на твой вопрос не может быть ответа». Мотив напитка бросал на его ответ мрак таинственности, тень чего-то непоправимого. «Куда Тристан уходит, пойдет ли с ним и Изольда?» – спрашивал он просто королеву перед всеми. «В далекой той стране нет солнца в вышине. Там будет сумрак обнимать… Меня взяла оттуда мать, когда по смерти я рождался и в смерти новой на свет являлся». А Изольда: «Туда, где родина Тристана, туда хочет идти Изольда. Она хочет слепо следовать за ним. Пусть только он укажет ей путь».

И умирающего героя, раненного изменником Мелотом, увозили на родину.

В третьем вступлении открывался вид на далекий берег, на голые, мрачные, пустынные скалы, у которых море непрерывно плакало, как в безутешном горе. Дух легенды и таинственной поэзии окутывал голые массы скал, слабо освещенные либо первыми лучами рассвета, либо последними лучами сумерек. Звуки пастушьей свирели пробуждали неясное воспоминание о прошедшей жизни, обо всем утраченном во мраке времени.

«Напев старинный будил меня? Ах, где я?»

Пастух наигрывал на хрупком инструменте вечную мелодию, переданную ему предками, и спокойно сидел в глубокой беззаботности.

И Тристан, душе которого эти тихие звуки открыли все, пел: «Там, где лежу, не был я; но где я пробыл, про то ты знать не можешь!.. Там солнца не видать, там нет земли, народа; но что там есть, ты знать про то не можешь!.. Я был, где я уж был до века, куда пойду навек: в святом краю вселенской тьмы! Одно чувство там лишь живо: всеблаженство, всезабвение…» Лихорадочный бред волновал его, огонь любовного напитка жег его до глубины существа. «О, ты не можешь понять моих страданий! О, ужасное желание, пожирающее меня, о, пламя томленья, жгущее кровь! О, если бы ты мог понять их!»

А беззаботный пастух продолжал играть на свирели. Звуки были все те же и говорили о жизни, которой больше не было, и обо всем далеком и утраченном.

