Полная версия
На войне как на войне. «Я помню»
Война закончилась, но мы еще 2 месяца провели на этом курорте. Там, правда, был сухой закон, но мы меняли на одеколон бензин, провода, лампы, батарейки. У меня 14 июня день рождения. Ребята говорят: «С тебя причитается. Организуй нам что-нибудь вкусное, надоела эта котловая еда». Что придумать? Живем-то на море. Ну, рыбы можно наловить, но сетей нет, значит, наглушить. У нас были батарейки для фонариков. Они ценные были, потому что все, и солдаты, и офицеры, ходили с фонариками, а по штату они были только у нас. На несколько батареек я выменял кучу противопехотных мин и одну противотанковую, потом с напарником пошли к морю, там за бухту армейского провода выменяли у датчанина лодку. Положили туда мины, взрыватели, бикфордов шнур и в полукилометре от берега стали рыбу «ловить» – шнур приладишь, зажжешь, и все. А рыбы было: полчаса – и у нас пол-лодки! Приплываем. Нас встречает патруль с автоматами наперевес: «Вылезай!» И рядом с ними датчанин. Он нас продал! «Шагом марш!» Старшина ведет нас в комендатуру, материт: «Ишь, – говорит, – взяли моду рыбу глушить! Сети…, рвете! Рыбаки командованию жалуются! Придем в комендатуру, мы вам покажем!» Я не думаю, чтобы нас отдали под суд, но выговор получить или на гауптвахту посадить могли. Уже стали наводить порядок – везде наклеили объявления и проводили собрания о том, как вести себя с местным населением.
Я к старшине, говорю:
– Всего делов-то, подумаешь, рыбу глушили, все же день рождения! Давай махнем не глядя: ты нам – свободу, а я тебе финку дам.
У меня была красивая финка с наборной ручкой. Он говорит:
– А датчанин не заложит?
– А зачем? У него наша рыба осталась.
– Ладно, – говорит, – давай финку и вали отсюда.
Ну, пришли в расчет, рассказали, ребята говорят: «Хрен с ней со жратвой рыбной, но давай выпивку доставай». На следующий день, сменившись с дежурства, я взял бинокль и пошел в аптеку, чтобы попробовать обменять его на одеколон. В Ревено нашел аптеку. Вхожу, держу в одной руке бинокль, а другой рукой делаю такой жест: нюхаю ладонь и провожу ею по волосам, и так несколько раз, имея в виду, что мне нужен одеколон для волос. Аптекарь говорит: «Ja, ja», – кивает, вроде понял. Я ему бинокль, 12-кратный, цейссовский, трофейный! Во! Красотища! А он приносит мне бутыль. Я посмотрел, понюхал – пахнет. Ну, думаю, одеколон. А стекло темное, ничего не видно, пробка притертая. Притаранил. Налили по полной, дернули за меня и у всех глаза на лоб – бриалин для волос! Этот Аркашка Кучерявый, который нас с машиной тогда спас, говорит: «Ты, что ж, балда, принес? Это ж бриалин, он же на касторке делается. Мы ж с него дристать будем дальше, чем видеть!».
Ну я автомат и остатки бутыли с собой и обратно в аптеку. Пытаюсь качать права, а он: «Nicht, nicht». Я завелся, хватаюсь за автомат. Он выходит из-за прилавка, здоровый, больше меня, берет меня за руку и тащит к стене. А на стене – двуязычная листовка с фотографией нашего коменданта острова, генерал-майора Короткова. Я читаю обращение к гражданам острова Борнхольм о том, что пришли наши войска, освободили вас от немцев, и наша задача – обеспечить вам спокойную жизнь. О всех случаях недисциплинированности со стороны военнослужащих Советской армии немедленно докладывать в комендатуру и так далее. Датчанин и ткнул меня мордой в этот приказ. Короче, я как побитый пес побрел с этой бутылью домой. Обернулся – никого нет. Как шарахну ее об стену, опять незадача – брызги на меня. В общем, кругом в дураках остался, но запомнилось.
