Полная версия
Змеев столб
«Ешь ананасы! Рябчиков жуй!» – злорадствовали зеркала, многократно отражая измученные глаза и хваленую осиную талию.
В обед Хаим опять постучал:
– Не проходит?
Мария мотнула головой. Он принес сияющую гроздь синего винограда в тарелке, с таблеткой на краю.
– Виноград от Юргиса, а лекарство – от врача. Они тоже обеспокоены вашим самочувствием.
Вечером Хаим заглянул в дверь, бросил встревоженный взор на нетронутую виноградную кисть и предложил:
– Подышим соленым воздухом? Уже почти не качает. Разомнетесь и, может, нагуляете аппетит.
На выходе из каюты мягко взял под локоть, и Мария не возразила. Будешь тут возражать, когда ноги разъезжаются, будто железный пол намазан маслом! Отбросив сомнения, оперлась на крепкую руку кормчего.
– Так бывает со всеми, кто не освоился, а у меня просто выносливый вестибулярный аппарат, – сказал он, словно оправдываясь.
На юте[13] от одного предмета к другому весело перетекали полоски моряцких тельняшек. Выполняя какую-то работу, матросы привычно подстраивались под движение судна. Ступали по-медвежьи вразвалку, привычным наитием чуя побежку волн, ловя их ритм – равные с волнами люди моря. По скользким железным ступеням легко взошел в рубку штурман, за ним, не прибегая к помощи поручней, поднялся старпом…
Мария кашлянула, чтобы не рассмеяться: представила, как двигается вот так же, с раскоряченными коленями, занося тело под немыслимым углом… «О-о, мадам, у вас, кроме осиной талии, такая бесподобная походка!»
Хаим водил Марию по палубе, рассказывая что-то о корабельных снастях. Острый водорез рассекал морской простор, под днищем падала в бездну сине-зеленая громада воды. Пылающее солнце медленно опускалось к кромке пунцового горизонта. Чудилось, сейчас эта раскаленная сковорода нырнет в медную зыбь и вскинутся кверху клубы горячего пара, забурлят волны, прыская кипятком.
Ход одинокого судна казался неодинаковым в трех измерениях. Покатую спину моря за ним взрезал белый пенистый шрам – значит, пароход уверенно шел вперед. Если судить по морю с боков, он, тихо колеблясь, стоял на месте – такую иллюзию создавало неторопливое движение волн. А сверху над бескрайней пустыней плыли назад облака и, как на невидимой привязи, тянули корабль за собой.
– Надеюсь, не рассердится на нас морской царь, – с благоговением сказал Хаим.
– Вы о шторме? – со страхом спросила Мария.
– Всякое может быть, но пока мы идем по ветру.
В лицо летели прыгучие брызги. Хаим повернул к ней лицо, усыпанное алмазным бисером:
– Позанимаетесь со мной русским языком? Время в поездке скоротаем.
– Собрались научиться читать за несколько дней?
– Увы, я не гений, – усмехнулся он, – и, честно говоря, хотел просить вас побыть моей учительницей до осени.
– До осени? – она вспыхнула. – Нет, я, конечно, не отказываюсь… здесь, на пароходе…
– А после – как получится, – покладисто кивнул он. – Вдруг я окажусь неспособным.
Занятия не только скрасили путешествие, но и взбодрили Марию. Между письменными уроками «ученик» рассказывал о достопримечательностях европейских городов, в которых ему довелось побывать – о берлинском парке Зоо и унтергрунде – подземной железной дороге, о Коститюшн-хилл, красивейшей улице Лондона, берущей начало от Букингемского дворца и достигающей Гайд-парка, где сгорело здание Всемирной выставки – знаменитый Хрустальный дворец.