«Как же тебя понять, напев старинный, грустный, – говорил Тристан, – твой полный жалоб стон? В тиши заката таял он, когда вещал про смерть отца малютке! Во мгле восхода робко млел он, то же сыну, но про мать сказав! Отец, зачав, погиб; мать в смерти родила… Напев старинный томно млел и им все так же грустно пел, их вопрошал, как здесь меня: к чему же присужден ты? Зачем на свет рожден ты?.. Зачем рожден?» Напев старинный отвечает: «Томиться – скончаться! Нет! Ах, нет! Не тот ответ! Жаждать? Жаждать! И в смерти все томиться! От муки не мочь скончаться». Мотив любовного напитка все сильнее и властнее жег Тристана до мозга костей. Все его существо корчилось в невыразимых страданиях. В оркестре слышалось по временам трещанье костра; сильные страдания проносились в нем иногда, как порыв бури, раздувая пламя; сильная дрожь потрясала его, крики отчаяния, задушенные рыдания слышались в нем. «Питье, питье, ужаснейший сок! До мозга костей зловредный протек! Лекарства нет и смерти нет, чтобы спасти от томленья, бед! Нет, нет покоя для меня! Я ввержен тьмой в объятья дня, чтобы вечно страдать разлукой и солнце радовать мукой!.. О этот знойный солнечный луч! Как жжет он мой мозг! Как жесток и могуч! От этой муки знойно-злорадной, ах! Нет и тени мягко-прохладной! Ужель нельзя ту боль залечить, нет бальзама, чтобы не мог муку смягчить?..» В его крови и в мозге костей крылась мужская чувственность, скоплявшаяся из поколения в поколение, раздувшаяся вследствие падения всех отцов и всех сыновей, питавшаяся упоением и трепетом всех мужчин. В его крови расцветали зародыши вековой чувственности, возрождались самые разнообразные нечистые элементы, закипали самые слабые и самые крепкие яды, с незапамятных времен впрыснутые прелестными пурпурными губами женщин в страстных, подвластных им мужчин. Тристан унаследовал эту вечную болезнь. «Напиток тот злой, что мне гибель сулил, я сам, я сам себе же сварил! В нем предков скорбь, их смерть, беда, любви в нем слезы, мук года! Из смеха и плача, горя, отрады сварены эти страшные яды!.. Смешанный мой, выпитый мною, манил ты счастьем, не дал покою! Будь проклят ты, грозный яд! И тот, кто пить тебя не рад!..» И Тристан в изнеможении падал обратно на свое ложе и чувствовал, как горит его рана, и видел ослепленными глазами чудный образ Изольды, плывущей к нему. «Вот грядет она чрез море… Как травка с цветами, нежные волны челн влекут, участья полны… Улыбка сулит привет благой, восторг последний, тишь, покой!» Так призывал он, так видел он глазами, лишенными зрения, чародейку, целительницу всех ран, знавшую секрет бальзамов. «Она грядет, она грядет! Разве ты не видишь ее, Курвенал, разве ты еще не видишь ее?» Бушующие волны Мистического Залива поднимали из глубины его все прежние мелодии, перемешивали, увлекали их за собой, погружали обратно на дно, опять толкали на поверхность и разбивали их; тут были и мелодии, выражавшие всю тревогу решающей борьбы на палубе корабля, и те, в которых слышалось, как напиток льется в золотой кубок и жидкий огонь волнует кровь, и те, в которых слышалось таинственное дыхание летней ночи, располагающей к безграничной любви, все мелодии со всеми образами и всеми воспоминаниями. И над этим великим крушением властно царил роковой мотив, повторяя временами ужасный приговор: «Жаждать! Жаждать! И в смерти все томиться! От муки не мочь скончаться!»

«Корабль пристал! Изольда, вот Изольда! Она соскочила на берег!» – кричал Курвенал с высокой башни. В бреду радости Тристан срывал повязку с раны; кровь потоком лилась из нее, заливала землю, обагряла мир. При приближении Изольды и смерти ему чудилось, будто он слышит свет. «Как слышу я свет? Разве мои уши не слышат света?» Яркий внутренний свет ослеплял его. Все атомы его существа испускали лучи света, которые яркими и звучными волнами разливались в мире. Свет был музыкою; музыка была светом.

И Мистический Залив сиял, как небо. Оркестр, казалось, подражал гармонии далеких планет, которая чудилась одно время душам внимательных наблюдателей в ночной тишине. Понемногу тревожные вздрагивания, тяжелые рыдания, напрасные треволнения и вечно обманутое напряженное стремление, все людские горести и волнения утихали и рассеивались. Тристан переступил наконец порог «мира чудес» – он вступил в вечную ночь. Изольда лежала на безжизненном теле Тристана и чувствовала, как тяжесть, еще давившая ее, медленно рассеивается. Роковой мотив, ставший более отчетливым и торжественным, освящал великий брак в смерти. Затем, подобно воздушным нитям, звуки становились выше и создавали вокруг любящего создания прозрачный покров чистоты. Начиналось что-то вроде постепенного радостного вознесения на крыльях гимна. «Тихо, кротко он смеется; гляньте, друга, видно ль вам? Все светлее он сияет; в звездном блеске ввысь парит… Слышно ль, видно ль вам? Где ж звучит напев, чуть внятный, столь чудесный, непонятный, грустно-нежный, проникновенный, безмятежный, всеблаженный?» Ирландская чародейка, страшная обладательница любовных напитков, наследница мрачных земных сил, та, которая призывала с корабля ветры и бури, избрала для своей любви самого сильного и благородного героя, чтобы отравить и погубить его, преградила путь к славе и победе «властителю мира», эта отравительница и убийца преображалась в силу смерти, в светлое и чистое существо, лишенное всякого нечистого желания, всяких низменных качеств, и дрожало и дышало, рассеиваясь в мире. «Звуки тают, воспаряют, новой жизнью окрыляют!.. Все звучнее, все властнее!.. То волна ли вся в сиянье иль клубится благоуханье? Что-то веет и колышет… глаз ли видит, слух ли слышит? Полной грудью пить ли счастье иль, исчезнув, млеть в бесстрастье»… Все рассеивалось в ней, сливалось, расширялось, возвращалось к первобытному состоянию, уходило в беспредельный океан, из которого рождались и в котором исчезали создания, чтобы снова возродиться и ожить. В Мистическом Заливе эти преобразования непрерывно отражались в звуках. Казалось, что все в нем разлагалось, издавало скрытое доселе благоухание, преображалось в нематериальные символы. Казалось, что в нем колыхались цветы самых нежных земных растений, испускавших заметное нежное благоухание, мелькали видения чудного неведомого рая, развивались зародыши новых миров. И паническое опьянение все усиливалось и усиливалось; хор Великого Целого заглушил одинокий человеческий голос. Преображенная Изольда торжественно вступала в мир чудес. «В тех зыбучих волнах, в тех созвучьях, лучах, в сверхъестественных, дивных мирах разлиться, расплыться!.. День забыть! Ночь любить!»

