
Полная версия
Малюта Скуратов
Эта травля людей медведями происходила под звуки музыки гудошников и накрачеев, которых особый певчий-дьяк обучал брать отменные лады. Иоанн любил слышать мусикийское согласие, как и столповое пение в храме.
Весь звериный притч, как назывались служители царского зверинца, был одет в турские кафтаны, обшитые золотыми нашивками так часто, что кармазинное сукно просвечивало узенькими полосками между галунов на руках и на груди; на спине же приходились серебряные орлы с Георгием Победоносцем.
Медведи, приготовленные для травли, также обыкновенно были принаряжены; поперек под брюхо шли на красных ремнях нашитые бубенчики; ошейники с кольцами, сквозь которые продевали ремни наборной сбруи, были бархатные с золочеными бляхами, а на тяжелых лапах зверей болтались серебряные колокольчики самого нежного звука.
Обыкновенно в назначенный день кровавого зрелища царь с любимцами выходил после обедни и трапезы на крыльцо и садился на приготовленное кресло.
При его появлении музыканты начинали свою игру: зурны и накры дули вперемежку, и звуки эти смешивались со звоном колокольчиков на лапах выпущенных на площадку мишуков и ревом последних в предвкушении кровавой добычи.
Но вот среди зверей появлялся бедный, исхудалый, с искаженным от страха лицом «изменник», «бунтовщик», словом, «преступник», и «потеха» начиналась[15].
Часто на арену выпускались одна за другой до десяти жертв, и все они по большей части оставались на ней бездыханными, с переломанными костями и развороченными черепами.
Удар колокола к вечерне прекращал кровавую «потеху». Царь с братиею удалялся на молитву.
Да не посетует читатель на отсутствие картинности в этом описании, – перо отказывается служить для изображения этих ужасов.
Малюта Скуратов, однако, казалось, не мог насытиться этими зрелищами; лицо его, на котором только при стонах умирающих играла отвратительная улыбка удовольствия, во всякое другое время было сурово и мрачно. Время шло, а обида, нанесенная ему холопами князя Прозоровского, все еще осталась неотомщенною – красавица-княжна все еще не была в его власти.
Через неделю после того, как князь Владимир Воротынский сделался, по воле князя Василия, женихом его дочери, к хоромам Малюты Скуратова на взмыленном донельзя коне прискакал всадник. Это был по виду неказистый коренастый мужичонка, одетый в черный озям и баранью шапку.
Дело было под вечер; Григорий Лукьянович был дома и тотчас же принял гонца.
– С грамотой? – нетерпеливо задал он вопрос.
– С ней самой! – отвечал прибывший, вытаскивая из-за голенища свиток.
Малюта поспешно развернул ее и стал читать. Улыбка торжества разлилась на его безобразном, мясистом лице. Он вынул из-за пазухи кошелек с золотом и бросил его привезшему грамотку.
– Гуляй, да по временам ко мне наведывайся, может, понадобишься… – буркнул Малюта.
– Много благодарен твоей милости, Григорий Лукьянович, только прикажи – какую ни на есть службу сослужу… – упал приезжий в ноги Скуратова, быстро спрятав кошелек за голенище.
– Хорошо, ступай…
Тот не заставил повторять себе этого и быстро исчез за дверьми опочивальни.
Малюта остался один.
– То-то обрадуется Танька, как сообщу ей такую весточку… – сказал он самому себе, снова перечитав полученную грамотку.
Цыганка, умевшая поддерживать страсть в своем страшном обладателе, не потеряла своего обаяния для грозного опричника.
Вся дворня и даже все домашние догадывались об их сношениях.
Один влюбленный в нее без ума Григорий Семенов оставался слеп до времени и не замечал двойной игры своего черномазого кумира.
VI. Роковое открытие
До дня отъезда семейства князя Прозоровского в вотчину Григорий Семенов, как мы знаем, почти бессменно занимался наблюдением за княжеским домом и лишь изредка являлся на самое короткое время для доклада в Александровскую слободу. Когда же князь уехал, Григорий Лукьянович стал давать Кудряшу другие и весьма частые поручения, требовавшие иногда довольно долгого отсутствия последнего из слободы. Поручения эти сопровождались всегда со стороны Малюты замечаниями, что он-де не может выбрать для них лучшего исполнителя, чем он, Кудряш, на преданность и умение которого он вполне рассчитывает, и что услуги его им не забудутся. Кроме того, они щедро вознаграждались тароватым опричником. Григорий Семенов, ничего не подозревая, верой и правдой служил своему господину, надеясь через него выйти окончательно в люди, а из денежных наград большую часть отдавал на сохранение любимой девушке, которую он не нынче-завтра надеялся назвать своей женой.
