Полная версия
Тайна Эдвина Друда
В глубине души мистер Криспаркл в этом усомнился.
– Сколько я себя помню, мне всегда приходилось подавлять кипевшую во мне злобную ненависть. Это сделало меня замкнутым и мстительным. Всегда меня гнула к земле чья-нибудь деспотическая, тяжелая рука. Это заставляло меня прибегать к обману и притворству, оружию слабых. Меня урезывали во всем – в учении, свободе, деньгах, одежде, в самом необходимом, я был лишен самых простых удовольствий детства, самых законных радостей юности. И поэтому во мне начисто отсутствуют те чувства – или те воспоминания, или те добрые побуждения (видите, я даже не знаю, как это назвать!) – одним словом, все, на что вы могли опираться в тех молодых людях, с которыми привыкли иметь дело.
«Это, должно быть, правда. Но меня это не очень-то обнадеживает», – подумал мистер Криспаркл, когда они повернули к дому.
– И еще одно, чтобы уж кончить. Я рос среди слуг-туземцев, людей примитивной расы, приниженных и раболепных, но вовсе не укрощенных, и, может быть, что-то от них перешло и ко мне. Иногда – не знаю! – но иногда я чувствую в себе каплю той тигриной крови, что течет в их жилах.
«Как только что, когда он говорил о своем отчиме», – подумал мистер Криспаркл.
– Еще последнее слово о моей сестре (мы с ней близнецы, сэр). Мне хочется, чтобы вы знали то, что, по-моему, служит к ее величайшей чести: никакая жестокость не могла заставить ее покориться, хотя меня частенько смиряла. Когда мы убегали из дому (а мы за шесть лет убегали четыре раза, только нас опять ловили и жестоко наказывали), всегда она составляла план бегства и была вожаком. Всякий раз она переодевалась мальчиком и выказывала отвагу взрослого мужчины. В первый раз мы удрали, кажется, лет семи, но я, как сейчас, помню – я тогда потерял перочинный ножик, которым она хотела отрезать свои длинные кудри, и с каким же отчаянием она пыталась их вырвать или перегрызть зубами! Больше мне нечего прибавить, сэр, разве только выразить надежду, что вы запасетесь терпением и хоть на первых порах будете снисходительны ко мне.
– В этом, мистер Невил, вы можете не сомневаться, – ответил младший каноник. – Я не люблю поучать и не отвечу проповедью на ваши искренние признания. Но я очень прошу вас помнить, что я смогу принести вам пользу, только если и вы сами будете мне в этом помогать; а для того чтобы ваша помощь была действенной, вы сами должны искать помощи у Бога.
– Постараюсь выполнить свою часть дела, сэр.
– А я, мистер Невил, постараюсь выполнить свою. Вот вам моя рука. Да благословит Господь наши начинания!
Теперь они стояли у самых дверей, и из дому к ним доносился смех и веселый говор.
– Пройдемся еще раз, – сказал мистер Криспаркл, – я хочу задать вам один вопрос. Когда вы сказали, что ваше мнение обо мне изменилось, вы ведь говорили не только за себя, но и за сестру?
– Конечно, сэр.
– Простите, мистер Невил, но, по-моему, после того, как мы встретились возле дилижанса, у вас не было случая переговорить с сестрой. Мистер Сластигрох, конечно, человек очень красноречивый, но, не в осуждение ему будь сказано, сегодня он несколько злоупотребил своим красноречием. Не может ли быть, что вы ручаетесь за сестру без достаточных к тому оснований?
Невил горделиво улыбнулся и покачал головой:
– Вы не знаете, сэр, как хорошо мы с сестрой понимаем друг друга – для этого нам не нужно слов, довольно взгляда, а может быть, и того не нужно. Она не только испытывает к вам именно те чувства, какие я описал, она уже знает, что сейчас я говорю с вами об этом.