2

Целыми днями отшельники жили великим произведением, дышали раскаленной атмосферой, упивались смертельным забвением. Им казалось, что сами они преобразились, достигли более возвышенного существования, сравнялись с действующими лицами музыкальной драмы на головокружительных высотах любовных исканий. Разве они не выпили тоже любовного напитка? Разве их не мучило тоже безграничное желание? Разве они не были тоже связаны неразрывными узами и не испытывали иногда среди наслаждения судороги агонии, разве они не слышали голоса смерти? Джиорджио, подобно Тристану, находил в звуках старинного напева пастуха прямое откровение неизлечимой тревоги, и он убеждался, наконец, что в этом именно состоянии заключается сущность его души и трагическая тайна его судьбы. Никто не мог лучше его проникнуться символическим и мифическим значением любовного напитка, понять всю глубину чисто внутренней, исключительно внутренней драмы, в которой чувствительный герой истощил свои силы. И никто не мог также лучше его понять отчаянный крик жертвы: «Напиток тот злой, что мне гибель сулил, я сам, я сам себе же сварил!»

Тогда началось с его стороны роковое искушение возлюбленной. Ему хотелось медленно убедить ее умереть, увлечь ее с собой на тихую и таинственную кончину, в это чудное лето на Адриатике, полное красоты и благоухания. Великая фраза любви, залившая ярким светом преобразившуюся Изольду, обаятельно подействовала на Ипполиту. Она постоянно напевала ее тихим голосом, а иногда и громко; видно было, что она была под сильным впечатлением этой фразы.

– Ты не хотела бы умереть смертью Изольды? – спросил ее Джиорджио, улыбаясь.

– Хотела бы, – ответила она. – Но на земле так не умирают.

– А если бы я умер? – сказал он, продолжая улыбаться. – Если бы ты увидела меня мертвым в действительности, не в мечтах?

– Мне кажется, что я умерла бы, но от отчаяния.

– А если бы я предложил тебе умереть со мной одной смертью, в одно время?

Она несколько секунд стояла в раздумье с опущенными глазами, затем, поднимая на искусителя взгляд, полный прелести жизни, сказала:

– Зачем умирать, если я люблю тебя, если ты любишь меня, если ничто не мешает нам теперь жить друг для друга?

– Тебе нравится жизнь! – прошептал он с едва сдерживаемой горечью.

– Да, мне нравится жизнь, – ответила она выразительно и почти с увлечением, – потому что ты мне нравишься.

– А если бы я умер? – повторил он без улыбки, чувствуя, что в глубине его души опять поднимается враждебный инстинкт против прекрасного страстного создания, дышавшего воздухом, как наслаждением.