В августе поехали на войну с Японией, но не доехали. Вот так и закончилась для меня война. Я еще два года прослужил и в МИФИ. Никто моим отцом так и не интересовался, я и в партию вступил. Разве меня, сына врага народа, за линию фронта пускали бы?
Гольбрайх Ефим Абелевич
Я родился в 1921 году, в городе Витебске. Мой отец до революции был членом боевой организации партии эсеров-революционеров. После 1917 года он отошел от какой-либо политической деятельности, трудился простым служащим. Осенью 1937 года отца арестовали, и уже через неделю, после второго допроса, он был приговорен Особым Совещанием к расстрелу. Приговор привели в исполнение в январе 1938 года. Об этом я узнал совсем недавно. А тогда получили уведомление со стандартной фразой на бланке: «Осужден на 10 лет, без права переписки». Так, в один час, из комсомольца-патриота я превратился в изгоя, с клеймом сын «врага народа». Из тридцати моих одноклассников у восьми был арестован один из родителей, а у Вани Сухова посадили и мать, и отца. Нашу семью не выслали, и меня даже не исключили из школы. Окончил десятилетку и работал инструктором детской технической станции. Пришел срок призыва в армию, но меня не призвали, лишь зачислили в запас второй категории. Это означало, что даже в военное время мне нельзя давать в руки оружие. По своей наивности подал документы на поступление в Высшее военно-морское училище. Помню только, как военком грустно покачал головой, не говоря ни слова, принимая мое заявление. К началу войны мои друзья служили в кадровой армии, а я работал и учился на первом курсе физмата Витебского пединститута. Когда объявили о начале войны, явился в военкомат. Сказали: «Жди повестки, о тебе не забыли». Из студентов института сформировали истребительный батальон, вооружили старыми бельгийскими винтовками без штыков и послали на патрулирование улиц. Уже через неделю приказали сдать оружие, и наш батальон расформировали. 3 июля 1941 года услышали обращение Сталина к советскому народу и впервые поняли всю серьезность нашего положения, почувствовали, что война будет долгой и тяжелой. Через город шли беженцы. 8 июля привел на вокзал мать с маленькой сестренкой и брата. На перроне стоял пассажирский поезд, оцепленный вооруженными красноармейцами, а в привокзальном сквере ожидали посадки на поезд семьи командиров Красной Армии. Все эти семьи посадили в вагоны, никого другого к поезду не подпустили. Появился немолодой, незнакомый майор, взял наши вещи и сказал: «Идите за мной». Провел мимо охраны, открыл дверь тамбура и буквально затолкал моих родных внутрь. Он сказал: «Никуда не выходите из поезда». Я не знаю имени этого благородного человека, но ему моя семья обязана жизнью, он спас моих родных от неминуемой смерти. Мать до конца своей жизни молила Бога за этого человека. Вернулся с вокзала, пошел платить за квартиру и электричество, сдал книги в библиотеку. Собрал дома какие – то пожитки и вновь пришел в военкомат. А там никого, все работники уже сбежали. Висит на стене сиротливо картина «Ворошилов и Горький в тире ЦДКА», ветер гоняет ворохи бумаг… Пошел в штаб 27-й Омской Краснознаменной дивизии, стоявшей в Витебске. Пусто… А на следующий день немцы несколько раз бомбили город. Я впервые увидел убитых женщин и детей, лежавших на городской мостовой… По всему городу полыхало зарево пожаров, а на другом берегу Двины через виадук входили немецкие танки. Гремели взрывы, подорвали мост и электростанцию. На центральных улицах зияли разбитые витрины продовольственных магазинов. Вдруг услышал цокот копыт. На городскую площадь въезжал крестьянский обоз. Мародеры… В своем большинстве женщины. На лицах смесь смущения и азарта…
Никакой обороны города не было. Только на одном из выходов из города я увидел пулемет «максим» и старшего лейтенанта Сухоцкого, преподавателя военного дела в нашем институте. Он кричал: «Ничего! Встретим!» Рядом с ним стоял молоденький красноармеец и смотрел на лейтенанта умоляющими глазами. С пулеметом против танков… До войны в Витебске проживало почти сто восемьдесят тысяч человек, а когда наши войска в 1944 году освободили город, в нем оставалось всего несколько сотен людей.