– Схорони, Танюша, моя касаточка; все равно, все что мое – твое, пригодится нашим же детишкам на молочишко, – обыкновенно говаривал он, передавая ей деньги.
Татьяна Веденеевна поддерживала и разделяла эти надежды и, в часы редких и кратких свиданий с своим возлюбленным, проявляла в своих ласках столько любви и страсти, что способна была усыпить бдительность и не такого доверчивого человека, каким был Григорий Семенович. Дворня подсмеивалась над ним исподтишка, но никто даже намеком не решался обмолвиться при нем об отношениях его возлюбленной к «боярину», как величали Григория Лукьяновича его слуги. Так же вели себя и опричники-ратники, товарищи его по десятку Малюты. И те, и другие знали бешеный характер Григория, знали его беспредельное чувство и доверие к цыганке, а также и то, что он, не в пример другим, был в особенной чести у Скуратова. Связываться, следовательно, с таким человеком было никому не с руки.
– Открыть ему глаза?! Да как ему еще взглянется. Пожалуй, за клевету сочтет, быть тогда беде; лучше помолчать от греха. Да и какое нам дело до чужих баб? Коли сам ослеп, так и исполать ему! – рассуждали почти все.
– А может он насчет этого с ней в согласии? – замечали некоторые. – Вдвоем в душу без масла влезли к Григорию Лукьяновичу.
Последние ошибались: Григорий Семенович на самом деле не подозревал ничего. Он не мог допустить мысли о коварстве любимой девушки. Он не мог даже представить себе, что она, будущая жена его, могла изменить ему для безобразного Скурлатовича. В отношении же других молодцов Татьяна держала себя так чинно и гордо, что даже у склонного к ревности Кудряша не могло явиться и тени хотя бы малейшего подозрения.
«Она безумно, страстно любит меня и меня одного; она говорит мне сущую правду», – уверенно думал Григорий Семенович и спокойно покидал свою «лапушку» на целые недели, отправляясь по служебным поручениям.
Так прошло лето.
В тот вечер, когда во двор Малюты прискакал таинственный гонец и передал Григорию Лукьяновичу так обрадовавшую его грамотку, Григория Семеновича не было в слободе. Он вернулся только поздно ночью, когда в хоромах и людских все уже спали.
Въехав на задний двор, где находились избы для помещения ратников и ворота на который никогда, и даже ночью, не затворялись и никем не оберегались, он разнуздал коня, поводил его, поставил в конюшню и уже хотел идти уснуть несколько часов перед тем, как идти с докладом об исполненном поручении к Григорию Лукьяновичу, уже тоже спавшему, по его предположению, так как был уже первый час ночи, как вдруг легкий скрип по снегу чьих-то шагов на соседнем, главном дворе, отделенном от заднего тонким невысоким забором, привлек его внимание. Вскочить на этот забор было для него делом одного мгновения. Покрытый снегом, главный двор был виден с высоты его как на ладони. Была светлая, лунная ночь. Зоркий Григорий Семенович увидал у двери, ведшей, как знал он, и как знаем и мы, в опочивальню Малюты, закутанную в платок женскую фигуру. Сердце его мучительно сжалось, – он узнал в ней Татьяну. Он хотел крикнуть ей, но почувствовал, что горло его как бы кто защемил железными клещами и оно не может издать ни малейшего звука. Дверь, у которой стояла Татьяна, между тем отворилась изнутри, и цыганка исчезла за ней. В глазах Григория Семеновича потемнело, затем в них появились какие-то кровавые круги, и он, потеряв равновесие, как сноп свалился на главный двор. От ушиба при падении он очнулся, встал, обвел вокруг себя помутившимся взглядом, и первою мыслью его было «броситься за ней, разбить дверь и убить их обоих. Он уже сделал несколько шагов, но остановился.
«А что если это не она, если мне это померещилось? – мелькнуло в его голове. – Нет, она, несомненно, она, – припомнил он виденную фигуру. – А если и она… так он сумеет защитить ее… Лучше подожду, когда она выйдет, и тогда… если это точно она… тогда…»
Он притаился в тени забора.