– Ты не умрешь, – повторила она с прежним увлечением. – Ты молод. Почему бы тебе умереть?

В ее голосе, манерах, во всем ее существе проглядывало необычайное довольство. Такое впечатление производят люди, когда жизнь их течет при полном равновесии всех сил и благоприятном стечении внешних обстоятельств. Ипполита, как и прежде, расцветала опять на здоровом морском воздухе, на прохладе летнего вечера, напоминая великолепный вечерний цветок, раскрывающий лепестки только после заката солнца.

Наступила тишина, нарушаемая только шумом моря на каменистом берегу, похожем на шелест сухих веток. После долгого молчания Джиорджио спросил:

– Ты веришь в судьбу?

– Верю.

Не будучи расположена к тяжелой грусти, к которой клонились слова Джиорджио, она ответила слегка насмешливым тоном. Это задело его, и он продолжал резким голосом:

– Ты знаешь, какой сегодня день?

Она была поражена его вопросом и с беспокойством спросила:

– Какой день?

Он колебался. До сих пор он избегал упоминать в присутствии Ипполиты о годовщине смерти Димитрия; он чувствовал, что ему становится все тяжелее произносить чистое имя и вызывать возвышенный образ дяди из тайного мира. Ему казалось, что он осквернит свое святое горе, если позволит Ипполите делить его с ним. Это чувство обострялось в нем временным жестоким просветлением ума, заставлявшим его видеть в Ипполите предмет наслаждения, «цветок чувственности», неприятельницу. Потому он удержался и воскликнул с неожиданным взрывом неискреннего смеха, указывая в туманной дали на приморский город, освещенный иллюминацией:

– Погляди, сегодня праздник в Ортоне!

– Какой ты странный сегодня! – сказала Ипполита и, глядя на Джиорджио со странным выражением, которое появлялось на ее лице, когда она хотела смягчить и успокоить его, она добавила:

– Поди сюда, сядь здесь, рядом со мной…

Он стоял в тени на пороге двери, открытой на балкон. Ипполита сидела на балконе в ленивой позе; она была одета в легкое белое платье.

Она прижалась к нему и стала полной грудью вдыхать живительный воздух.

– У нас все есть здесь, чтобы быть счастливыми, а ты… Как ты будешь жалеть об этом времени, когда оно пройдет. Время летит. Мы уже почти три месяца живем здесь.

– Ты, может быть, уже думаешь покинуть меня? – спросил он с беспокойством и сомнением.

– Нет, нет, пока еще нет, – ответила она успокоительным тоном. – Но мне становится трудно по отношению к матери еще надолго продлить свое отсутствие. Еще сегодня я получила письмо, в котором она зовет меня обратно. Ты знаешь, что я нужна ей. Если меня не будет, то все в доме пойдет прахом.

– Ты, значит, должна будешь скоро вернуться в Рим.

– Нет. Я сумею найти еще какой-нибудь предлог. Ты знаешь, что мать думает, будто я живу здесь с подругой. Моя сестра помогла и до сих пор помогает мне делать этот вымысел правдоподобным; вдобавок мать знает, что я нуждаюсь в морском купанье и в прошлом году чувствовала себя плохо, потому что не купалась в море. Помнишь? Я провела лето у сестры в Каронно, это ужасное лето!

– Ну, так как же быть?

– Я, конечно, смогу пробыть с тобой весь август и, может быть, даже первую неделю сентября…

– А потом?

– А потом ты отпустишь меня в Рим и приедешь туда вслед за мною. Относительно дальнейшего мы подумаем, у меня уже есть проект.

– Какой?

– Я скажу потом. Теперь пора обедать. У тебя есть аппетит?

Обед был готов. Стол был по обыкновению накрыт на открытом воздухе, на террасе. Посредине стола горела большая лампа.

На страницу:
19 из 21