– Отступление на восток. Что запомнилось из тех событий?
– Самое страшное, что навстречу фронту шли сотни мужчин в гражданской одежде. Нет, они не искали военкоматы… Это уже переодетые красноармейцы-дезертиры возвращались по домам. Никто из них этого не скрывал.
Я шел на восток всю дорогу с двумя гродненскими комсомольцами, но они не выдержали. Пошли к себе домой… Нам на головы с самолетов немцы кидали листовки. Мол, «Москва взята, Красная Армия разбита. Бей жидов-комиссаров»… Многие начали верить написанному в листовках. Встретил еврейскую семью, возвращавшуюся в Витебск. Мать, отец и трое детей. Старший сын – паренек, лет семнадцати. Уговорил его родителей отпустить сына со мной. Встретил его после войны. Он воевал, был несколько раз ранен, грудь в орденах. Спросил о семье… Все его родные расстреляны в гетто…
Еды у нас не было. Питались земляникой, да еще иногда в деревнях добрые люди давали хлеба. Мои ботинки разбились, и я шел босиком. Сердобольный дед в одной из деревень дал мне лапти. Вышли к своим в районе города Ярцево, там не было сплошной линии фронта. На станции выгружалась хорошо экипированная и вооруженная дивизия, прибывшая с Дальнего Востока. Это производило внушительное впечатление. Стал просить о зачислении меня в эту дивизию. Привели к начальнику особого отдела. Пожилой особист сказал: «Иди, сынок, ты еще успеешь». Так, в лаптях, дошел до Москвы, к родственникам матери. Пришел в военкомат. Все командиры вокруг меня сгрудились, просят рассказать об увиденном. Показал на карте, как шел, рассказываю, что творится на дорогах. Сразу же нашлась «добрая душа» и позвонила «куда надо». Через полчаса в комнату вошли два сотрудника НКВД. Посадили меня в «эмку» и привезли в свой райотдел. Там я снова пересказал всю свою «одиссею». Эти чекисты оказались порядочными людьми. Меня отпустили, на прощание сказали – никому ничего не говорить. Пришел в МГПИ к директору института Котлярову. Он зачислил меня на второй курс и дал место в общежитии института на Трубной площади. Вскоре нас переселили в другое здание, на Усачевке, а в нашем общежитии стали формироваться партизанские отряды для заброски в немецкий тыл. В эти отряды отбирали только тех, у кого не было родственников на оккупированных немцами территориях. Так что диверсантом-партизаном я не стал. В военкомате сказали: «Жди, когда надо, вызовем». А вызвали меня только весной 1942 года.
– Как выглядела Москва в середине октября 1941 года? Я имею в виду так называемую «московскую панику 16-го октября», день, который один из фронтовиков, участник обороны Москвы, охарактеризовал так: «…день доблести и позора, день величия человеческой души и глубочайшей низости…».
– В ночь с 14-го на 15-е октября фронт под Москвой был прорван. Да еще Левитан, выступая со сводкой по радио, всего лишь один раз оговорился, сказал: «Говорит Куйбышев», вместо обычной фразы: «Говорит Москва». Начальство на многих предприятиях погрузило семьи в грузовики и оставило столицу. Вот тут и началось… Горожане стали грабить магазины. Идешь по улице, а навстречу красные самодовольные пьяные рожи, увешанные кругами колбасы и с рулонами мануфактуры под мышкой! Но больше всего меня поразило следующее – очереди в женские парикмахерские… Немцев, видимо, ждали… С улиц исчезли люди в шляпах, обнаглевшая чернь интеллигентов не жаловала… Полное безвластие. Происходило ранее немыслимое, даже открылось несколько «частных кафе»… На улицах можно было услышать, что Сталин вместе с правительством уже сбежали из Москвы, но я этому не верил. Но вот несколько лет тому назад вышли воспоминания Маленкова, в записи его сына, так там приводятся слова Маленкова, цитирую дословно: «В эти дни из всех членов Политбюро в Москве оставался я один. Да, один. Все остальные уехали в Куйбышев. Сталина в Москве не было 10 дней…» Вся территория в радиусе несколько километров вокруг Казанского и Курского вокзалов была забита людьми, машинами… паника, многие стремились уехать из города любой ценой. По шоссе Энтузиастов, единственной дороге на Муром и Владимир, молча проходили десятки тысяч людей. 17 октября власти спохватились и постепенно навели порядок в Москве. На улицах появились усиленные патрули. В городе формировали добровольческие коммунистические дивизии. Навстречу своей горькой и трагической судьбе под красными знаменами шли отряды гражданских людей, вооруженных старыми винтовками и охотничьими ружьями. Шли пожилые люди, семнадцатилетние юнцы и даже мужчины интеллигентного вида в очках (до войны «очкариков» в армию не призывали). Ополчение вставало за Москву.