«Что же тогда?.. Убить ее?.. Но здесь, на дворе, она закричит… явятся на помощь… могут спасти ее… меня убьют… казнят… я умру неотомщенный… Нет… не то… не так надо…»
Он стоял и ждал. Прошло несколько томительных часов, и он со всех сторон успел обдумать свое положение. Раздался легкий стук двери… Она вышла… Это точно была она, он в том убедился и дал ей проскользнуть в хоромы. В его голове созрел план, и он, почти успокоенный, осторожно перелез назад через забор.
Наутро Григорий Семенович явился пред лицо Малюты, – вчера еще его благодетеля, сегодня – злейшего врага. Григорий Лукьянович внимательно выслушал доклад своего верного слуги. Возложенное на него поручение было исполнено с точности.
– Спасибо, Григорий, большое спасибо, на вот тебе на гулянку, поезжай на Москву, там кружала веселей и лучше слободских, прислушайся, что народ гуторит, да разузнай под рукой в доме князя Василия, нет ли какой от него весточки из вотчины?
Малюта подал Григорию Семеновичу туго набитый кошель.
– Благодарствуй, Григорий Лукьяныч, много довольны твоей милостью, – глухим голосом произнес Кудряш.
В голосе его прозвучала злобная ирония и глаза метнули на «грозного опричника» взгляд свирепой ненависти. Последний ничего не заметил, – он был занят мыслями о полученном накануне письме. Да и стоило ли ему наблюдать за выражениями холопьих лиц.
Не обратил он даже внимания, что Григорий не величал его «боярином», как это делал обыкновенно, а назвал по имени и отчеству.
– Разузнай, разузнай о твоем князюшке: скоро, даст Бог, ему карачун будет, со всеми его чадами и домочадцами, – продолжал он, отчасти отвечая своей собственной заветной мысли, отчасти желая обрадовать своего верного помощника в деле предстоящей судьбы князя Прозоровского.
Ожидания Малюты не оправдались: Кудряш не выказал особенной радости при этом известии и лишь для приличия скорчил свои губы в нечто вроде улыбки.
«Поди ж ты, и этот изверился в возможность отмщения!» – объяснил Григорий Лукьянович холодную встречу его слов со стороны Кудряша.
– Погодь маленько! Увидишь, что правда, – заметил он вслух.
– Дай-то Бог извести вконец моих ворогов, – злобно заметил Григорий Семенов, и на этот раз он самом деле улыбнулся, но какой-то загадочной улыбкой.
– Ну, ступай, гуляй, я тебя не задерживаю, – отпустил его Малюта, – мне пора к утрене…
Кудряш быстро вышел. За ним, взяв шапку, вышел и Григорий Лукьянович.
Сделав несколько шагов по двору, Кудряш остановился, тяжело вздохнул, как бы желая вдохнуть в себя как можно более свежего воздуха. Раннее утро было прекрасно. Только что показавшееся из-за горизонта дневное светило обливало своими яркими лучами всю окрестность, и эти лучи невыносимым для глаз блеском отражались от чистого, пушистого, еще юного снега, покрывавшего двор и крыши домов. Еще вчера он с восторгом встречал восход солнца, начало нового счастливого дня, полного надежд впереди, а теперь это самое солнце казалось ему каким-то багровым, кровавым пятном. Он оглянулся, бросил взгляд на крыльцо Малюты, с которого только что сошел, вспомнил все вчерашнее, и прилив необычайной злобы снова охватил его сердце… У него потемнело в глазах… Но чу! раздался удар колокола, другой, третий… и серебристые, чистые звуки понеслись в утреннем морозном воздухе, – это грозный царь с Малютой звонили к утрене. Благовест не внес религиозного доброго чувства в истерзанную событием этой ночи душу Кудряша, – слободской благовест вообще не производил такого впечатления, – но заставил его очнуться и пересилить себя. Припадок гнева до времени не входил в задуманный им адский план мести изменнице и сопернику. Григорий Семенович снял шапку, провел рукой по лбу, тряхнул кудрями и, ухарски надев шапку набекрень, спокойной и ровной походкой направился к одному из стоявших в глубине двора сараев. Их было несколько, дверь крайнего была без замка. Он глядевшись вокруг, приотворил ее.
– Таня, – хриплым шепотом произнес он.
