bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

И это не противоречит первому, дифирамбическому возникновению? Нет, если только допустить, что в сравнительно раннее время состоялось соединение обоих течений. И это даже не гипотеза: это нам засвидетельствовано самым определенным образом в безымянной биографии поэта Ариона (около 600 г. до Р. Х.), клочки которой сохранились в словаре Свиды – правда, в несколько запутанной форме, которую придется поставить в счет сумбурной голове составителя словаря: «Он, говорят, стал чиноначальником трагического строя, первый составил хор, спел дифирамб, дал заглавие песне этого хора и ввел сатиров с размеренной речью». Это значит без сомнения: Арион первый ввел хор из сатиров как исполнителей дифирамбов, дал этим последним определенные заглавия (вспомним «Тезея» Вакхилида) и этим стал чиноначальником трагедии. Это последнее свидетельство об Арионе как первом трагическом поэте было до недавнего времени отвергаемо как недоразумение Свиды; но одна недавняя находка устранила всякую почву для сомнений, открыв нам имя того, кто первый так его назвал, – это был не более и не менее как Солон… Я выразился осторожно: она устранила почву для сомнений, не самые сомнения. Но с беспочвенными сомнениями можно и не считаться.

Итак, Арион, живший в Коринфе при дворе тирана Периандра, первый соединил дифирамбическое течение с сатировским и этим создал первую трагедию. Действительно, самое слово «трагедия» по своему этимологическому происхождению связано с сатирами: τραγῳδία означает «песнь козлов», а козлами (τράγοι), хотя и очень очеловеченными, были именно сатиры. Правда, скептицизм последнего поколения не оставил неприкосновенной и козловидности старинных сатиров. Не вдаваясь в полемику, ограничусь здесь замечанием, что прежнее мнение о козловидности сценических сатиров подтверждается и новонайденной сатирической драмой Софокла «Следопыты».

Одним или двумя поколениями позже Ариона жил Феспид из Икарии, чиноначальник специально аттической трагедии; он, говорят, первый в 534 г. до Р. Х. украсил трагедией праздник Великих Дионисий, учрежденный его покровителем, афинским тираном Писистратом. Находился ли он под влиянием Ариона? По-видимому, да, поскольку он ставил «трагедию»; но на это указывает и другая, независимая улика. Хорические песни в трагедии до поздних времен сохранили некоторые особенности чуждого афинянам дорического диалекта. Их из дифирамбического течения не объяснишь: дифирамб, как мы видели, был ионийского происхождения. Но зато Коринф, место деятельности Ариона, был дорическим городом; вряд ли можно сомневаться, что и доризмы потекли оттуда, т. е., другими словами, что Феспид был косвенно учеником Ариона. Если угодно, можно прибавить к этим двум уликам и третью: Феспид, не издававший своих трагедий, жил в памяти потомков в неразрывной связи со своей «колесницей», ставшей со временем притчей; у немцев и поныне Thespiskarren – вещественный символ актерского искусства. В этой колеснице трудно не признать того carrus navalis, о котором была речь выше в связи с «сатировским действом».

Ставил ли, однако, Феспид только трагедии в этимологическом смысле, т. е. именно «сатировские действа»? Или же он уже смягчил строгость дорических требований, введя вместо хора сатиров и хор людей в зависимости от сюжета драмы? Свидетельства нам на этот счет ничего определенного не говорят; но если он этого смягчения не допустил, то, несомненно, его допустил великий его преемник, первый трагик, которого знало также и потомство, Фриних, сын Полифрадмона (так мы его называем в отличие от бесчисленных других носителей этого очень популярного в Аттике имени). Отступив в этом отношении от своего дорического первообраза, он и в прочем был ревнителем ионийской трагедии. Фриних был современником ионийского восстания, и в его эпоху слово «ионийский» звучало для афинского уха так же, как для русского слово «славянский» в семидесятые годы и ныне. Даже диалог – как мы недавно убедились – велся у него на ионийском диалекте; в музыкальной части ионийская флейта вытеснила кифару Ариона. В этой музыкальной части, к слову сказать, заключалась его главная сила; его хорические песни надолго остались в памяти у афинян.