Гольбрайх Е.А.
– Как начинался ваш армейский путь?
– Меня призвали 2 мая 1942 года. Как только я переступил порог комнаты, где заседала призывная комиссия, военком, увидев еврейского парня, сразу начал спрашивать: «Студент? Факультет? В танки или в артиллерию?» В народе «бытовало мнение», что все евреи с десятилетним или с высшим образованием… Не дожидаясь ответов, председатель комиссии вынес «вердикт»: «Пойдешь в танкисты!» От военкоматов требовали направлять в эти части только образованных людей. Отправили меня в Казань, в 24-й учебный запасной танковый полк. Готовили меня на стрелка-радиста. Занимались мы подготовкой на танках «Валентайн». Все танки были выкрашены в грязно-желтый цвет, предназначались для боевых действий в пустыне. До сих пор вспоминаю танковый пулемет конструкции Брена. Этот пулемет весил килограммов двадцать, и по тревоге я был обязан хватать с собой эту «дубину» и бежать с ней дальше, имитируя атаку в пешем строю. За неделю до отправки на фронт подошел ко мне комиссар полка: «Решили выбрать тебя комсоргом, через два часа митинг. Готовься выступить с обращением к бойцам». Честно говорю ему: «Мой отец осужден как «враг народа»…» Лицо комиссара побелело, он молча развернулся и ушел. В тот же день меня вызвали в строевую часть и дали направление в запасной стрелковый полк, дислоцировавшийся в поселке Суслонгер Марийской АССР. Многие вспоминали это место с тоской. Десятки длинных землянок, каждая на целую роту, двухэтажные нары, вместо постелей настилали лапник. Кругом дремучий лес. Обилие злых кусачих комаров. Народ в полку, почти поголовно полуграмотный, призван из лесной и таежной глубинки. Вся боевая подготовка заключалась в маршировке на плацу с деревянными палками в руках!!! Винтовок не было! В день давали 600 граммов клейкой массы под названием «хлеб». Баланду в обед нальют, было видно дно эмалированной миски, так что, не пользуясь ложками, пили баланду через край. Подошел ко мне командир батальона, пожилой человек, из «запасников». Предложил остаться в батальоне штатным писарем до конца войны. Я отказался и уже на девятый день пребывания в Суслонгере ушел с маршевой ротой на фронт.
– На какой фронт вы попали? Где приняли боевое крещение?
– Попал я под Сталинград, в донские степи. Наш 594-й стрелковый полк 207-й стрелковой дивизии занимал оборону северо-западнее Сталинграда. Бои были настолько кровопролитными, что после недели пребывания на передовой я не верил, что еще жив и даже не ранен! Сделал «головокружительную карьеру», уже на третий день командовал отделением, в котором осталось четыре бойца вместе со мной. Остальные выбыли из строя уже в первых боях. А еще через пару недель стал сержантом. Иногда было так тяжело, что смерть казалась избавлением. И это не пустые слова… Бомбили нас почти круглосуточно. Люди сходили с ума, не выдерживая дикого напряжения. Бомбежка по площадям… За войну пришлось десятки раз бывать под бомбежкой. На так называемом «Миусском фронте», на Самбекских высотах, Матвеевом кургане, Саур-Могиле, в Дмитровке, по ожесточению и упорству боев названной «малым Сталинградом»… Хуже нет кассетного бомбометания. Двухметровый цилиндр раскрывается, и десятки мелких бомб идут косяком на цель. Неба не видно. Если нет надежного укрытия или в поле попался – пиши пропало. Бомба, что над тобой отделилась от самолета, – эту пронесет. А вот та, что с недолетом – твоя… Истошный вой летящих бомб… Визг становится нестерпимым. Лежишь и думаешь – если убьет, только бы сразу, чтоб без мучений… Расскажу просто об одном боевом дне лета 1942 года. Занимали оборону возле разъезда № 564. На путях стоял эшелон сгоревших и разбитых танков Т-34. Никто не знал, какая трагедия здесь разыгралась и как погиб этот эшелон. Утром пошли в атаку при поддержке танков и – просто фантастика для 1942 года, – при поддержке огня «катюш». Отбросили немцев на километр, дело дошло до штыковой атаки. Мне осколок поцарапал губу, а я в горячке боя долго не мог понять– почему капает кровь… Наш танк намотал на гусеницы провод. Послали двух связистов, никто не вернулся. Командир полка подполковник Худолей посмотрел на меня: «Комсомол, личным примером!» Мою фамилию многие не могли выговорить, прозвали меня «Комсомол», поскольку к тому времени я уже был комсоргом роты. Пополз к подбитому танку, оба связиста убитые лежат. Работа немецкого снайпера. Чуть приподнялся – выстрел! Пуля снайпера попала в тело уже застреленного связиста. Лежу за убитыми, двинуться не могу, снайпер сразу убьет… Зажал концы проводов зубами. Есть связь! Мимо ползет комиссар полка Дынин. Это был уже пожилой человек, который, будучи комиссаром медсанбата, сам напросился в стрелковый полк. Сердце патриота и совесть не позволили ему находиться в тылу. В атаку ходил наравне со всеми. Увидел меня, рукой мне махнул, и в то же мгновение его снайпер сразил. Тут началась заварушка, обрывки провода скрепил и под «шумок» вскочил и добежал целым до наших окопов. Пришел на НП батальона, а комбат ухмыляется: «Прибыл к месту службы». По телефону уже передали приказ: «Сержант Гольбрайх назначается комиссаром батальона». Дали мне в руки котелок, а в нем – макароны с тушенкой. Начался артиллерийско-минометный обстрел, я телом котелок закрыл, чтобы комья земли в еду не попали. Рядом окоп артиллерийских наблюдателей. Пару секунд я замешкался, а потом пополз, а в этот в окоп наблюдателей – прямое попадание… До ночи продержались. Когда стемнело, пришла кухня: каша и чай. Каждому наливали по половине котелка чая. Хочешь пей, хочешь руки от чужой крови отмывай… Стоит наш подбитый танк, внутри что-то горит и взрывается. Солдат, судя по внешности из Средней Азии, подходит к танку с котелком каши, подвешенным на штыке. С чисто восточной невозмутимостью он ставит котелок разогреть на догорающий танк… Жизнь продолжается…
– Вы много раз поднимали солдат в атаку личным примером. Что испытывает человек в эти мгновения?
– Поднять бойцов в атаку… Надо вскочить первым, когда единственное и естественное желание – поглубже зарыться, спрятаться в землю, грызть бы ее и рыть ногтями, только бы слиться с ней, раствориться, стать незаметным, невидимым.
Вскочить, когда смерть жадно отыскивает именно тебя, чтобы обязательно убить, и хорошо если сразу. Подняться в полный рост под огнем, когда твои товарищи еще лежат, прижавшись к теплой земле, и будут лежать на земле еще целую вечность – несколько секунд… Иной раз посмотришь на небо и думаешь: в последний раз вижу… Нелегко подняться первым… Но НАДО! Есть присяга, о которой в эти минуты никто не вспоминает, есть приказ, есть долг!
– Ваша дивизия почти полностью погибла в боях в августе – октябре 1942 года. Читал воспоминания бывшего переводчика, а затем начальника разведки вашего полка Ивана Кружко. Он пишет, что в вашем батальоне оставалось 11 «активных штыков». Неужели потери были так велики?
– Дело дошло до того, что полком командовал старший лейтенант, а дивизией – подполковник. Потери были страшными… Присылали пополнение, в основном из Средней Азии. В ту пору была популярной одна фраза. Командир роты просит: «Меняю десять узбеков на одного русского солдата». Половина бойцов с трудом понимала русский язык… 19 ноября 1942 года я форсировал Дон в районе хутора Мало-Клетский, участвуя в наступлении, положившем начало окружению армии Паулюса в Сталинграде. Очень тяжелые бои были в декабре, когда танки Манштейна, идя на выручку к окруженным, прорвали оборону нашей дивизии на внешнем обводе кольца окружения. Задавили нас танками, отходим по огромному снежному полю, добежали до края поля, а там наши пушки стоят. Мы кинулись на них: «Мать-перемать! Почему не стреляете?!» А у них по три снаряда на орудие и приказ: стрелять только прямой наводкой! Немцы нас обошли, и к ночи я остался с группой из десяти бойцов. К тому времени у меня уже был один «кубарь» в петлицах. Бойцы говорят: «Командуй, младший лейтенант, выводи нас к своим». У меня пистолет, а у остальных только винтовки и ни одной гранаты. Рядом дорога, и по ней интенсивное движение немецкой техники. А по полю, где мы лежим, немцы бродят. Понимаем, что это конец – или смерть, или плен. Обменялись адресами. Русские ребята к плену проще относились, мол, ну, что делать, на то и война, всякое может случиться. Но мне, еврею, в плен попадать нельзя! Стреляться не хочется… Жить хочется… Говорю солдатам: «Ребята, если в плен нас возьмут, не выдавайте, что я еврей». В ответ – молчание… Лежим в снегу, притворились мертвыми, мимо прошли два немецких связиста, ничего подозрительного не заметили. Мороз, градусов за двадцать, мы в шинелях и ватниках, оставаться дальше на снегу нельзя, замерзнем. Смотрю, идет в нашем направлении здоровенный немец, по карманам у убитых шарит. Немец приблизился к одному из нас, думая, что кругом лежат только убитые, поднял «у трупа» ухо шапки-ушанки и увидел живые глаза, и в эту секунду у моего товарища нервы сдали, он в упор в него выстрелил. Сразу с дороги начали бить в нашу сторону. Побежали мы так, что олимпийским рекордсменам не снилось, откуда только силы взялись? Вбегаем в какое-то село, навстречу мне человек в белом маскхалате. Кинулся к нему, хватаю левой рукой за карабин, а правой за грудки: «Ты кто?!!», а он перепугался и молчит. Хватаю за шапку, и мне в ладонь впиваются острые уголки – звездочка. Еле руки разжал. Бойцы меня оттащили от него. Вот так к своим пробились…
– В 1943 году вы командовали ротой в 999-м стрелковом полку. Кровавые бои на Миус-фронте, освобождение Донбасса… Но вы не оканчивали пехотного училища, офицерских курсов или полковой школы. Трудно командовать стрелковой ротой без специальной подготовки?
– Я не думаю, что был идеальным ротным командиром. Но после года на передовой приказ принять роту я воспринял без особого страха. Тем более что в роте из-за постоянных потерь никогда не было больше сорока человек. Да и жизнь ротного на фронте очень короткая. Мне еще сильно повезло, что ротой командовал несколько месяцев, пока не выбыл из строя. Полковой «рекорд». А потом – контузия, лежал в госпитале в городе Шахты, подхватил вдобавок тиф. Долгая история… Вернулся на фронт и попал уже в 844-й СП 267-й СД.
– Что вам запомнилось на Миус-фронте?