– Здесь! – донесся из сарая тихий голос.
Это было условленное место свиданий Григория и Татьяны. Последняя как-то ухитрилась раздобыться другим ключом от замка крайнего сарая, и каждый раз по приезде Григория из отлучки и после посещения им Григория Лукьяновича ожидала его в нем. Здесь он передавал ей полученную добычу; здесь, наедине с горячо любимой девушкой, проводил он те чудные минуты своей жизни, которыми скрашивалась его тяжелая, душегубственная служба.
О возвращении своего возлюбленного из отлучки по службе Татьяна узнавала через двенадцатилетнюю дочь одного из опричников-ратников, жившего на заднем дворе с своей женой. Это была единственная женщина в этой своего рода казарме, стряпавшая обед и стиравшая белье для остальных ратников. Ее дочь, Надюша, служила на посылках и ежедневно бегала в девичью барских хором. Хитрая цыганка привязала к себе девочку разными ничтожными подачками, и через нее разузнавала не только все, что делалось на заднем дворе, но даже во всей слободе.
VII. Собаке собачья смерть
Григорий Семенович осторожно, но плотно притворил дверь и твердыми, привычными шагами пошел вглубь обширного сарая. К нему навстречу бросилась Татьяна Веденеевна и быстро обвила его шею руками. Он вздрогнул, но переломил себя и даже обнял ее.
– Гришенька, милый, касатик мой, я тебя не ждала так рано; нынче, ни свет ни заря, Надюшка прибежала, сказала мне, я так и ахнула от радости… – затараторила цыганка.
– Управился рано – рано и вернулся… – глухим шепотом отвечал он.
В сарае был почти мрак, а потому Татьяна не была в состоянии хорошо разглядеть лица Григория Семеновича, а между тем это лицо исказилось выражением такой непримиримой злобы и ненависти при первых словах ее льстивой речи, что, заметь она это, то поняла бы, что ему известно все, что он открыл ее двойную игру и уразумел, что не любовь, а алчность и желание сделать его орудием своей мести толкнули ее в его объятия, как толкнули и в объятия безобразного Малюты. Она поняла бы также, что он бесповоротно решился не прощать ей такого надругания над его искренним, беззаветным чувством, что ее ждет страшная расплата. Она убежала бы, сыскала бы защиту своего властного покровителя, и не успокоилась бы до тех пор, пока Григорий Семенович не был бы уничтожен мановением руки жестокого опричника. Это было бы тем легче, что Кудряш в деле мести князю Прозоровскому и Якову Потапову не был уже теперь особенно нужен Григорию Лукьяновичу, и последний, не моргнув глазом, при одном намеке нравящейся ему до сих пор женщины отправил бы его к праотцам. Но, повторяем, к несчастию для себя и к счастию для Григория Семеновича, она не заметила выражения его лица, а он поспешил снова пересилить себя и стал говорить с ней спокойным, почти по-прежнему нежным голосом. Он передал ей полученный от Малюты кошелек, который она поспешно спрятала за пазуху, быстро, с довольной улыбкой взвесив его на руке.
Они сели на один из стоявших в сарае ящиков. Обвив его шею руками и прижавшись к нему всем телом, она нежно склонила свою голову на его плечо, обдавая его своим горячим, полным страсти дыханием.
Близость этой женщины, ненавистной до безграничной любви и вместе с тем любимой до безграничной ненависти, трепет ее молодого, роскошного тела, фосфорический блеск ее глаз во мраке того убежища любви, которое невольно навевало на Григория Семеновича рой воспоминаний о пережитых им часах неизъяснимого блаженства, привели его в исступленное состояние: он позабыл на мгновение измену этой полулежавшей в его объятиях страстно любимой им женщины и крепко сжал ее в этих объятиях, весь отдавшись обаянию минуты.
Не подозревавшая, что происходит в душе ее возлюбленного, Татьяна, наэлектризованная вызывающей страстью, горячо отвечала на его жгучие ласки.
Минуты пронеслись.