Мистер Криспаркл устремил на него недоверчивый взгляд, но лицо юноши выражало такую непоколебимую убежденность в истине того, что им было сказано, что мистер Криспаркл потупился и в раздумье молчал, пока они не подошли к дому.
– А теперь уже я буду просить вас, сэр, пройтись со мною еще разок, – сказал Невил, и видно было, как темный румянец залил его щеки. – Если бы не красноречие мистера Сластигроха – вы, кажется, назвали это красноречием, сэр?.. – В голосе юноши прозвучала лукавая усмешка.
– Я… гм! Да, я назвал это красноречием, – ответил мистер Криспаркл.
– Если бы не красноречие мистера Сластигроха, мне не было бы надобности вас спрашивать. Этот мистер Эдвин Друд… я правильно произношу его имя?..
– Вполне правильно, – отвечал мистер Криспаркл. – Д-р-у-д.
– Он что, тоже ваш ученик? Или был вашим учеником?
– Нет, никогда не был, мистер Невил. Просто он иногда приезжает сюда к своему родственнику, мистеру Джасперу.
– А мисс Буттон тоже его родственница?
«Почему он это спрашивает, да еще с таким высокомерием?» – подумал мистер Криспаркл. Затем рассказал Невилу все, что сам знал о помолвке Розового Бутончика.
– Ах вот что! – проговорил юноша. – То-то он так с ней держится – словно она его собственность. Теперь понимаю.
Он сказал это как бы про себя или, во всяком случае, обращаясь к кому-то, кого здесь не было, а не к своему собеседнику, и мистер Криспаркл почувствовал, что отвечать не надо – это было бы так же неделикатно, как показать человеку, пишущему письмо, что ты случайно прочитал несколько строк через его плечо. Минуту спустя они уже входили в дом.
Когда они вошли в гостиную, мистер Джаспер сидел за пианино и аккомпанировал Розовому Бутончику, а она пела. Потому ли, что, играя наизусть, он не имел надобности смотреть на пюпитр, или потому, что Роза была такое невнимательное маленькое создание и легко могла сбиться, но глаза Джаспера не отрывались от ее губ, а руки словно держали на невидимой привязи ее голос, время от времени осторожным нажимом на клавишу заботливо и настойчиво выделяя нужную ноту. Рядом с Розой и обнимая ее за талию стояла Елена, глядя, однако, не на нее, а – прямо и упорно – на мистера Джаспера; только на миг отвела она глаза, и мистеру Криспарклу показалось, что в быстром ее взгляде, обращенном к брату, сверкнуло то мгновенное и глубокое понимание, о котором только что говорил Невил. Затем мистер Невил поместился поодаль, прислонясь к пианино и устремив восхищенный взгляд на стоявшую напротив певицу; мистер Криспаркл сел возле фарфоровой пастушки; Эдвин Друд, склонясь над мисс Твинклтон, галантно обмахивал ее веером, а эта почтенная леди взирала на демонстрацию талантов своей пансионерки с тем удовлетворенным видом собственника, с каким главный жезлоносец мистер Топ оглядывал собор во время богослужения.
Пение продолжалось. Роза пела какую-то печальную песенку о разлуке, и ее свежий юный голосок звучал нежно и жалобно. А Джаспер по-прежнему неотступно следил за ее губами и по-прежнему время от времени задавал тон, словно тихо и властно шептал ей что-то на ухо, – и голос певицы, чем дальше, тем чаще, стал вздрагивать, готовый сорваться; внезапно она разразилась рыданиями и вскричала, закрыв лицо руками:
– Я больше не могу! Я боюсь! Уведите меня отсюда!
Одним быстрым гибким движением Елена подхватила хрупкую красавицу и уложила ее на диван. Потом, опустившись перед нею на колено, она зажала одной рукой ее розовые губки, а другую простерла к гостям, как бы удерживая их от вмешательства, и сказала:
– Это ничего! Это уже прошло! Не говорите с ней минутку, она сейчас оправится!
В ту минуту, когда поющий голос умолк, руки Джаспера взметнулись над клавишами – и в этом положении застыли, как будто он только выдерживал паузу, готовый продолжать. Он сидел неподвижно; даже не обернулся, когда все встали с места, взволнованно переговариваясь и успокаивая друг друга.
– Киска не привыкла петь перед чужими – вот в чем все дело, – сказал Эдвин Друд. – Разнервничалась, ну и оробела. Да и то сказать – ты, Джек, такой строгий учитель и так много требуешь от своих учеников, что, по-моему, она тебя боится. Неудивительно!
– Неудивительно, – откликнулась Елена.
– Ну вот, слышишь, Джек? Пожалуй, при таких же обстоятельствах и вы бы его испугались, мисс Ландлес?
– Нет. Ни при каких обстоятельствах, – отвечала Елена.
Джаспер опустил наконец руки и, оглянувшись через плечо, поблагодарил мисс Ландлес за то, что она замолвила словечко в его защиту. Потом снова стал играть, но беззвучно, не нажимая клавиш. А его юную ученицу тем временем подвели к открытому окну, чтобы она могла подышать свежим воздухом, и все наперебой ласкали ее и успокаивали. Когда ее привели обратно, табурет у пианино был пуст.
– Джек ушел, Киска, – сказал ей Эдвин. – Ему, я думаю, было неприятно, что его тут выставили каким-то чудищем, способным напугать тебя до обморока.
Но она ничего не ответила, только дрожь прошла по ее телу – бедняжку, должно быть, застудили у открытого окна.
Тут вмешалась мисс Твинклтон; она выразила мнение, что час уже очень поздний и ей с Розой и мисс Ландлес давно бы следовало быть в стенах Женской Обители, ибо мы, на ком лежит забота о воспитании будущих английских жен и матерей (эти слова она произнесла вполголоса, доверительно обращаясь к миссис Криспаркл), мы должны (тут она снова возвысила голос) показывать добрый пример и не поощрять привычек к распущенности. После чего были принесены мантильи, и оба молодых джентльмена вызвались проводить дам. Путь до Женской Обители был недолог, и вскоре ее врата затворились за вернувшимися к своим пенатам гостьями.
Девицы уже спали, только миссис Тишер одиноко бодрствовала, поджидая новую пансионерку. Их тут же познакомили, а так как для новенькой была отведена комната, смежная с комнатой Розы, то после кратких напутствий Елену оставили на попечении подруги и простились с обеими до утра.
– Какое счастье, милочка, – с облегчением сказала Елена. – Весь день я боялась этой минуты – думала, как-то я встречусь с целой толпой молодых девиц.
– Нас не так уж много, – ответила Роза. – И мы, в общем, добрые девочки. Я не говорю о себе, но за остальных могу поручиться.
– А я могу поручиться за вас, – рассмеялась Елена, заглядывая своими черными огненными глазами в хорошенькое личико Розы и нежно обнимая ее хрупкий стан. – Мы с вами будем друзьями, да?
– Ах, я бы очень хотела! Но только ведь это смешно, я – и вдруг ваша подруга!
– Почему?
– Ну я же такая каплюшка, а вы красавица, умница, настоящая женщина. Вы такая сильная и решительная, вы одним пальцем можете меня смять. Рядом с вами я ничто.
– Дорогая моя, я совсем необразованна и очень дурно воспитанна – ничего не знаю из того, что полагается знать девушке, ничего не умею! Я очень хорошо понимаю, что всему еще должна учиться, и горько стыжусь своего невежества.
– И однако, признаетесь мне в этом!
– Что делать, милочка, никто не может противиться вашему обаянию.
– Ах, значит, все-таки есть во мне обаяние? – не то в шутку, не то всерьез проговорила Роза, надув губки. – Жаль, что Эдди этого не чувствует.