– Бои там были тяжелейшие, но хотел бы рассказать о другом. На «Миусском фронте» я командовал 3-й стрелковой ротой. Первый и, может, единственный раз за всю войну природа сделала исключение, и в этом месте реки левый берег был выше и нависал над пологим, правым «немецким» берегом. Наши пулеметчики постоянно держали немцев на прицеле. В отместку противник нас щедро бомбил, а также густо засыпал минами и снарядами. Потери для обороны были довольно значительными, и мы постоянно просили о пополнении. Командир полка ругался: «Строевку подаете на полную роту, а воевать некому!» Но обещал прислать несколько человек. Строевка – это ежедневная строевая записка о наличии и убыли личного состава и лошадей. Строевка всегда подается вчерашняя – общеизвестная хитрость, – чтобы получить на несколько порций больше водки и сахара. Под вечер, когда стало смеркаться и из траншеи по горизонту стало хорошо видно, появилась редкая, человек восемь, цепочка солдат. По тому, как идут, можно было издалека понять – пожилые. А куда их девать? Обоз и без них забит беззубыми стариками. Было этим «старикам», впрочем, не более пятидесяти лет, но на фронте зубов не вставляли, вырвут в медсанбате – и слава богу. Вот и размачивают сухари в котелке. А тут издалека заметно, как один солдат сильно припадает на ногу. Подошли. Спрашиваю: «Ты что? Ранен, что ли? Недолечили?» Отвечает: «Нет, у меня с детства одна нога на семь сантиметров короче». Я опешил и говорю: «Да как же тебя в армию взяли?» «Да так вот и взяли. С самой Сибири следую. Куда ни приду: да как же тебя взяли? И отправляют дальше. Там, мол, разберутся. Вот и пришел».
А куда дальше? Дальше некуда… Передовая…
– Бои на Сивашском плацдарме. О чем бы хотелось вам рассказать?
– Сивашский плацдарм, или, как мы говорили: «На Сивашах». Плацдарм между Айгульским озером и собственно Сивашем. Просидели несколько месяцев под постоянными обстрелами и бомбежкой. Переправа на плацдарм была длиной примерно три километра, простреливалась на всем протяжении. Снабжение и эвакуация раненых осуществлялись только ночью, тоже под огнем противника. Сидишь в блиндаже, вдруг снаряд влетает, а взрыва нет. Болванка… Воюем дальше… 7 апреля 1944 года получили приказ провести разведку боем. Пошли в роту с комсоргом полка Сашей Кисличко. Попали под артобстрел, меня землей засыпало. Земля спрессовалась, не отпускает. Кисличко только по шапке на земле меня нашел, начал откапывать. До плеч откопал, я еще живой был. Тут по нам новая порция снарядов. А у меня из земли только голова торчит, комья земли на нее падают, снова меня засыпает… Старшина мимо проходит, матом белый свет кроет, я кричу ему: «Помоги!», а он оглох от контузии, ничего не слышит, на голову мне наступил и дальше побрел. На мое счастье, в роту шел парторг полка капитан Нечитайло с сержантом Сидоренко. Увидели меня, откопали. Смотрим по сторонам, где Кисличко. А его тоже землей засыпало. Пока откопали, он уже был мертв… Пошли в атаку на высоту. Я шел в первой цепи, рядом со своим близким другом, командиром роты Васей Тещиным, по прозвищу «Чапай». Возле меня шел молоденький лейтенантик, и ему тут же мина попадает в грудь… Так получилось, что вместо разведки боем мы взяли эту высоту. И даже два расчета «сорокапяток» умудрились закатить наверх свои пушечки, с десятком снарядов на ствол. На высоте два офицера, Тещин и я, и семнадцать бойцов со всего батальона, не считая артиллеристов. Немцы пустили на нас четыре танка, да человек двести пехоты. Одну из двух наших пушек – сразу вдребезги танковым снарядом… Начал стрелять из трофейного крупнокалиберного пулемета, а у него отдача непривычная меня назад отбрасывает. Немцы долину перед отбитой у них высоткой огнем своих орудий накрывают, к нам на помощь никто не может пробиться. До темноты продержались, а к ночи наши к нам прорвались. Выжило нас на высоте совсем немного. Никого за этот бой не наградили…