Бледный, как полотно, с дрожащею нижнею челюстью, стоял Григорий Семенович перед сидящей Танюшей. Воспоминания о всем виденном им минувшею ночью, ясное доказательство измены за минуту обласканной им женщины с особою, роковою рельефностью восстали в его уме, прояснившемся после пронесшейся бури страстей, как небосклон после миновавшей грозы. Он напряг всю силу своей воли, чтобы снова не броситься на нее, но не для объятий и ласк, а для того, чтобы задушить ее теми же руками, которыми только что ласкал ее. До боли закусил он нижнюю губу и сжал так сильно правою рукою свою же левую, что затрещали суставы. Физическая боль утишила нравственную, и он заговорил почти ровным голосом:
– Ослобонись-ка на часок, до лесу дойди, что за задним двором, дело есть…
– Зачем, какое дело? – вскинула на него глаза Татьяна.
– Мешок с казной да ларец с ожерельями, запястьями, перстнями и кольцами с камнями самоцветными Господь Бог мне по дороге послал на нашу сиротскую долю, я в дупле дубовом все схоронил, так показать тебе надобно…
– Где же тебе это Бог послал? – спросила она, и глаза ее радостно заблистали.
По его лицу пробежала злая, презрительная усмешка.
– Где – про то я знаю, да тот, кто собирал и копил эти сокровища… – уклончиво отвечал он.
– Да хорошо ли ты схоронил их, касатик мой? Неровен час, украдут – разорят нас с тобой вконец…
– Не бойсь, не украдут, место надежное; возьми и нашу казну, сложи в тот ларец кованый, что летось я тебе из Москвы привез, вместе схороним; дома-то держать опасливо; я сегодня после полудня уезжаю месяца на три; неравно с тобой здесь что приключится, а там все сохраннее будет…
Татьяна ответила не сразу. Мысль, что место, где будут скрыты ее казна и сокровища, будет известно другому лицу, не особенно ей улыбалась. С тем, что эти сокровища их общее с Григорием достояние, она внутренне далеко не соглашалась, но была слишком хитра, чтобы дать ему заметить это свое колебание. Но на этот раз она ошиблась, он догадался и подозрительно спросил:
– Что же ты задумалась, моя касаточка?
– Думаю, как мне урваться незаметно, да и ларец принести… – медленно, как бы раздумывая, произнесла она.
– Невелик он, под полой шубейки протащишь, никто и не увидит. Да и кому видеть? Время такое, все по своим делам разбрелись… в слободу…
Татьяна между тем уже успела надуматься.
«Он надолго уезжает, а я без него успею перетащить все в другое место; до его возвращения много воды утечет… Что-то потом будет?» – пронеслось в ее голове.
– Так я через полчаса на опушку прибегу! – произнесла она и выпустила его из сарая.
– Приходи, ждать буду, да поторапливайся, – буркнул он и пошел, не оглядываясь, к воротам.
Он чувствовал, что злоба подступала к его горлу, душила его, что это отражалось на его лице, а потому и не хотел, чтобы она видела его при свете яркого утра, надеясь успокоиться, пока дойдет до лесу, который был все-таки довольно далеко.
Торопливо шагая по отделявшему лес от заднего двора полю, он продолжал ворчать, изливая кипевшую в его душе злобу.
– Ишь, тварь подлая, с моей же казной от меня сторонится, в знакомое мне место схоронить кобенится. Да не пригодится она тебе, змее подколодной; уж и поразмытарю эти я денежки по Москве-матушке; не пригодились кровавые на честное житье, пригодятся хоть на то, чтобы завить горе веревочкой.
Остановившись на опушке леса, он стал ждать, пристально вглядываясь в снежную пелену, покрывавшую отделявшее его от двора и сада Малюты пройденное им обширное поле. Минут через двадцать показалась торопливо шедшая Татьяна. Лицо его исказилось злобной усмешкой.
– Спеши, спеши, богачиха, клад зарывать… – проворчал он и с усилием придал своему лицу спокойное выражение.
Татьяна Веденеевна была уже близко.
– Насилу дотащила, так тяжеленек он; только ключа не захватила; искала, искала – не нашла; и куда запропастился – не ведаю, так и бросила искать, больно торопилась, чтобы тебя ждать не заставить!
Она подошла к нему и протянула довольно большой, окованный жестью ларец.
– Ништо, и без ключа обойдемся, не отворять его тебе! – промолвил он с чуть заметною ядовитою усмешкою.
– А далеко это место-то, Гришенька? – спросила она, когда они углубились в чащу.
– Не на самом же юру клады хоронят! Да не бось, дойдем, не больно, чтобы далеко…
Они пошли молча, все более и более углубляясь в чащу. Она изредка взглядывала на него. Лицо его становилось все мрачнее и мрачнее. Ее сердце стало сжиматься каким-то томительным, безотчетным страхом.
