Полная версия
Семья
Дима принимал за должное, что все в Семье нежно его любили, что он нравился всем жильцам и всем соседям. Мир был до некоторой степени обязан относиться к Диме с симпатией и немножко баловать его. Но вот на горизонте его жизни появилось индифферентное к нему существо. Бульдог. Чистейшей породы. Аристократ в мире собак. У него была своя, отдельная и таинственная жизнь. Он стоял выше всех жалких Диминых попыток заинтересовать сноба собой. Между ними уже установились такие унизительные для Димы отношения. Что бы ни делал Дима, Собака не снисходила до того, чтоб Диму заметить. Никто не слышал голоса Собаки. Она не снисходила до того, чтоб в этом доме по-собачьи залаять.
«Так что же? – горько размышлял Дима, – залезут воры, станут красть у нас все и нас поубивают, а он даже не гавкнет! Совсем, совсем он нас не любит!»
И все же целые дни они проводили вместе. Дима не решался притронуться к Собаке. Он сидел в двух шагах напротив, не спуская с нее восторженных глаз. Ей варился отдельный обед, так как миссис Парриш выдавала на это отдельные деньги. Собака каждый день ела мясо, и Дима сам мыл чашку до и после еды. Ничто не помогало. Интерес был односторонний, без проблеска надежды на взаимность. Тогда Дима стал молиться Богу и к вечерним молитвам тайно прибавлял: «Господи, пошли, чтобы Собака сделалась моя и чтобы она меня любила», – и он клал три земных поклона. Но и это не помогало.
Дима старательно собирал сведения о Собаке, и каково было его изумленное негодование, когда он узнал, что у Собаки не было имени. Для миссис Парриш это был просто Дог, то есть Собака. Кто-то из друзей, уезжая за океан, оставил собаку мистеру Парришу. Это было за несколько дней до его смерти, и к Собаке не успели привыкнуть. «Тут она? – спросила миссис Парриш. – Кормите ее», – и она дала денег. Потом добавила: «Не пускайте ее в мою комнату».
Но Собака и не делала никаких попыток войти к миссис Парриш. Если бы и состоялся этот визит, то вопрос, кто и кому сделал бы этим одолжение.
От изобилия мыслей и полноты переживаний по поводу Собаки Дима начал вести дневник. Он умел немножко писать. Он хранил записную книжечку в кармане штанишек, а на ночь клал под подушку. Ежедневно находилось что-нибудь записать о Собаке, и с какой радостью он записал однажды: «Собака не любит своей хозяйки». Это наблюдение – миссис Парриш ходила по саду, а Собака не сделала ни одного движения, чтобы подойти к ней, – сделалось отправным пунктом Диминых планов. Он готовился к решительным действиям. Он замышлял нападение на миссис Парриш.
Но для выполнения замысла нужно было сперва заручиться хотя бы некоторым содействием Собаки. И – о чудо! – медленно-медленно, но все же если и не привязанность, не дружба, то понимание начало устанавливаться между Собакой и Димой. Дрогнула твердыня Собакиной гордости, пошатнулась ее крепость и, под теплотой Диминых глаз, стала тихо таять, капля за каплей. И пришел наконец великий момент: Собака проявила свои настоящие чувства.
Был жаркий полдень. Все, кто мог, отдыхали, спали, потому что в жарком Китае – это обычай. Вокруг царила тяжелая, почти весомая тишина. Изредка только из кухни доносились слабые звуки это – Мать мыла посуду. На углу неподвижны, как статуи, два-три рикши сидели, ожидая случайного пассажира. Эти часы – жаркие, медленные, беззвучные, душные – символ самого Китая. Жизнь интенсивная и таинственная идет где-то, за покровом тишины и бездействия. Но какая она? В чем она? Ее содержание ускальзывает от поверхностного наблюдения. Знать Китай? Понимать его? Для этого надо жить с народом и знать его язык. Не многим приходит эта охота. Чтобы изучить язык надо потратить лет десять. У кого есть на это время? И иностранец, живя в Китае, остается вполне чуждым элементом. Однако же и он подпадает под влияние Китая. Взять, например, время. Оно движется там плавно и медленно. И дни, и ночи куда длиннее, чем где-либо еще на земном шаре. Там кажется, что время – ложный критерий для измерения человеческой жизни. Что он измеряет? Минуты, часы, дни и годы, не жизнь. Прилагаемый жизни этот критерий приводит к ложным заключениям. Не важно, как долго жить, важно – как жить. Китай существует под знаком долголетие. Связанный с культом почитания предков и необходимостью иметь потомков, китаец живет, по крайней мере, в трех-четырех поколениях, как бабочка, имеющая, в разных стадиях, четыре жизни. Зачем торопиться, когда принадлежишь вечности. Куда спешить, если ты все равно движешься только с нею? Надо покоиться в ней. Отсюда безмолвные часы китайского отдыха.
В такой торжественной атмосфере покоя и отдыха во дворе бодрствовали только Дима и Собака. Они сидели друг против друга на ступеньках крыльца, Дима – с выражением восторга на лице, Собака – с брезгливой миной, но все же изредка косила внимательный глаз на мальчика. За любующимся Собакой невинным взглядом Димы уже крылся план порабощения Собаки. Наступал момент испытания.
Дима встал, сделал несколько медленных шагов в сторону и свистнул – как обыкновенно свистят собакам, приглашая их следовать. Дима осмелился. Собака вздрогнула от неожиданности и негодования. Но – о чудо! – велика сила атавизма, едва заметные складки, как мелкие волны, пробежали по ее коже. Дима свистнул опять. Как в гипнозе, Собака привстала, поколебалась один момент, опустила гордую голову и медленно, неохотно, но все же последовала за Димой.
Победа! Победа! Это была открытая декларация новых отношений. От этого шага Собаке уж не было больше возврата. Восторжествовала традиция, и, хотя и гордая, и такая высокоаристократическая, такая хорошо упитанная, Собака заняла свое должное, отведенное ей историей место – подчинение человеку.
Теперь был подходящий момент для нападения на миссис Парриш. Надо было узаконить сделку. Перед всем миром объявить Собаку своей.
Дима незаметно проскользнул к комнате на верху и с бьющимся сердцем стоял, прислушиваясь у двери. Она не спала. Слышно было какое-то брюзгливое бормотание.
Дима распахнул дверь.
– Мадам! – сказал он. – Вы поступили со мною нечестно!
Миссис Парриш полулежала в кресле. Ее голова была в тумане.
Опухшее лицо, красные глаза, дрожащие губы могли бы внушить жалость. Но Дима закалил свое сердце. Он решил переступить через всякое препятствие.
– Стыдно так обижать ребенка, мадам!
Но она его как будто и не слыхала. Она только повернула к нему голову и смотрела на него пустыми глазами. Вся ее голова начала дрожать.
Дима подошел ближе, к самому креслу, и заговорил уже тише, убедительным тоном:
– Так жить больше нельзя! (Он часто слыхал эти слова от взрослых.) Вы разорвали мою лучшую марку. Ее уже нельзя было склеить. Вы обесценили мою коллекцию. И Вы ничего мне не дали взамен. Посмотрите, я – маленький мальчик: Вы – большая дама. Вы меня мучите и обижаете. Детей надо беречь и любить. Знаете, лучше вознаградите меня за марку, а то я что-нибудь ужасное придумаю и Вам сделаю. Вы просто погибнете!
Она смотрела на дитя с далекого-далекого расстояния. Какой славненький мальчик! Он кулачком погрозил ей, а потом этим же кулачком вытер свой носик. Все качалось и плыло перед ее глазами: стены, окна, мебель и мальчик. Мальчик почему-то сердится и наступает на нее.
– Чего ты хочешь? – спросила она наконец.
– Собаку.
– Какую собаку?
– Вашу собаку.
– У меня есть собака?
– Да. У Вас есть собака.
– Где она?
Дима побежал вниз, посвистал, и Собака явилась. Они вместе вошли в комнату миссис Парриш. Но пока Дима отсутствовал, она опять впала в свой полусон и плыла в тумане. Сердце Димы билось, он чувствовал, что продвигается к цели. Собака стояла брезгливо и безучастно посередине комнаты.
– Вот Собака, – сказал Дима и тихонько подергал миссис Парриш за рукав.
– Уведи ее вон, – сказала она, не открывая глаз.
Дима потоптался на месте, постучал кулачком о кресло. Нет ответа. Собака хрипнула что-то и легла на пол. Дима взял стакан и стал стучать им о бутылку. На этот звук миссис Парриш открыла глаза. Опять этот мальчик маячил перед нею.
– Чего ты хочешь? – крикнула миссис Парриш. – Знаешь, уйди вон!
– Я уйду, если Вы подпишете эту бумагу.
И он вынул из кармана давно заготовленный документ, написанный – с большим усердием – заглавными буквами:
«Я, миссис Парриш, отдаю Собаку в вечную собственность Диме (мальчику), навсегда и навеки, потому что он милый мальчик, и еще из-за марки. Я даю перед всем миром самое честное слово – никогда, никогда, никогда не требовать мою Собаку обратно, потому что это его собака. Клянусь. Во веки веков. Аминь».
Брюзжа, не читая документа, миссис Парриш подписала крупным величественным почерком свое имя.
– Теперь пошел вон. