bannerbanner
Орхидея
Орхидеяполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Беклемишев (в сторону). Это еще кто? (Громко, сдержанно.) Это кто?

Рославлева (растерянно). Я здесь ни при чем.

Босницкий (Беклемишеву). Понимаете…

Рославлева (кричит). Не говорите, не говорите.


Неловкое положение. Беклемишев угрюмо смотрит в тарелку.


(Босницкому, решительно.) Говорите.

Босницкий (князю). Вы, кажется, лучше знаете.

Князь. Я ничего не знаю: у меня болит голова. (Уходит.)

Явление 26

Рославлева (Босницкому). Говорите же.

Босницкий. Ну, одним словом, какая-то глупая маскарадная история, и с тех пор целый эскадрон воинов, с этим мотыльком саженного роста во главе, осаждает.

Рославлева. Я им никакого, никакого повода не подала. Это было три недели назад: разговаривала в маскараде, – все разговаривают, проводили мою карету до подъезда, узнали мой адрес и с тех пор не дают покоя; чем я виновата? (Беклемишеву.) Пишет, что внизу ждут меня завтракать…

Явление 27

Лакей (входит, смущенным голосом). Они здесь – просят на два слова. (Уходит.)

Явление 28

Рославлева (растерянно). Господи! (Вдруг плачет.)

Беклемишев (сурово). Вы хотите выпроводить их?

Рославлева. Конечно. Это было пустое кокетство, но теперь я не хочу, не хочу, не хочу!..

Беклемишев. Вы позволяете мне переговорить за вас?

Босницкий. Ну, что там еще?! Прогнать их через лакея.

Беклемишев (Рославлевой). Можно?

Рославлева. Я боюсь.

Беклемишев (сухо). Пожалуйста, не бойтесь. (Идет к двери.)

Босницкий. Все уж пойдем тогда.

Беклемишев (холодно). Зачем? Выйдет, что струсили. (Уходит.)

Явление 29

Босницкий. Глупая история: дуэль выйдет.


Рославлева стремительно бросается к двери. Босницкий тоже встает, в дверях появляется Беклемишев.

Явление 30

Рославлева. Ну?!

Беклемишев (идет к сцене, сухо). Ушли и больше не придут.

Рославлева. Но что же вы им сказали?

Беклемишев… Сказал им, что здесь живут совершенно порядочные люди, – они извинились и ушли.

Рославлева. Ах, я так, так, так благодарна… Я такая глупая: я не должна была вас пускать…

Беклемишев (морщится). Почему?

Рославлева. Вы писатель, и вдруг из-за меня…

Беклемишев (недовольно). Ну, что там еще!..

Босницкий. А если бы не так благополучно кончилось? И вдруг дуэль? Писатель Беклемишев и известный скандалист маскарадов…

Беклемишев. Конечно, это было бы глупо…

Босницкий. Да, да… Но мне все-таки пора… (Подходит к Рославлевой, иронически целует ей руку, приятельски жмет руку Беклемишеву и уходит.)


Беклемишев провожает его.

Явление 31

Рославлева одна.


Рославлева. Боже мой, боже мой! Что он подумает обо мне? Что мне делать?

Явление 32

Беклемишев входит.


Рославлева (испуганно, ласково обнимая Беклемишева). Милый мой… У тебя что-то есть на душе? Конечно, я знаю, что все эти… Но я сейчас тебе объясню, как все это вышло.

Беклемишев. Какое я право имею?..

Рославлева. Ты? Какое право? Право жизни и смерти. (Решительно.) Милый, ты никогда меня не будешь знать, если не узнаешь мою историю. Я тебе все, все расскажу. Ты всегда так упорно отклоняешься, но ты должен, должен меня выслушать; особенно теперь, когда мне все так ясно, все… Милый, позволь…

Беклемишев (нехотя). Расскажи.


Садятся.