За ионийским восстанием последовали персидские войны, в которых участвовала вся Греция; ионофильство отступило на задний план перед панэллинской идеей. Для афинской трагической сцены это имело то значение, что дорическое «действо» сатиров, оттесненное Фринихом, могло энергично и успешно заявить о своих правах. Оно сделало это в лице поэта Пратина из Флиунта, маленького дорического городка по соседству с Коринфом. Началась борьба между тем и другим направлением, между Фринихом и Пратином, между ионийской трагедией героев и людей и дорическим «действом» сатиров. Примирителем явился великий законодатель трагедии – Эсхил; было постановлено, чтобы драматическая «трилогия» была посвящена серьезному изображению участи героев и людей, но чтобы за каждой трилогией следовала в качестве заключительного дивертисмента веселая сатирическая драма, как ее ныне принято называть.

Но об Эсхиле у нас речь впереди.

* * *

«Трагедия возникла из драматизованного заупокойного плача» – это, правда, не античное свидетельство, но все же хорошо обоснованная теория видного современного ученого. Действительно, древнегреческая заплачка имела драматическую форму, и притом хорически-драматическую: она требовала своего хора, хора плакальщиков или, чаще, плакальщиц, но требовала также и особых запевал – они так и называются (ἔξαρχoι), точь-в-точь как в дифирамбе. В лиризме хора находило себе выражение общее горестное настроение; запевалы вводили эпический элемент, прославляя доблесть и заслуги усопшего.

Заплачка искони была частью заупокойных обрядов в культе «героев», т. е. особенно почтенных мужей старины, родоначальников аристократических родов и основателей городских общин; специально в Афинах памяти этих героев были посвящены Анфестерии, «праздник цветов», в феврале. Есть таинственная связь между возобновлением растительной жизни и культом мертвых. Застывшая в зимнем сне земля, «открываясь» для пропуска живительных сил в растительные организмы – весна поныне называется в Греции «открытием», аниксис (ἄνοιξις) – открывается также и для дремлющих под ее поверхностью душ. И вот они вылетают наружу, рея вокруг мест, которые были им дороги при жизни; родственники и городские общины их приглашали, угощали яствами и питьем, тешили зрелищами, а затем, к концу праздника, безжалостно изгоняли, приговаривая:

«Вон, души! Анфестерии прошли».

В обряды этих Анфестерий без труда укладывается и заупокойный плач – а Анфестерии были древнейшим праздником Диониса в Афинах. В силу упомянутой только что таинственной связи, Дионис выступал здесь в двойной роли: он был и богом молодой растительности, и владыкой реющих в воздухе душ. В одном, впрочем, оба эти начала сходились: в общем дионисическом настроении экстаза. Дионисическая заплачка тоже требовала экстаза – или, вернее, вела к нему. Дикие вопли горя, удары в грудь, царапание щек и в придачу ко всему этому бьющая по нервам траурная музыка античной флейты (кларнета) – вначале аполлоновское видение в эпическом речитативе запевалы еще борется с надвигающимся хаосом опьянения, но чем далее, тем короче, тем реже становятся эти проблески, а под конец все тонет в безудержном вопле дионисического плача. Это – экстаз траура.

Его Солон запретил для частных похорон; отныне, в силу истинно греческого чувства, государственные поминки стали отдушиной также и для спертого в груди каждого гражданина личного горя. Психологию нам раскрывает беглое замечание Гомера об участии Ахилловых пленниц в плаче по убитом Патрокле («Илиада»):

…И в ответ ей заплакали жены.Был им предлогом Патрокл – о своем они плакали горе.

А когда, вскоре после Солона и его запрета, Писистратом был учрежден майский праздник Великих Дионисий в честь Диониса-Элевтерия и этот новый праздник был украшен трагическими состязаниями – было естественно принять в этот новый обряд также и часть обрядности исконного февральского праздника и, главным образом, драматическую заплачку. Мы оставляем здесь в стороне вопрос, насколько исконная обрядность культа этого Диониса-Элевтерия (т. е. Диониса из Элевтер, беотийского местечка у подножия Киферона, лишь незадолго до Писистрата присоединенного к Аттике) шла навстречу этому приобщению; факт тот, что оно состоялось. Его результатом была господствующая, можно сказать, роль драматизованной заплачки в греческой трагедии, столь непривычная для современного читателя. Держалась она, однако, не только в силу традиции, но и по соображениям древнеэллинской народной психологии. Мы ее выяснили только что ссылкой на плач о Патрокле. Имея в виду античного слушателя, не приходится спрашивать: «Что ему Патрокл?..» или: «Что ему Гекуба?» Патрокл, Гекуба – это он сам; это его личное горе, но горе облагороженное, очищенное, просветленное ореолом поэзии. Так-то трагедия «путем возбуждения сострадания производит очищение этой страсти»; первая половина Аристотелевой формулы объяснена… «Очищение ли страсти? – спросят тут посвященные, – или очищение от страсти?» Не будем уверять себя, что мы это знаем. А впрочем, не из-за чего копья ломать: ведь очищение от избытка страсти, от ее грубых и низменных форм, есть в то же время и очищение самой страсти. Во всяком случае – «τραγῳδία – κάϑαρσις» в смысле катартики Аполлона, великого обуздателя дионисического экстаза.

И действительно, первая трагедия, о которой мы слышим, – «Взятие Милета» Фриниха, – была сплошным плачем по жертвам раздавленного ионийского восстания. Дифирамбический элемент был оттеснен в пользу тренетического; это показалось афинским властям нарушением дионисического благолепия, и поэт был оштрафован. И здесь законодателем выступил Эсхил – об этом тотчас. Но и у Софокла роль драматического трена еще очень велика – слишком велика, по мнению читателя, не знакомого с историей и психологией античной трагедии. Ни одна трагедия не обходится без заплачки, вместе же взятые – они составляют более тысячи стихов, т. е. 10 % объема всех сохраненных нам трагедий Софокла.

* * *

«Трагедия возникла из мистического действа Элевсинских таинств Деметры и Коры» – это равным образом построение современного, недавно скончавшегося ученого, которое мы можем принять на тех же правах, как и предыдущее.

Действительно, в Элевсине происходили в присутствии посвященных настоящие драматические представления священного мифа Деметриной религии – о похищении Коры Аидом, о поисках за ней ее матери Деметры, о радостном воссоединении обеих богинь. Правда, то была Деметрина религия, мы же должны исходить из аксиоматического положения о возникновении трагедии из культа Диониса. Но эти две религии, помимо своей родственности – таинства обеих открывали человеку бессмертие его души, – были также и в культовом отношении соединены между собою с тех пор, как Элевсин вошел в состав афинского государства и Дионис был поставлен чуть ли не в сыновние отношении к Деметре, будучи принят в состав элевсинских божеств под именем Иакха. А что важнее всего – законодатель афинской трагедии Эсхил был родом из Элевсина, и влияние на его трагедию элевсинских мистерий засвидетельствовано Аристофаном, который перед драматургическим состязанием в «Лягушках» влагает ему в уста красивую молитву:

Деметра, ты, вскормившая мой ум,Дай, чтоб твоих я стал достойным таинств.

Но что же мог привнести Эсхил в дионисическую трагедию из Деметриных таинств? Отвечаем: перипетию, перелом настроения, смену горя радостью – эту вечную тему религиозных «литургий», нахождение живым того, которого считали мертвым. И только перипетия давала ключ к разрешению вопроса: как соединить между собою оба основных элемента дионисовского действа, дифирамб и заплачку, экстаз радости и экстаз горя.

Так-то Эсхил стал законодателем трагедии. Несовместимое с углубленной трагедией сатировское действо он выделил, как было сказано выше, в заключительный дивертисмент; ему предшествовала серьезная трагическая трилогия. Не сразу сумел он сделать последнюю носительницей драматического действия; вначале это были лишь три кантаты, не всегда соединенные между собою единством фабулы… и современным людям, привыкшим считать драму, согласно этимологии слова, «действием», приходится всегда напоминать, что действием она стала лишь со временем, лишь благодаря Эсхилу, вначале же была лишь религиозным «действом». Да и при этом превращении мы можем наблюдать известную постепенность: вначале драматизация сказывается в том, что, связывая отдельные части трилогии между собой единством фабулы, поэт предполагает собственно драматическое действие совершающимся в промежутке между ними (пример: сравнительно ранняя «Данаида»). Лишь к концу своей жизни ему удалось настолько обуздать материал, чтобы достигнуть обратного отношения; в «Орестее» действие происходит на наших глазах и лишь недраматические пребывания предполагаются происходящими в промежутках.

Равным образом и внутренний состав каждой трагедии был определен Эсхилом. Заплачке было отведено обязательное, очень видное место: она могла обнимать до четверти всей трагедии. Остальная масса распределяется – в ранних трагедиях почти поровну – между хором и актерами; хору даются четыре крупных песни, из которых первая открывает собой трагедию, являясь «вступительной песнью» (пародом), вследствие чего она начиналась с длинного ряда стихов в маршевом анапестическом размере. В эту раннюю эпоху глашатайская формула: «Введи свой хор, Эсхил!» – не была еще анахронизмом. Позднее диалогический элемент был усилен за счет хорического и вступительной песни хора был предпослан пролог, дававший экспозицию драмы. Но так как в эту более позднюю эпоху Эсхил уже подчинялся влиянию своего младшего, но счастливого соперника Софокла, то весьма возможно, что эта реформа, со введением пролога включительно, была делом последнего. Во всяком случае, не по «Орестее», а по «Данаиде» нужно составить себе представление о том, чем было то наследие, которое принял от Эсхила Софокл.

* * *

Вот в настоящее время положение вопроса о происхождении трагедии. Она имеет не один исток, а четыре, если не больше; спор о том, который из них был настоящий, мы считаем совершенно праздным – это все равно как если бы люди стали спорить о том, какая река является верхним течением Волги – тверская ли река того же имени, или Ока, или Кама. В той реке, которую мы называем греческой трагедией исторической эпохи, соединились все четыре названных потока, не считая тех, о которых мы не знаем. Но сила, заставившая их соединиться, была одна – всепобеждающая сила дионисического восторга.

Глава 4. Жизнь Софокла

Приступая к жизнеописанию Софокла, мы должны прежде всего предупредить читателя, что биографии поэта в современном смысле мы ему дать не можем; это – вина не наша, а наших источников. Вообще биографический интерес возник впервые среди древних эллинов, и это одна из их многочисленных заслуг перед культурой. Но – и это не менее для них характерно – он был ограничен деятелями далекого прошлого. В V веке люди живо интересовались жизнью Гомера, о которой не имелось никаких достоверных сведений, и старались дополнить пробелы традиции легендами, анекдотами, домыслами и вымыслами. Тогда жили Пиндар, Софокл, Аристофан, но никому и в голову не приходило собирать для потомства материалы для их биографии и характеристики – о единственном поразительном исключении речь будет ниже. Интерес к их жизни возник лишь в III веке, в александрийскую эпоху, когда вообще стали подводить итоги прошлому, – тогда-то и пришлось поневоле собирать уцелевшие струйки некогда так обильно текшей традиции. И в эту эпоху жили если не великие, то замечательные поэты – Феокрит, Каллимах, Евфорион; и опять их жизнь прошла не замеченной современниками, и опять должен был пройти весь историко-литературный период, к которому принадлежали названные поэты, и наступить новый – так называемый римский, с I века по Р. Х., – чтобы наука и их могла удостоить своего внимания. Таким образом, история греческой литературы в своей биографической части представляется нам вечной песнью раскаянья; и античный биограф, как художник-реставратор, по словам Майкова, складывал воедино разбитые члены,

Трудяся с любовью, как будто он складывал вместеКуски драгоценные писем от милой, безумноРазорванных в гневе…

Только не в гневе, а, скорее, в равнодушии.

И все-таки мы были бы счастливы, если бы результаты этой восстановительной работы – т. е., согласно сказанному, труды о Софокле александрийских ученых вроде Аристофана Византийского – были нам сохранены. Но нет: письмо милой трагической Эллады было вторично разорвано в те темные столетия равнодушия и гнева – этот раз действительно гнева, гнева на все «языческое», – которые последовали за крушением античного мира. Наша задача – складывать отрывки отрывков; может ли при таких условиях получиться нечто связное и целое?

Но жалобами делу не поможешь; постараемся исполнить свой долг и дать то, что можно дать.

* * *

Софокл был вторым в ряду трех великих трагических поэтов Эллады, значительно моложе Эсхила и значительно старше Еврипида: взаимное отношение их возрастов хорошо выражено следующим синхронизмом: «Эсхил участвовал в Саламинском сражении (480 г.); Софокл в качестве эфеба был запевалой в торжественном пеане у воздвигнутого в честь этой победы трофея; Еврипид около этого времени родился». Отсюда уже древние вывели заключение, что Софокл родился около 496 г. Его детство, таким образом, совпало с десятилетием между Марафонским и Саламинским сражениями, проведенным афинянами в тревожном ожидании персидского погрома; под конец они были вынуждены оставить свой родной город на разграбление врагу и перевезти жен и детей по ту сторону Саронического залива, в пелопоннесский город Трезен. Среди этих детей должен был находиться, судя по возрасту, и Софокл; подобно прочим и он испытал великодушное гостеприимство трезенцев, которые не только приютили у себя семьи афинян и содержали их на свой счет, но и пригласили учителей, чтобы афинские мальчики могли продолжать свои школьные занятия. Так-то Софокл на собственном опыте убедился в силе панэллинской идеи; и хотя испортившиеся впоследствии отношения между Афинами и Спартой и не остались вполне без влияния на его поэзию, тем не менее он в гораздо большей степени панэллин, чем его младший современник Еврипид, юность которого совпала с периодом усиления междуэллинской распри.

Родиной Софокла был Колон, предместье Афин, славное некогда своей живописной природой; как чуток был Софокл к его красотам, показывает его последняя трагедия «Эдип в Колоне», первый стасим которой содержит поэтическое прославление родного села поэта:

     В землю гордых коней, мой гость,Ты пришел, красоты отчизну дивной —     В край цветущий Колона; здесь     День и ночь соловей поет;     Звонко льется святая песнь          В шуме рощи зеленой.     Люб ему темнолистый плющ,     Люб дубравы священной мрак,Кроткого бога листва многоплодная,          Приют от бурь и зноя;     Всегда с сонмом вакханок здесь,Всегда, в пляске ночной резвясь, кружится     Он сам – Дионис желанный.     Здесь, небесной росой взрощен,Вечно блещет нарцисс красой стыдливой,     Девы Коры венечный цвет;     Вечно реет шафрана здесь     Ярый пламень над пеной волн          Вдоль ручьев неусыпных.     В них Кефиса журчат струи;     День за днем по полям они,Грудь орошая земли материнскую,          Живой играют влагой.     И хор муз возлюбил наш край,И в златой колеснице к нам нисходит     Волшебница Афродита.

…Теперь боги оставили обезлесенный холм Колона, на выжженной вершине которого уныло возвышаются могильные памятники двух ученых-филэллинов. Но если путник не удовольствуется их почтительным посещением, если он в весенний день, обогнув оливковую рощу Деметры-Хлои, совершит прогулку по направлению к веселой деревне Колокиту, он и ныне еще может слышать и неумолчное пение соловья, и журчание ручейков, отведенных от русла Кефиса.

А впрочем, не одни только светлые божества избрали своим местопребыванием родину нашего поэта: здесь находился также так называемый «медный порог», таинственная пещера, через которую, по мнению жителей, можно было спуститься в царство теней. Здесь же была и роща Эриний-Евменид; здесь же предполагалась, – хотя не знали в точности где – и могила Эдипа, точнее говоря, то место, где его заживо поглотила земля. О нем ходило предание, что он некогда, сам того не зная, убил своего отца и женился на своей матери; когда это обнаружилось, он, в ярости ослепив себя, долго скитался по эллинской земле, пока не обрел покоя в Колоне, в роще Евменид; здесь он – говорили – и поныне живет под землей, охраняя страну, которая дала ему убежище.

* * *

Таким образом, сама природа как бы назначила Колону быть родиной поэта; но насколько обстановка его родного села должна была располагать дух Софокла к мечтам и созерцанию, настолько его домашняя обстановка сближала его с реальной жизнью. Его отец Софилл – как и позднее отец Демосфена – был богатым ножовщиком; и, по-видимому, Софокл передавал впечатления своего детства, когда он напоминал в «Аянте» о том,

     как булат багровый пыл теряет В воде студеной.

Или говорил в «Антигоне»:

Пусть раскалится в огненном горнеЖелеза сила: будет вдвое легчеЕго ломать и разбивать тогда.