Об отношениях Розового Бутончика к этому молодому человеку Елену, конечно, уже успели осведомить в Доме младшего каноника.
– Да как он смеет!.. – воскликнула Елена с горячностью, которая не сулила ничего доброго Эдвину в случае, если бы он посмел. – Он должен любить вас всем сердцем!
– Да он, пожалуй, и любит, – протянула Роза, снова надувая губки. – Я его ни в чем не могу упрекнуть. Может быть, я сама виновата. Может быть, я не так мила с ним, как мне бы следовало. И даже наверное. Но все это так смешно!
«Что смешно?» – взглядом спросила Елена.
– Мы смешны, – ответила Роза на ее немой вопрос. – Мы такая смешная парочка. И мы вечно ссоримся.
– Почему?
– Ну потому, что мы знаем, что мы смешны. – Роза сказала это таким тоном, как будто дала исчерпывающее объяснение.
Секунду Елена испытующе глядела ей в лицо, потом протянула к ней руки.
– Ты будешь моим другом и поможешь мне? – сказала она.
– Господи, милочка, конечно, – откликнулась Роза с детской ласковостью, проникшей в самое сердце Елены. – Я постараюсь быть тебе верной подругой, насколько такая пичужка, как я, может быть другом такого гордого существа, как ты. Но и ты тоже помоги мне. Я сама себя не понимаю, и мне очень нужен друг, который бы меня понял.
Елена Ландлес поцеловала ее и, не отпуская ее рук, спросила:
– Кто такой мистер Джаспер?
Роза отвернула головку и проговорила, глядя в сторону:
– Дядя Эдвина и мой учитель музыки.
– Ты его не любишь?
– Ух! – Она закрыла лицо руками, содрогаясь от страха или отвращения.
– А ты знаешь, что он влюблен в тебя?
– Не надо, не надо!.. – вскричала Роза, падая на колени и прижимаясь к своей новой защитнице. – Не говори об этом! Я так его боюсь. Он преследует меня как страшное привидение. Я нигде не могу укрыться от него. Стоит кому-нибудь назвать его имя, и мне чудится, что он сейчас пройдет сквозь стену. – Она испуганно оглянулась, словно и в самом деле боялась увидеть его в темном углу за своей спиной.
– Все-таки постарайся, милочка, еще рассказать о нем.
– Да, да, я постараюсь. Я расскажу. Потому что ты такая сильная. Но ты держи меня крепко и после не оставляй одну.
– Деточка моя! Ты так говоришь, словно он осмелился угрожать тебе.
– Он никогда не говорил со мной об этом. Никогда.
– А что же он делал?
– Он только смотрел на меня – и я становилась его рабой. Сколько раз он заставлял меня понимать его мысли, хотя не говорил ничего, сколько раз он приказывал мне молчать, хотя не произносил ни слова. Когда я играю, он не отводит глаз от моих пальцев; когда я пою, он не отрывает взгляда от моих губ. Когда он меня поправляет и берет ноту или аккорд или проигрывает пассаж – он сам в этих звуках, он шепчет мне о своей страсти и запрещает выдавать его тайну. Я никогда не смотрю ему в глаза, но я все равно их вижу, он меня заставляет. Даже когда они у него вдруг тускнеют (это бывает) и он словно куда-то уходит, в какую-то страшную грезу, где творятся я не знаю какие ужасы, – даже тогда он держит меня в своей власти: я все понимаю, что с ним происходит, и все время чувствую, что он сидит рядом и угрожает мне. Как я его тогда боюсь!
– Да что же это за угроза, деточка? Чем он грозит?
– Не знаю. Я никогда не решалась даже подумать об этом.
– И сегодня вечером так было?