Рославлева (оживленно). Слушай… Помнишь, я тебе как-то шутя, на твой вопрос: откуда я? – ответила: «Я спустилась на землю на лунном луче»?.. Ты знаешь, я действительно сошла с луны в том смысле, что я не понимаю ничего в человеческих отношениях… Говорят, надо так, а не так, – надо лгать, надо притворяться… я не понимаю этого, я не могу. Я и хочу, как другие, и всегда все выходит как раз наоборот. Я просто какая-то, верно, проклятая… Вначале я мечтала о подвигах и жертвах, а что вышло из всего этого? Я бросила дом, общество, ушла на курсы. Я не могла поступить на высшие курсы, потому что умела танцевать, ездить верхом, говорить на четырех языках, умела носить парижские платья, но диплома у меня не было. Я была на курсах сестер милосердия… Там я и познакомилась с моим будущим мужем, – он кончал тогда университет, – у него были красивые глаза, он все сидел и молчал, только смотрел, когда другие говорили. Мне казалось, что он молчит потому, что больше всех их знает… он молчал потому, что он дурак был, полное ничтожество, которое я презирала уже, когда шла с ним под венец.

Беклемишев. Зачем же шла?

Рославлева. Да ведь дура же, милый, дура была: жалко было. Год была невестой, обещала, совестно было обмануть… Думала, что замужество отворит мне какие-то двери… Ты слышал, вероятно, говорят: «Девушке ничего нельзя, девушка стеснена, а замужняя женщина свободна…» Этой свободы я и добивалась… Ах, Борис! Как ужасно жить с тем, кого ненавидишь. Я ходила за одним больным, у которого все тело было покрыто ранами; я мыла эти раны… воздух ужасный, ужасный, – но это было счастие в сравнении с тем стыдом, позором, которые я испытывала с мужем… Борис, ведь я пошла за него глупой восемнадцатилетней девочкой. Что я знала? Я сделала страшную ошибку, промах, и за что, сделавши этот промах, я – уже, когда поняла это, взрослая уже, не могла, не имела права исправить своей ошибки? Он бил меня…

Беклемишев. Бил… за что?

Рославлева. Я изменила ему… я думала, что хоть этим отделаюсь от него, я просто обезумела… я ненавидела, я презирала его, себя, всех, общество, это ужасное провинциальное, маленького городка, общество, я хотела всех сразу побить, растоптать, доказать, что лгут же они, что я не раба, что меня нельзя, как вещь, считать своей… показать этому, который, ни на что не способный, жил на мои средства и все время только караулил меня… (Упавшим голосом.) Когда я объявила ему, что изменила, я думала, что он меня оставит… А он бил меня, и, когда я убежала, не дал даже паспорта, – он мне и теперь не дает… я живу так как-то… Мало того, он подал прошение, чтобы наложили на меня опеку, чтоб его назначили опекуном. Он на коленях стоял перед губернатором и плакал, и вот теперь идет следствие: жандармы опрашивают всех… грязь, гадость…

Беклемишев. Но что ж делал тот… с которым ты изменила? Почему он не заступился?

Рославлева. А-а! Я только тем и спаслась, что сбежала в распутицу, – проехала так пятьсот верст и больше никогда уже никого из них не видела… Я приехала в дом моей тетки, больше некуда было, – я тебе рассказывала, какой ужасной смертью умерли папа и мама. (Вздыхая.) Это такой нелепый дом у тетки… Книжки читают либеральные и ездят по монастырям, помешаны на приличии, на блеске, и рядом с этим и ночные похождения и такая грязь… Но чтоб никто ничего не знал… Все, конечно, знают. Официальное знакомство со всеми, но свой интимный кружок: дураки, пошляки, – вот князь из их общества… И я не лучше, конечно, их была… Мне было девятнадцать лет, я устала и просто решила жить и махнуть на все рукой: решила, что все это только книжная фантазия, там все эти какие-то другие люди, – все негодяи, и всем только надо одного… Два года я жила такой жизнью…

Беклемишев (с усилием). Не стоит касаться ее… Мне необходимо только… Скажи: какую роль играл Босницкий во всей этой истории?

Рославлева. Милый, это наивно, это глупо, ты будешь смеяться, но, клянусь тебе, только потому, что и этот обещал мне какой-то выход.

Беклемишев (с горечью). Тебе, что ж, представлялся этот выход как? Отворить какую-то дверь, и выход готов?

Рославлева (ломая руки). Боже мой! Всю, всю жизнь я отдала бы теперь, только бы не было со мною всего этого… Я должна все, все рассказать тебе… Слушай, Борис, самое ужасное… О-о… (Закрывает лицо руками.) Не только с Босницким, но и с князем…

Беклемишев. Довольно, Наташа.

Рославлева (смотрит, широко открыв глаза, устало, равнодушно). Если бы их было еще больше… чем больше, тем лучше… Я топтала себя, хотела совсем втоптать, задохнуться в грязи, хотела довести себя скорее до отчаяния, я напивалась, потому что иначе не могла их выносить, и не могла их выгнать, чтобы не остаться одной. Я хотела конца и боялась его до безумия… Я просыпалась, думала о смерти и думала, как бы скорей опять пришла ночь, чтобы напиться и ничего не помнить, чтоб все как-нибудь само собой пришло к роковой развязке… И вместе с тем я делала беспечный вид какой-то львицы… Ты видел, милый, что это за жизнь?.. Когда я увидела тебя, известного писателя и вместе с тем такого простого, деликатного, настоящего доброго, ласкового человека, когда ты вдруг предложил мне тогда выслушать и сказать свое мнение, перед тем как отдать в редакцию твой рассказ, я не знала, что со мной случилось, но я знаю, что я полюбила тебя навсегда, на всю жизнь… Ах, я почувствовала такую радость, точно я стала опять маленькой, счастливой и мне снится какой-то чудный, забытый сон… (Прячет голову и плачет; некоторое время длится молчание; быстро спохватившись, смотрит на Беклемишева с ужасом.) Милый, что с тобой? Ты не хочешь на меня смотреть, ты меня презираешь?..

Беклемишев (с усилием). За что ж мне презирать тебя? Все это, конечно, так понятно… Но какое я имею право?.. Нам надо, Наташа, серьезно поговорить… Ты прекрасна, молода; эти две недели прошли, как сон какой-то… Но, Наташа… так же не может продолжаться… Я не обманывал тебя… если бы я был свободен.


Рославлева молча, страстно целует руки его и платье.


Там, в деревне, жена, мои дети… Наташа, мы не будем ни оправдывать, ни обвинять себя… Все это так неожиданно, так неотразимо вышло, – что об этом говорить?.. Но… Идти дальше? Там стена, Наташа, из живых людей. Рубить для выхода придется эти живые, ни в чем не повинные человеческие тела… С топором палача о каком счастии может быть речь?! Мы хотим самых тонких красок, самых ярких цветов, самых нежных мелодий, самых чудных грез, – всего лучшего, что дает только жизнь, – хотим рая жизни… В цветах рая не должно быть запаха трупа, Наташа, а он будет, – и труп и искалеченная жизнь детей. (Нервно встает и ходит.) Чудовищно, эгоистично – и для чего это? – для счастья, которого при таких условиях все равно не достигнем.

Рославлева (тихо, мертвым голосом). Значит, конец?

Беклемишев (ходит, садится возле нее). Покажи выход.

Рославлева (горячо). Боже мой! Боже мой! Твоя жена шесть лет испытывала счастье, полное счастье, – я две недели, и никогда больше, никогда, ни одного мгновения не была счастлива.

Беклемишев. Странный довод.

Рославлева (с холодным отчаянием). Да, я требую невозможного от людей. (Задумывается, быстро, но спокойно целует его платье, встает и уходит, в дверях на мгновение останавливается и с любовью смотрит на Беклемишева.)

Явление 33

Беклемишев (быстро встает.). А-а! Вот где ужас жизни! Что делать? Побороть свое чувство, уйти навсегда, забыть, бросить ее, чтобы сорвалась еще раз, подтолкнуть в бездну? Но как же уйти, когда в душе сознание уже и своей вины и все то же впечатление ребенка, заблудившегося, который мечется, судорожно плачет от страха, от ужаса, оттого, что нет около нее тех, кого она хочет любить?! Она что-то задумала. (Стремительно уходит за ней в дверь, быстро возвращается, держа ее за руку.)

Явление 34

Беклемишев. Что ты хотела сделать? Если действительно меня любишь, скажи. (Кричит.) Наташа, да не будь же такая страшная… Говори, что у тебя в руке? Яд? Ты его приняла?


Рославлева отрицательно качает головой.


Как меня любишь?

Рославлева. Как тебя люблю… Но ты не можешь меня любить – пусти.

Беклемишев (удерживая ее). Постой, постой, Наташа. Я люблю тебя, но не в этом дело… Твое увлечение мной, конечно, пройдет, ты встретишь более достойного человека и, главное, свободного…

Рославлева. Никогда!

Беклемишев. Хорошо… Наташа, для меня ты чиста, как голубь… Наташа, я люблю тебя, и все-таки, несмотря на это, час назад никакие силы не удержали бы меня… Наташа, теперь я понимаю иначе свой долг, – я буду возле тебя, пока я тебе нужен.

Рославлева. До могилы, Боря…

Беклемишев. Хорошо. Но, Наташа… Ты видишь меня: факты налицо, и что мне распространяться перед тобой о своей добродетели! Я утешаю себя, что я художник, что мне надо знать душу человеческую. Но однажды я попробовал признаться жене в одной глупости, в сущности пустой истории. Жена – прекрасный, чудный человек, выше этой женщины нет на земле, – она поняла все, но просто организм не вынес, и она год была между жизнью и смертью.

Рославлева. И она простила тебе? Вот это и была ее ошибка. Она не должна была прощать.

Беклемишев. Но она не простит, когда узнает, что ее совсем заменили… Наташа, она – мать моих детей, – умрет она, умру и я. Я не мог бы жить с сознанием, что я палач.

Рославлева. Ты просто любишь ее.

Беклемишев. Не в этом дело, Наташа… Я связан обстоятельствами, которых нельзя уже нарушить. Я могу отдать тебе только то, что свободно во мне, и при условии, конечно, скрывать.

Рославлева (вздыхает). Милый мой, я на все согласна: возьми меня к себе в служанки.

Беклемишев. Наташа, зачем ты так говоришь?!

Рославлева. Но разве я могу теперь жить без тебя?! Я твоя раба и буду до могилы рабой.

Беклемишев (нехотя). Так недавно мы сошлись… Я не сомневаюсь, что все, что ты говоришь, правда, но, понимаешь, так еще рано говорить…

Рославлева. Понимаю, милый. Делай, как хочешь…

Беклемишев. Мне кажется… Я меньше всего хочу отворять какие бы то ни было двери выхода, но жить так, одной только любовью, – это значит… ну, играть на одной струне, стоять на одной жерди над пропастью, когда можно настлать прочный пол.

Рославлева. Ты хотел бы, чтобы я меньше тебя любила?

Беклемишев. Я хотел бы, дорогая моя язычница, чтобы любовь твоя сделалась более христианской, чтобы через меня ты пополнила свою жизнь, полюбила людей, общество, его интересы…

Рославлева. Милый, ты называешь меня язычницей… Конечно, как язычница, я ненавидела делавших мне зло. Хорошо, я буду христианкой. Что я могу дать обществу?

Беклемишев. Оценка твоя, конечно, как члена общества, теперь ничтожна.

Рославлева (тихо). Даже без паспорта…

Беклемишев. Паспорт найдем. Я пойду к этому негодяю рабовладельцу и поставлю ему вопрос ребром: не захочет добром, – двое нас не выйдут из комнаты.

Рославлева. И если не выйдешь ты – все кончено для меня, – а его, конечно, оправдают, и он получит еще и мое состояние. Милый, за него все, вся правда земли; оставим его жить… Если б я сделалась и самым идеальным даже членом общества, то что общество даст мне?

Беклемишев. Наташа, я хочу только сказать, что, если ты хочешь любви, основанной на уважении…

Рославлева. Общество нам, женщинам, оставляет только любовь, и то рабскую. Я и хочу только любить… как раба…

Беклемишев. Наташа… Ты говоришь о моих способностях, о писанье, об уме… Кажется, ты гордишься мной?..

Рославлева. Страшно горжусь.

Беклемишев. Я тоже хочу тобой гордиться. Мое уважение уже принадлежит тебе, конечно, но надо уметь завоевать уважение и других.

Рославлева (покорно). Хорошо. Я сделаю все: с чего начать?

Беклемишев. С чего хочешь… Познакомишься, рассмотришь и решишь сама. А теперь вот что: давай мне эти проклятые порошки, – что в них?

Рославлева. Какой-то сильный яд, – смерть легкая, с бредом.

Беклемишев. Откуда они у тебя?

Рославлева. Это один доктор… Я каждый вечер, засыпая, все хотела принять этот яд на другой день и не в силах была, а сегодня так легко приняла бы, потому что возвратиться к прежнему я не могла бы… (Бросается на шею Беклемишеву.) Боря, Боря! Мой бог, мой спаситель!


Беклемишев хочет бросить коробку в камин.


Не бросай… Когда я тебе надоем, – отдай мне эти порошки. Не бросай, как меня любишь… (С упреком.) Ты боишься… значит, ты разлюбишь меня?..

Беклемишев. Хорошо, я не брошу.


Она идет с ним к столу радостная, счастливая.


Занавес

Действие второе

Столовая Беклемишевых в Петергофе. Открыта дверь в детскую.

Явление 1

Голос из детской девочки двух лет (раздельный, каким говорят, когда знают только одно-два слова). Папа! Папа!

Голос няни. Папа, папа, – скоро приедет, привезет Валечке много игрушек.

Голос Али (больной, капризный). Я хочу, чтобы папа уже приехал.

Голос Беклемишевой. Папа скоро, скоро приедет: уже едут с вокзала. Не стой на кроватке, а то ножка заболит опять.

Голос Али. Иди – смотри в окно и скажи мне, когда увидишь папу.

Явление 2

Входит Беклемишева и задумчиво становится у окна.


Голос девочки (из детской.) Па-па! Па-па!

Голос Али. Уже едет?

Беклемишева. Нет. Но вот уже едут с вокзала.

Голос Али. Скоро едут?

Беклемишева. Скоро, скоро.


Слышен шум проезжающих экипажей.


Голос Али. Это папа?

Беклемишева. Нет.


Новый шум.


Голос Али. Папа?

Беклемишева. Нет.

Голос Али. Когда папа?

Беклемишева (печально смотрит в окно). С следующим поездом приедет папа.


Звонок.


Голос Али (радостно). А видишь – папа!

Беклемишева (с горечью). Это дядя Зорин.

Голос Али (раздраженный). Я не хочу его, не води его ко мне.

Явление 3

Зорин (жмет Беклемишевой руку). А Бориса Павловича нет?

Беклемишева (овладевая собой, приветливо). Нет, не приехал еще.

Зорин. Он хотел, кажется, сегодня приехать?

Беклемишева. Да, хотел… Садитесь.

Зорин (садится, добродушно). А я гулял и зашел… Аккуратность, впрочем, не его добродетель. Чем-нибудь увлекся, по обыкновению… По доброте, конечно… он ведь очень добрый?

Беклемишева. Если Боря не добрый, то кто же добрый?

Зорин (добродушно). Кхе… Но поручиться за него все-таки нельзя. Может быть, теперь он уже плывет где-нибудь на трембаке критян спасать.

Беклемишева (рассеянно). Что такое трембака?

Зорин. Гнилая лодка, на которой греки в бурю контрабанду возят. Непременно в бурю, чтобы обмануть бдительность пограничной стражи. Легко быть отважным на громадном пароходе, рисоваться перед дамой своего сердца героем-моряком, а вот я посадил бы такого героя в трембаку в бурю, в открытом море… И, заметьте, на коммерческой почве все это проделывается. А так, без коммерции, – что такое грек? – трус.

Беклемишева. Но какой ни увлекающийся Боря, но и вы, думаю, согласитесь, что хоть телеграмму, а прислал бы он.

Зорин. Телеграмму? Пожалуй. А может быть, интересную барыньку встретил? Писатель, да еще импрессионист, – человек не принципиальный: поручиться нельзя. Хотя Боборыкин и говорит, что русские мужчины честнее, что у них нет, как у французов, потребности в женской грации, ласке, потребности обладания, – но полагаться на это все-таки не советую… Тем более – импрессионист… Вы не ревнивы, конечно.

Беклемишева. Надеюсь…

Зорин. Че-ерт! И моя жена надеется. А попробуй я лишних пять минут посидеть с чужой дамой… Ведь для образованной женщины ничего обиднее нельзя сказать, назвав ее ревнивой. Как! Она, изучившая и физиологию и психологию, вдруг станет, как и последняя пустышка, получившая свое образование в гостиной, – ревновать?! Вы ведь думаете, что ваше образование делает вас совсем другим человеком…

Беклемишева (сухо). Я ничего не думаю.

Зорин (добродушно). Обиделись. Че-ерт! Я свою жену раз десять на день доведу до белого каления… Когда тридцать лет пишешь, так уж перестаешь видеть людей так, как смотрят на них в обыкновенном обществе: это вот Иван Иванович, а это Семен Семенович… Для меня и Иван Иванович и Семен Семенович – это уж книги все по тому же предмету, – разных только авторов, – и как не заглянуть в эту новую книгу…

Беклемишева. Все зависит здесь от манеры заглядывать.

Зорин (кивает головой). Боря, например… Впрочем, Борю я оставлю, чтобы еще больше не рассердить вас… Здесь ведь у женщин тоже особая логика. Заговори я с вами о ком хотите, и ваше критическое отношение, ваша эрудиция будут при вас, и вы отлично разберетесь. Но если затронул моего Борю, – моего!.. Мой Боря бог, мой Боря гениальный писатель, безукоризненный общественный деятель. Заметьте: образованная женщина, которая отлично сознает, что от Бориной славы ей ничего не перепадет, потому что Боря и она – совершенно друг от друга отличное… Но случись вдруг, что мой Боря перестал быть моим: куда полетит и бог, и гений, и общественный деятель!

Беклемишева (спокойно). У меня никуда не полетит, и все останется там же, где и было…

Зорин. Да, говорите… А любовь – так уж любовь, никем не изведанная, и смерть, обнявшись, в одном гробу?.. Че-ерт! У меня всегда является желание таких влюбленных, ищущих смерти, вместо яду напоить касторкой и затем поселить обоих на двух необитаемых островах: ее с самым ненавистным, но молодым, его с самой ненавистной, но тоже молодой. И как вы думаете, через тридцать лет во сколько человек разрослась бы колония на этих двух островах?

Беклемишева. Я вам откровенно скажу, Александр Сергеевич, я очень уважаю вас, как одного из самых лучших наших писателей, и люблю ваши сочинения, но не люблю и не могу совершенно примирить таких ваших разговоров с тем возвышенным, что привлекает в ваших писаниях.

Зорин (весело). Че-ерт! Попробовал бы я в своих писаниях так писать, как говорю: вы бы первая, несмотря на то, что читаете очень и очень много, моих книг в руки не взяли бы.

Беклемишева. Не взяла бы… Я хочу подъема, хочу идеалов…

Зорин. И потому не хотите смотреть себе под ноги?

Беклемишева. Грязи не хочу.

Зорин. Да не грязи же, а сознания не хотите: требуете тумана и называете это идеалом… даже образованная… Нет ведь консервативнее элемента, как ваш брат – женщина.

Беклемишева (заглядывает в детскую, про себя). Уснул…


Звонок.


Это с нового уже поезда. (Быстро заглядывает в окно, разочарованно.) Санин… Маша, звонят.


Горничная проходит.

На страницу:
2 из 4