– Еще далеко? – чуть слышно произнесла она каким-то подавленным голосом.
Они зашли уже в самую глубь леса; деревья по большей части были хвойные, и сквозь их густые, опушенные снегом ветви чуть пробивались солнечные лучи.
– Да хоть здесь, коли уж очень торопишься! – вдруг обернулся он к ней, кинув на снег ларец.
Она взглянула ему в лицо. Оно было искажено такою адскою злобою, что у нее подкосились ноги и она могла только прошептать:
– Гришенька, что с тобою?
– Что со мною? – закричал он голосом, в котором разом прозвучала вся так долго сдерживаемая злоба. – Не тебе бы, непутевая, об этом меня выспрашивать! Пораздумать бы надо ранее, что будет со мной, как узнаю я, что ты по ночам к Малюте шастаешь!..
Он схватил ее за руку.
– Я?.. Когда… кто это наклеп…
Она не успела договорить.
– Молчи, сам я сегодня ночью видел, как вошла ты и вышла от него! Не скверни ложью языка хоть перед смертью-то…
– Перед смертью? – машинально повторила она. – Перед какой смертью?..
– Так ты думала, змея подколодная, что жить тебя я оставлю после того, гадину, что не залью я боль свою сердечную кровью твоею поганою?.. Довольно послужил я тебе и дьяволу, пошел, подлый, против своего благодетеля, князя-батюшки, чуть дочь его, святую, чистую, непорочную, не отдал своими руками на поругание извергу! А все кого теша, как не тебя да дьявола?.. За казной сюда пришла, алчная душа цыганская, за сокровищем! Приготовил я тебе сокровище; может, малость грехов твоих неискупимых простится тебе, как примешь ты от руки моей смерть мучительную.
Он продолжал как клещами держать ее левой рукой за правую руку. Она не чувствовала боли и стояла бледная и безмолвная. При последних его словах она упала перед ним на колени.
– Прости меня, Гриша, Гришень…
– Нет, и не может быть тебе прощенья!.. – сверкнул он глазами.
И, выхватив из ножен висевший у пояса длинный нож, со всего размаху вонзил ей его по самую рукоятку в левую сторону груди. Послышался только какой-то хрип, и острие ножа показалось из спины.
– Вот тебе мое прощенье! – добавил он упавшим голосом, и, повернув нож, так же быстро вырвал его из раны.
Бездыханный труп цыганки упал к его ногам, обагрив алою кровью, брызнувшей фонтаном из раны, девственный снег вековечного дремучего леса. Она не успела договорить фразы и даже издать малейшего стона. Он так ловко отскочил от нее, что ни одна капля крови не попала на него.
Омыв в снегу лезвие ножа, он спокойно обтер его о полы кафтана и вложил в ножны. Самое убийство ничуть не взволновало его; в его страшной службе оно было таким привычным делом. Он даже почувствовал, что точно какая-то тяжесть свалилась с его души и ум стал работать спокойнее.
– Надо зарыть ее, а то, неровен час, рыжий пес нарядит народ ее разыскивать, какой-нибудь шалый и наткнется, доберутся до меня – не отвертишься!
За поясом у него был только небольшой топор, который он взял, проходя по заднему двору; чей он был – он не знал, но ему показалось, что он может пригодиться.
Покойная цыганка не обратила внимания на присутствие у него этого орудия, или же, быть может, думала, что оно понадобится для заклепки древесного дупла, куда они спрячут казну.
– Авось им и вырою могилу-то! – подумал он, вертя его в руках.
На глаза ему попался брошенный им ларец. Он с силой ударил по нему топором.
Крышка со звоном отскочила и перед глазами Григория Семеновича заискрились и запрыгали мириады цветных искр. Чего-чего тут не было! Бурмицкие зерна, изумрудные «запоны» и «привесы», алмазные и яхонтовые заняться, золотые перстни с самоцветными камнями.
Один из последних особенно бросился ему в глаза – это был золотой перстень с блестящим яхонтом. Григорий Семенович не раз видел его на руке Малюты.
«Так вот за что она, подлая, любила его, рыжего пса», – промелькнуло в его голове.
Он отобрал кошельки с золотом и рассовал их к себе за пазуху и за голенища. В числе их был и тот кошелек, который он передал покойнице часа два тому назад.