А прошлым летом Хаим был на открытии Всемирной выставки «Искусство и техника в современной жизни» в Париже и слушал последний концерт Шаляпина. Весной певца похоронили на кладбище Батиньоль там же, в Париже… По городу Хаим едва пробежался за короткое время поездки. Собор Парижской Богоматери показался ему более фантасмагорическим и мрачным, чем на фотографиях…
– В Вильно есть храм, похожий на Нотр-Дам, – сказала Мария. – Собор Святой Анны. Говорят, Наполеон был так потрясен его красотой, что сказал: «Поставить бы на ладонь и перенести в Париж!»
– Желание императора почти сбылось, – засмеялся Хаим. – На выставке продавались разные сувениры, в том числе крохотные копии этого собора, как раз для ладони. Я видел их в лавках Литвы. Демонстрация тоски по старой столице и одновременно вызов полякам…
Раздел литовского искусства Хаима не впечатлил. Экспозиция состояла в основном из декоративно-прикладных изделий, а представленный в качестве крупной скульптурной работы бюст президента Антанаса Сметоны, спорящий размерами со статуей скорбящего Христа, показался некорректным.
Все страны-участницы постарались продемонстрировать свои особенности и величие. Хаим не смог просмотреть и половины технических разделов, быстро прошелся по экспозициям с автоновинками. Павильоны СССР и Германии, расположенные один против другого, впечатляли и каждый сам по себе, и в общем ансамбле.
Высоченный павильон Советского Союза поднимался в небо лестницей-пьедесталом грандиозной статуи «Рабочий и колхозница» из нержавеющей стали. Скульптор Вера Мухина, автор произведения, оказалась наполовину француженкой и училась у Бурделя[14], о чем гордо писали парижские газеты. Искусствоведы назвали работу «шедевром ХХ века».
Эта лирическая манифестация большевистской пропаганды привела чувственных парижан в такой восторг, что ее провозгласили эмблемой выставки. Серпом и молотом сверкающая пара словно грозила геральдическому орлу со свастикой в когтях. Германский павильон, на котором была установлена скульптура хищной птицы, не уступал советскому по высоте. Сам Гитлер курировал проект стилизованного под готический замок сооружения…
Советский авторский коллектив был удостоен гран-при. Германия тоже не осталась без наград – золотую медаль, например, получил документальный фильм Лени Рифеншталь «Триумф воли» о съезде национал-социалистической партии на стадионе в Нюрнберге.
– Экспозицию Советов признали самой богатой, а самым дорогим ее экспонатом – географическую карту СССР. Больше двадцати метров изумительной мозаики – яшма, нефрит, аметист, опал, оникс, рубин… море поделочных камней и самоцветов!
– А я нигде, кроме Вильно, не была, – вздохнула Мария.
– Говорят, тот, кто не видел Любека, не видел мира. Времени у нас, к сожалению, мало, но уж в Старый город мы непременно наведаемся!
– Вы ездили в Любек раньше?
– Да, был два раза с отцом, еще мальчишкой. Название, чувствуете, славянское? Оно перешло «по наследству», в древности те места населяло племя славян. Любек – прекрасный… В Средние века он главенствовал в торговом Ганзейском союзе, куда входили двести городов от Лондона до Новгорода, и имел статус вольного города.
– Что значит «вольный город»?
– Любекский городской совет вел самостоятельную торговую политику, а пятнадцать лет назад принял собственную конституцию. Она утверждала право демократических свобод. Любек, можно сказать, был отдельным маленьким государством.
– Почему – был?
– Первого апреля прошлого года, после восьми веков независимости, город ее потерял. Гитлер включил Любек в состав прусской земли Шлезвиг-Гольштейн.
Помолчали, и Хаим невесело рассмеялся:
– У фюрера, видно, привычка – издавать первого апреля особенно дурацкие декреты и постановления. Однажды в начале своего правления он первого апреля объявил немецкому населению приказ игнорировать еврейские магазины. По всей Германии висели плакаты: «Кто покупает у еврея – тот враг народа». А вышло наоборот – немцы проигнорировали приказ… Но простите, я уклонился в политику. Так вот, во время расцвета Ганзы сбежавший откуда-нибудь раб становился свободным, если ему удавалось прожить в Любеке один год. Город свято соблюдал свое право и торговую честь. Когда на купеческие караваны нападали пираты, торговый флот мгновенно превращался в военный и давал отпор пиратским кораблям…
Глава 8
Город, потерявший свободу
Немецкие военные корабли, монументально стоявшие на рейде у отдельного причала, ничуть не напоминали романтические средневековые парусники и вносили в веселую суматоху гавани какую-то зловещую ноту. В проливе толкались баржи, сухогрузы, траулеры и другие суда. На пристани вздымался лес кранов, по набережной сновали грузовые машины, суетились рабочие, моряки, служащие порта и вездесущие мальчишки; кишащий людской муравейник мельтешил, трудился, бездельничал и гомонил на разных языках.
Борт парохода прошуршал о деревянную стену пирса. Спрыгнув на него, юнга с поваренком поволокли швартовый трос к чугунной тумбе. Загремел цепями трап, и к судну заспешили пограничники, таможенники и портовые чиновники. Огромные крюки кранов замотались в трюм и обратно, подхватывая поддоны с мешками и ящиками. «Майна – вира, майна – вира!» – кричали докеры в касках. Разгрузка завершилась только поздно вечером.
– В Клайпеде провозились бы вручную куда дольше, ведь и грузились две с лишним недели, – сказал Марии усталый, довольный работой Хаим.
С утра день выдался солнечный, но не жаркий. Мария почувствовала, как к ногам возвращается уверенность. Шаги стали легкими, словно с тела спал невидимый груз. Обретшие чуткость ступни ощущали под тонкими подошвами туфель камни мостовой, гладко отполированные многими поколениями пешеходов… Ах, какое это, оказывается, счастье – ступать по твердой земле! И даже ехать, если это – наземный транспорт. Автобус.
Мимо по реке шли пассажирские катера и грузовые баркасы. От поднятых ими волн тихо покачивались белоснежные яхты, пришвартованные к причальной стенке – ожидался праздник ежегодной регаты в Любекском заливе. Зеленая набережная тянулась далеко вперед, сбоку празднично сочеталось красное с белым – кирпичные и оштукатуренные барочные фасады, мощные по сравнению с прячущимися за ними домами. Тесные шеренги многооконных зданий, узкие остроконечные крыши, симметричные фонари и стриженные «под овечку» деревья – все было каким-то камерным и театральным, не городок, а картонажные декорации к сказкам братьев Гримм. Вдали, соперничая друг с другом в высоте, четко вырисовывались медные шпицы соборов.
По Пуппенбрюкке – «Мосту кукол» – направились к Старому городу пешком. Приземистые статуи богов-покровителей на перекрытиях моста и впрямь казались кукольными. Озорной художник подшутил над римским богом торговли, а может, над людьми: обнаженный и вальяжный, но в шляпе, Меркурий был непочтительно повернут к прохожим спиной. Хаим, дурачась, приладил к скульптуре свой портфель, и так к месту пришлось, что хоть оставляй! Рассмешил Марию и всех, кто шел с ними по дороге.
Возле наружных городских ворот Хольстентор, остатков некогда могучего бастиона, бок о бок стояли старинные корпуса с рыжими от солнца кровлями – соляные склады.
– Такие красивые – для соли?
– Соль была основным товаром любекских купцов. Они обменивали ее на руду, пушнину и рыбу у торговцев тех стран, где нет соляных месторождений, и выручали немало. Благодаря этому «белому золоту» город разбогател и расширился. Соль добывалась недалеко, под Люнебургом. Специально для ее сплава был прорыт канал, который соединил Траве и Эльбу. По искусственному каналу Эльба – Любек в центр Европы до сих пор идут товары из всех стран Балтии, а сюда поступают встречные грузы.
Башни-близнецы Хольстентора, сложенные из красного и черного глазурованного кирпича, соединял нарядный фриз. Смотровые оконца, а может, бойницы хмурили навесы-веки на шатровых башенных округлостях. Над въездной аркой сияла белая надпись «Concordia domi – foris pax»[15]. Мудрый девиз… В старину в крепости держали пушки, воины несли службу, но ни орудиям, ни людям ни разу не пришлось выстрелить, хотя мир вокруг во все времена не был безмятежным.
За воротами открывался Старый город – остров в объятии рек Траве и Викениц. Ступив на мощеную выпуклость Рыночной площади, Мария ахнула: никогда не видела она более слаженного и в то же время разноликого архитектурного ансамбля! Причудливая смесь готики и Ренессанса, суровых башен и смелого декора, мир карлика Носа и крошки Цахеса выросли перед нею. Лукавое зодчество являло из глубины столетий разумное соседство величия, сказочной красоты и практичности, выверенное до мелочей.
Перед южной стеной знаменитой ратуши выделялась галерея, сложенная из песчаника, с гербами ганзейских городов. Сверху фасад украшали все те же излюбленные башни и два круглых сквозных отверстия.
– Окна ветра, – пояснил Марии добровольный экскурсовод. – Чтобы вылетел вон, не успев снести по пути стену.
Летний ветер носил над площадью смешанные запахи липы, роз – багровых, белых, кремовых, в изобилии растущих повсюду, жареных сосисок и специй из уличных кафе и еще чего-то тонкого, очень нежного, похоже, орехового. Прежде чем увидеть гостеприимно распахнутые двери магазина-кафе «Нидереггер», Мария обостренным недавней морской болезнью нюхом уловила, что соблазнительный аромат струится оттуда. Хаим уже говорил ей об этой семейной кондитерской фирме, производящей прославленные марципановые конфеты.
– Ах да, мы же еще не завтракали, – спохватился он.
Мария задержалась у витрины – глаз не могла отвести от гарнированных статуэтками тортов, предложенных на заказ. Каких только не было – свадебные с влюбленной парочкой, поздравительные в цветах и херувимах, «регата» с корабликом, «любекский» с символом города Хольстентором!
При входе их тотчас окутали, затопили потоки теплого, оглушительно терпкого воздуха, – сотни оттенков ванильных, лакричных, кофейных ароматов, от приторных до едва уловимых… Невероятное сладкое царство! По-детски наивное, искристое… как Рождество, – поняла она, увидев Щелкунчика, свесившего с прилавка тощие ножки. Над гофмановским героем возвышался на белом коне святой Николай в шапке с бубенцами. В руке длиннобородый покровитель денежных воротил держал мешочек с торговым знаком – тремя золотыми шарами. Сбоку, подняв кверху прут, которым родители наказывают неслухов, топал смешной и совсем не сердитый эльф Рупрехт.
Гномы, феи, русалки, львы, поросята, собачки… Все эти забавные фигурки были вылеплены из марципановой массы. Даже темно-розовые махровые пионы в ярких горшочках на подоконниках оказались сделанными из десертного «пластилина». Желающие могли купить цветные батончики и попробовать себя в мастерстве лепки. А не получится, так съесть изделие, ведь главное достоинство марципана в том, что вкуснее его нет ничего на свете!
Очарованная этим маленьким путешествием в чье-то сказочное детство, Мария вполуха прослушала историю «пришествия» лакомства в Любек.
– …и тогда они нечаянно изобрели рецепт пасты из тертого миндаля и сахарной пудры.
– Это чудо делается так просто? – удивилась Мария, невольно жмурясь от удовольствия. Обсыпанные хрустящей крошкой нежные шарики – венец утонченных вкусовых ощущений – таяли во рту.
– Основа, кажется, одна, а секрет в технологии и добавках – ароматических маслах, сиропах, винах. Есть марципановые конфеты со вкусом трюфелей, рома, фруктов и разнообразные марципановые ликеры. Семья Нидереггеров несколько столетий изобретала рецепты и хранит их в строжайшей тайне.
Выйдя из душистого магазина, вернулись к ратуше. Роскошная лестница с эркером, шедевр сама по себе, прихотливо разделяла строения средневековой резиденции, красный кирпич сменялся зеленым. На площадь выходила меднолобая, с фигурной надстройкой, беседка.
– К одному из ратушных залов ведут две двери – высокая и с низкой притолокой, – рассказывал Хаим. – Там городской совет Ганзы решал насущные вопросы и споры, принимал законы и судил правонарушителей. Приговор можно было не оглашать прилюдно. Народу становилось понятно, виновен ли человек, по тому, из какой двери он показался. Если из высокой – значит, оправдан. Если из низкой… Человеку приходилось опускать голову. Он выходил, согнувшись. А дальше его выставляли на всеобщее обозрение. Застегивали на нем железный ошейник и наручники, прикованные цепями к Кааку – тому, что вы приняли за беседку. Теперь Каак выглядит безобидно, но неизвестно, сколько раз он омывался кровью… На самом деле это – позорный столб. Торговые ряды разбегались отсюда во все стороны. Горожане и гости забрасывали осужденных тухлыми помидорами и камнями.
– За что карали так жестоко?..
– Разве жестоко? – засмеялся Хаим. – Из всех наказаний Средневековья это было, пожалуй, самым легким. У человека все-таки был шанс остаться живым… А карали мошенников, воров, блудниц, бунтарей и прочих. За небольшие, в общем, грехи.
– Я читала, что в России к позорному столбу на эшафоте перед отправкой на поселение ставили политических преступников. Но какие же бунтари могли быть в свободном городе?
– Ну, кто-то, возможно, не соглашался с политикой свободного рынка.
– Значит, были и неправедно осужденные.
– Там, где дело касается политики, они всегда есть…
– Как ужасно, – содрогнулась Мария. – Люди вокруг приценивались, покупали, пили пиво, ели сосиски и сласти… а человек стоял под солнцем, под дождем и снегом, на ветру… Долго?
– Это решал суд. Я читал, что Даниэль Дефо был осужден на неделю.
– Почему?!
– Видите ли, «отец» Робинзона Крузо состоял в религиозной секте, неугодной правящим кругам. Вышло распоряжение властей о борьбе с нею, и начались погромы. Писатель сочинил пасквиль против правительства, за что и был приговорен к позорному столбу.
– Но ведь народ его… не убил?
– Что вы, вместо камней «преступника» забросали цветами! Властям пришлось срочно снять приговор. А Дефо написал «Оду позорному столбу» – о том, что стоять у него удостаиваются лучшие люди… Но я вижу, Каак произвел на вас угнетающее впечатление. Пойдемте на площадь Коберг, там тоже есть на что посмотреть, а если повезет, то и послушать…
Портовый город не мог обойтись без церкви Святого Якоба, покровителя мореходов, корабельщиков и рыбаков. Из храма слышалась музыка. Ни Хаим, ни Мария не осмелились войти, остановились у приоткрытой двери.
Орган играл где-то у входа. Нет, не играл – он пел песнь волн и морского ветра, и песнь понемногу заполняла всю церковь. Что-то глухо ревело и грохотало в балках потолка, мощно гудело в стенах, отдавалось колокольным звоном в башнях; величественные звуки поднимались к небу и рушились в зеленую темень, на чудовищное дно, подхватывая и унося с собой то ли завороженные души, то ли стонущие корабли…
Свободное море славило вечность. В ней тонули леса, горы, города с их политическими режимами, рыночными площадями, ратушами, Кааками… Песнь летела с гребня на гребень, металась в высоких пределах, рокотала далеко, почти гасла и вновь приближалась страшным нарастающим громом, покуда не разбилась о стены бушующими аккордами брызг. Но затихла не сразу – заструилась, плеснула, закапала – кап-кап… кап… Соленые слезы! Мария плакала.
Больше никуда не хотелось идти, а только стоять и слушать море. Но орган смолк, и уставшая церковь задремала. Пиано, пианиссимо, ш-ш-штиль…
И точно продолжением сонного шепота прибоя было название ступенчатого дома морского общества Шиффергезельшафт, который еще с любовью зовут «надежной гаванью моряков». Здесь, в содружестве флота и торговли, зыбкие соглашения превращались во французские вина, польское зерно и норвежскую треску; здесь прощупывался партнерский фарватер для прохода финского леса, любекской соли и шведского железа. Морские коммерсанты и теперь, сидя за дубовыми столами кабака любимой «гавани» за штофом с люттом – пивом пополам с напитком покрепче, вели переговоры о сбыте партий национальных товаров… А Хаим договорился встретиться с представителем английской фирмы мистером Дженкинсом на нетрадиционной территории – в тишине и покое одного из «домашних» ресторанчиков портового района Травемюнде, поэтому путники повернули обратно.
Взгляд Марии без интереса скользил по стеклу магазинных витрин. Ткани и платья, конечно, были изумительные, но не по средствам. Она украдкой оглядывала идущих навстречу женщин, с удовлетворением отмечая, что одета вполне прилично. А все же задержалась у одного универмага.
Прости, святой Якоб, за думы о мелочах жизни после твоей потрясающей песни! Мария зашла в магазин. Ее привлекли не струящиеся до полу вечерние платья с жакетами и меховыми накидками, возвращенными капризной модой из нафталина сундуков. Она неожиданно решила купить купальный костюм. Обменных денег должно было хватить.
Раздельная итальянская модель телесного (ужас!) цвета заставила Марию покраснеть. В куче кинутых на прилавок вульгарных купальников выискался французский. Из страны привыкших эпатировать публику кутюрье, но на удивление скромный, синий в полоску, и вырез спереди неглубоким треугольником. Но посмотрела на цену… ага. Как зашла, так и вышла.
Подождала Хаима на улице. Он остался – что-то подбирал в подарок сестренке. Видно, нашел. Выбежал радостный, с заметно распухшим портфелем, выбросил оборванные ценники в аккуратный мусорный ящичек с надписью «Любовь к чистоте – черта арийской нации». Такие ящички попадались там-сям не реже розовых клумб.
– В Германии нынче такая система штрафов, что плюнешь ненароком и лишишься обеда, – усмехнулся Хаим.
– Правильно, нечего плеваться.
Справа, на углу узкой улочки, из окна дома раздавались дребезжащие звуки саксофона. У входа под навесом мигали разноцветные фонари. Облокотясь о перила, о чем-то беседовали женоподобный молодой человек и две девушки в декольтированных платьях. Он, как веером, помахивал стопкой ярких журналов, они курили и стряхивали пепел на мостовую.
– Ура, есть еще люди, которым плевать на штрафы! – весело шепнул Хаим.
– Почему фонари горят? День ведь.
– Вероятно, хозяева публичного дома не экономят на электричестве…
– Это публичный дом?! – охнула Мария.
– Любек – моряцкий город. У нас в Клайпеде тоже есть такие заведения, только без фонарей и победнее. Сейчас тут безлюдно, вот ночью…
Мария мельком глянула на лица девушек – раскрашенные, бледные, словно неживые. Стреляя в ее сторону плутовскими глазами, молодой человек вихляющей походкой устремился к Хаиму.
– Господин, не желаете ли приобрести журнальчик за символическую цену? Может, и фрейлейн развлечется… Прелестный журнальчик, не пожалеете, – он добавил какое-то непонятное слово, похоже, на местном арго, и раскрыл издание. Мария всмотрелась и, отшатнувшись, в ужасе поспешила прочь. На развороте было… там было такое!
– Нет, спасибо, – донесся голос Хаима, сопровождаемый женским смехом, а продавец порнографических журналов снова залопотал, жеманно шепелявя:
– Герр коммандиренд, не желаете ли…
Мимо промчался юноша с красным, перекошенным от злости лицом. За юношей пробежали дети, одетые в темную форму с молниями на левом рукаве. Хаим догнал свою спутницу.
– Отважный, – проговорил он с усмешкой.
– Вы о ком?
– Да об этом, – дернул он подбородком в сторону хохочущего с девицами молодого человека. – Днем им скучно, вот и развлекаются. В городе никак не могут привыкнуть к потере свободы. Жива еще поговорка: «Любекский воздух – свободный воздух»… Командир пимпфов[16] наверняка доложит о приставале куда надо. А если нет, донесет кто-нибудь из мальчишек.
Рядом с ратушей с северной стороны Рыночной площади стоял очень высокий храм – контрфорсная краснокирпичная базилика с ярусным обрамлением. Ее голубоватые шпили терялись в небе.
– Мариенкирхе. – Хаим улыбнулся. – Церковь вашей святой тезки… Говорят, собор строили сто лет. Видите, рядом с его внутренним двором стоит белое здание? В этом доме прошло детство Томаса Манна. Дом, город и церковь описаны в его романе «Будденброки»: «За окнами, на другой стороне улицы, облетала уже совсем пожелтевшая листва молодых лип, которыми был обсажен церковный двор; ветер завывал среди могучих стрельчатых башен и готических шпилей Мариенкирхе, моросил мелкий дождь…»
– У вас хорошая память.
– Подростком я зачитывался Томасом Манном и невольно кое-что запомнил.
– Кому дом Маннов принадлежит теперь?
– Наверное, городскому Совету, – пожал Хаим плечом. – Во всяком случае, не пустует.
– Я знаю, писатель с семьей уехал в Швейцарию. А как было бы хорошо, если бы он остался жить в нашей Ниде![17]
– Да, и мы гордились бы нобелевским лауреатом[18], как продолжает гордиться им Любек, несмотря на то что книги Томаса и Генриха[19] немецкие студенты жгут в кострах по всей Германии.
– Жгут?..
– Так же как книги Фейхтвангера, Цвейга, Эйнштейна, Фрейда, Уэллса и многих других. Студентов из гитлерюгенда к этому варварству призвал сам министр просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс. «Наступает великая нацистская эра, – сказал он им, – пусть отжившая история озарит ее путь огнем!»
Хаим помолчал, рассеянно глядя на складчатые своды собора.
– Интересно было бы посмотреть, конфисковано ли что-нибудь из экспозиций здешнего Музея искусств, а если нет – полюбоваться в последний раз. Увы, не успеем… В прошлом году после Парижа я рискнул заехать в Мюнхен к другу-художнику. Несмотря на то что в Германии везде висят транспаранты: «Евреям въезд запрещен», не без некоторых неприятностей, но пропустили. В Мюнхене как раз открылся Дом германского искусства. Друг сказал, что Гитлер лично пожелал присутствовать при отборе картин. Все знают, что фюрер, сам художник-самоучка, ненавидит модерн. Жюри не посмело возразить, и тысячи произведений были изъяты. Я мечтал увидеть полотна Матисса, Кандинского, Пикассо, многих других, и огорчился… Но я увидел. К знаменитым модернистам фюрер проявил «благосклонность». Рядом с их живописью, без авторства и названий, он приказал поместить работы душевнобольных людей, чтобы немецкий народ мог сравнить и убедиться в безумии всякого авангарда. А в залах висели огромные транспаранты: «Такими евреи видят арийцев!», «Так евреи издеваются над нашей природой!»