Но это еще не всё. Его род происходил из города Флиунта (недалеко от Коринфа); этим, по-видимому, объясняется то обстоятельство, что мы в семье Софокла встречаем культ Асклепия, бога-врача, который во Флиунте почитался давно, межу тем как Афины только в 420 г. установили его культ. От жрецов Асклепия требовалось исполнение не только богослужебных, но и врачебных обязанностей; таким образом, Софокл сделался врачом. Конечно, о научных принципах догиппократовской медицины мы не можем быть особенно высокого мнения: именно вследствие своего соединения с культом она сильно отдавала знахарством и лечила заговорами и внушением едва ли не более, чем разумными средствами. Все же, читая в «Аянте» стихи:

     Нет места причитаньямТам, где разреза требует нарыв, —

мы убеждаемся, что поэт в этой области держался довольно просвещенных взглядов. Но главное – то, что его деятельность как врача, с одной стороны, заставляла его знакомиться с природой и ее явлениями, с другой – сближала его с людьми. И та и другая сторона отразилась на поэтическом творчестве Софокла. Первой он обязан своими познаниями в области естественных наук и своей любознательностью вообще, а также и своим нерасположением к сверхъестественному (с оговорками, разумеется, о которых речь впереди); второй – своим поразительным реализмом в описании физических страданий человека.

Родовое жречество Софокла было, вероятно, причиной и того, что афиняне сделали его жрецом одного своего государственного культа – культа героя-целебника, называвшегося по одному источнику Ал(к)оном, по другому – Амином, а вероятнее всего, и тем и другим именем. Это интересно потому, что в обоих этих прозрачных и равнозначащих наименованиях – как Алкон, так и Амин означает «Отвратитель», дополняй: болезней – скрывается самый славный герой греческой саги Геракл-Отвратитель. Таким-то образом наш поэт вступил в сакральные отношения к Гераклу; при своей глубокой религиозности он считал этого обоготворенного героя своим особым покровителем. В 443 г. афиняне избрали Софокла как одного из самых зажиточных своих сограждан на ответственную должность казначея делосского союза (ἑλληνoταμίας), казна которого еще десять лет тому назад была переведена Периклом на афинский Акрополь. По-видимому, к этой его должности относится легенда о золотой повязке – или чаше, – сохранившаяся в двух вариантах. Эта драгоценность была однажды украдена. Во сне Геракл явился Софоклу и посоветовал ему произвести обыск в необитаемом доме по правую руку от спуска с Акрополя. Софокл послушался его совета и нашел украденное; за это он посвятил Гераклу часовню как «Гераклу-Указчику». Это было, впрочем, не всё: приблизительно в одно время с часовней он посвятил своему герою гораздо более драгоценный памятник – свою трагедию «Трахинянки». Но все же своим сохранением легенда обязана была часовне: это был вещественный памятник, вместе с которым естественно продолжала жить и память об его αἴτιoν, т. е. событии, подавшем повод к его основанию, в качестве храмовой легенды (так называемой ареталогии), усердно рассказываемой привратником гражданам и приезжим.

И именно эта сакральная связь с богами-целебниками дала повод к тому, что и самому Софоклу после его смерти была оказана своеобразная, характерная именно для греческой религиозности почесть. Он был и сам приобщен к сонму «героев» в сакральном смысле слова – т. е. просветленных и прославленных душ, культ которых был долгом благочестия потомков. И подобно тому, как сами «герои», по верованиям эллинов, взамен своей смертной оболочки надевали другую, гораздо более величественную, светлую и прекрасную («εὔμoρφoι»), так точно и имя, которое они носили при жизни, им заменялось другим. Софокл был прославлен под именем «героя Дексиона». Δεξίων означает «приемник»; наш античный свидетель объясняет это имя, не вполне для нас понятно, тем, «что Софокл принял бога Асклепия в своем доме и воздвиг ему жертвенник». Следует ли видеть здесь намек на родовой культ Асклепия в доме Софокла? Или, быть может, на выдающееся участие, которое наш поэт принимал в перенесении культа Асклепия из Эпидавра в Афины, состоявшемся в 420 г.? На это участие указывает и составленный Софоклом в честь божественного гостя пеан, отрывки которого были найдены в 70-х годах на месте воздвигнутого именно тогда храма Асклепия. Как бы то ни было, Софоклу-Дексиону было сооружено особое капище на южном склоне Акрополя, и его культ был соединен с культом обоих его небесных покровителей: Асклепия и (Геракла-) Амина. О нем свидетельствуют найденные в конце минувшего века два постановления «оргеонов» (т. е. почитателей) «Асклепия, Амина и Дексиона». Они относятся ко второй половине IV века до Р. Х. К этому времени статуя Софокла красовалась в афинском театре, его трагедии вошли в состав постоянного репертуара Дионисий – но сам он жил в благодарной памяти его поклонников как герой-целебник и «приемник» великого друга страждущего человечества.

На страницу:
3 из 4