– Да. Только еще хуже. Сегодня, когда я пела, а он смотрел на меня, я не только боялась, мне было стыдно и мерзко. Как будто он целовал меня, а я ничего не могла сделать – вот тогда я и закричала… Только, ради Бога, никому ни слова об этом! Эдди так к нему привязан. Но ты сказала сегодня, что не испугалась бы его ни при каких обстоятельствах, вот я и набралась смелости рассказать, но только тебе одной. Держи меня крепче! Не уходи! А то я умру от страха!
Яркое смуглое лицо склонилось над прижавшейся к коленям подруги светлой головкой, густые черные кудри, как хранительный покров, ниспали на полудетские руки и плечики. В черных глазах зажглись странные отблески – как бы дремлющее до поры пламя, сейчас смягченное состраданием и любовью. Пусть побережется тот, кого это ближе всех касается!
Глава VIII
Кинжалы обнажены
Оба молодых человека, проводив дам, еще минуту стоят у запертых ворот Женской Обители: медная дощечка вызывающе сверкает в лунном свете, как будто дряхлый щеголь, о котором уже шла речь, дерзко уставил на них свой монокль; молодые люди смотрят друг на друга, потом на уходящую вдаль, озаренную луной улицу и лениво направляются обратно к собору.
– Вы еще долго здесь прогостите, мистер Друд? – говорит Невил.
– На этот раз нет, – небрежно отвечает Эдвин. – Завтра возвращаюсь в Лондон. Но я еще буду приезжать время от времени – до середины лета. А тогда уж распрощаюсь с Клойтергэмом и с Англией – и, должно быть, надолго.
– Думаете уехать в чужие края?
– Да, собираюсь немножко расшевелить Египет, – снисходительно роняет молодой инженер.
– А сейчас изучаете какие-нибудь науки?
– Науки! – с оттенком презрения повторяет Эдвин. – Нет, я не корплю над книгами. Это не по мне. Я действую, работаю, знакомлюсь с машинами. Мой отец оставил мне пай в промышленной фирме, в которой был компаньоном; и я тоже займу в ней свое скромное место, когда достигну совершеннолетия. А до тех пор Джек – вы его видели за обедом – мой опекун и попечитель. Это для меня большая удача.
– Я слышал от мистера Криспаркла и о другой вашей удаче.
– А что вы, собственно, этим хотите сказать? Какая еще удача?
Невил сделал свое замечание с той характерной для него манерой, которая уже была отмечена мистером Криспарклом, – с вызовом и вместе как-то настороженно, что делало его похожим одновременно и на охотника и на того, за кем охотятся. Но ответ Эдвина был так резок, что выходил уже из границ вежливости. Оба останавливаются и мерят друг друга неприязненными взглядами.
– Надеюсь, мистер Друд, – говорит Невил, – для вас нет ничего оскорбительного в моем невинном упоминании о вашей помолвке?
– А черт! – восклицает Эдвин и снова, уже учащенным шагом, идет дальше. – В этом болтливом старом городишке каждый считает своим долгом упомянуть о моей помолвке. Удивляюсь еще, что какой-нибудь трактирщик не догадался намалевать на вывеске мой портрет с подписью: «Жених». Или Кискин портрет с подписью: «Невеста».
– Я не виноват, – снова заговаривает Невил, – что мистер Криспаркл, вовсе не делая из этого секрета, рассказал мне о вашей помолвке с мисс Буттон.
– Да, в этом вы, конечно, не виноваты, – сухо подтверждает Эдвин.
– Но я виноват, – продолжает Невил, – что заговорил об этом с вами. Я не знал, что это для вас обидно. Мне казалось, что вы можете этим только гордиться.
Две любопытных черточки человеческой природы проявляются в этом словесном поединке и составляют его тайную подоплеку. Невил Ландлес уже неравнодушен к Розовому Бутончику и поэтому негодует, видя, что Эдвин Друд (который ее не стоит) так мало ценит свое счастье. А Эдвин Друд уже неравнодушен к Елене и поэтому негодует, видя, что ее брат (который ее не стоит) так высокомерно обходится с ним, Эдвином, и, судя по всему, ни в грош его не ставит.
Однако это последнее язвительное замечание требует ответа. И Эдвин говорит:
– Я не уверен, мистер Невил (он заимствует это обращение у мистера Криспаркла), что если человек чем-то гордится больше всего на свете, так уж он должен кричать об этом на всех перекрестках. И я не уверен, что если он чем-то гордится больше всего на свете, то ему так уж приятно, когда об этом судачит всякий встречный и поперечный. Но я до сих пор вращался главным образом в деловых кругах, где мыслят просто, и я могу ошибаться. Это вам, ученым, полагается все знать, ну и вы, конечно, все знаете.
Теперь уж оба кипят гневом – Невил открыто, Эдвин Друд – притворяясь равнодушным и то напевая модный романс, то останавливаясь, чтобы полюбоваться живописными эффектами лунного освещения.
– Мне кажется, – говорит наконец Невил, – что это не слишком учтиво с вашей стороны – насмехаться над чужестранцем, который, не имея преимуществ вашего воспитания, приехал сюда в надежде наверстать потерянное время. Но я, правда, никогда не вращался в деловых кругах – мои понятия об учтивости слагались среди язычников.
– Самая лучшая форма учтивости, независимо от того, где человек воспитывался, – возражает Эдвин, – это не совать нос в чужие дела. Если вы покажете мне пример, обещаю ему последовать.
– А не слишком ли много вы на себя берете? – раздается ему в ответ. – Знаете ли вы, что в той части света, откуда я прибыл, вас за такие слова притянули бы к ответу?
– Кто бы это, например? – спрашивает Эдвин, круто останавливаясь и окидывая Невила надменным взглядом.
Но тут на его плечо неожиданно ложится чья-то рука – Джаспер стоит между ними. Он, видно, бродил где-то возле Женской Обители, скрытый в тени домов, и теперь незаметно подошел сзади.
– Нэд, Нэд! – говорит он. – Довольно! Мне это не нравится. Я слышал резкие слова! Вспомни, мой дорогой мальчик, что ты сейчас как бы в положении хозяина. Ты не чужой в этом городе, а мистер Невил здесь гость, так не забывай же о долге гостеприимства. А вы, мистер Невил, – при этом он кладет другую руку на плечо юноши, и так они идут дальше, те двое по бокам, Джаспер посередине, – вы меня простите, но я и вас попрошу быть сдержаннее. Что тут у вас произошло? Но к чему спрашивать? Ничего, конечно, не произошло, и никаких объяснений не нужно. Мы и так понимаем друг друга, и отныне между нами мир. Так, что ли?
Минуту оба молодых человека молчат, выжидая, кто заговорит первый. Потом Эдвин Друд отвечает:
– Что касается меня, Джек, то я больше не сержусь.
– Я тоже, – говорит Невил Ландлес, хотя и не так охотно или, может быть, не так небрежно. – Но если бы мистер Друд знал мою прежнюю жизнь – там, в далеких краях, – он, возможно, понял бы, почему резкое слово иногда режет меня как ножом.
– Знаете, – успокаивающе говорит Джаспер, – пожалуй, лучше не вдаваться в подробности. Мир так мир, а делать оговорки, ставить условия – это как-то невеликодушно. Вы слышали, мистер Невил, – Нэд добровольно и чистосердечно заявил, что больше не сердится. А вы, мистер Невил? Скажите, – добровольно и чистосердечно, – вы больше не сердитесь?
– Нисколько, мистер Джаспер. – Однако говорит он это не так уж добровольно и чистосердечно, а может быть, повторяем, не так небрежно.
– Ну, стало быть, и кончено. А теперь я вам вот что скажу: моя холостяцкая квартира в двух шагах отсюда, и чайник уже на огне, а вино и стаканы на столе, а до Дома младшего каноника от меня минута ходу. Нэд, ты завтра уезжаешь. Пригласим мистера Невила выпить с нами стакан глинтвейна, разопьем, так сказать, прощальный кубок?
– Буду очень рад, Джек.
– Буду очень рад, мистер Джаспер. – Невил понимает, что иначе ответить нельзя, но идти ему не хочется. Он чувствует, что еще плохо владеет собой; спокойствие Эдвина Друда, вместо того чтобы и его успокоить, вызывает в нем раздражение.
Джаспер, по-прежнему идя в середине между обоими юношами и держа руки у них на плечах, затягивает своим звучным голосом припев к застольной песне, и все трое поднимаются к нему в комнату. Первое, что они здесь видят, когда к пламени горящих дров прибавляется свет зажженной лампы, это портрет над камином. Вряд ли он может способствовать согласию между юношами, ибо, совсем некстати, напоминает о том, что впервые возбудило в них враждебное чувство. Поэтому оба хотя и поглядывают на портрет, но украдкой и молча. Однако мистер Джаспер, который, должно быть, слышал на улице не все и не разобрался в причинах ссоры, тотчас привлекает к нему их внимание.
– Узнаете, кто это, мистер Невил? – спрашивает он, поворачивая лампу так, что свет падает на изображение над камином.
– Узнаю. Но это неудачный портрет, он несправедлив к оригиналу.
– Вот какой вы строгий судья! Это Нэд написал и подарил мне.
– Простите, ради бога, мистер Друд! – Невил искренне огорчен своим промахом и стремится его загладить. – Если б я знал, что нахожусь в присутствии художника…
– Да это же так, в шутку, написано, – лениво перебивает его Эдвин Друд, подавляя зевок. – Просто для смеха. Так сказать, Киска в юмористическом освещении. Но когда-нибудь я напишу ее всерьез, если, конечно, она будет хорошо вести себя.
Все это он говорит со скучающим видом, развалясь в кресле и заложив руки за голову, и его небрежно-снисходительный тон еще больше раздражает вспыльчивого и уже готового вспылить Невила. Джаспер внимательно смотрит сперва на одного, потом на другого, чуть-чуть усмехается и, отвернувшись к камину, приступает к изготовлению пунша. Это, по-видимому, очень сложная процедура, которая отвлекает его надолго.
– А вы, мистер Невил, – говорит Эдвин, тотчас же прочитав негодование на лице молодого Ландлеса, ибо оно не менее доступно глазу, чем портрет на стене, или камин, или лампа, – если бы вздумали нарисовать свою возлюбленную…
– Я не умею рисовать, – резко перебивает тот.
– Ну это уж ваша беда, а не ваша вина. Умели б, так нарисовали б. Но если бы вы умели, то, независимо от того, какова она, вы бы, наверно, изобразили ее Юноной, Минервой, Дианой и Венерой в одном лице?
– У меня нет возлюбленной, так что я не могу вам сказать.
– Вот если бы я взялся писать портрет мисс Ландлес, – говорит Эдвин с юношеской самоуверенностью, – и, конечно, всерьез, только всерьез, – тогда вы бы увидели, что я могу!
– Для этого нужно еще, чтобы она согласилась вам позировать. А так как она никогда не согласится, то, боюсь, я никогда не увижу, что вы можете. Уж как-нибудь примирюсь с такой потерей.
Мистер Джаспер, закончив свои манипуляции у камина, поворачивается к гостям, наливает большой бокал для Невила, другой, такой же, для Эдвина и подает им. Потом наливает третий для себя и говорит:
– Ну, мистер Невил, выпьем за моего племянника. Так как, образно выражаясь, его нога уже в стремени, эту прощальную чашу надо посвятить ему. Нэд, дорогой мой, за твое здоровье!
Он первый залпом выпивает почти весь бокал, оставив лишь немного на донышке. Невил делает то же самое. Эдвин говорит: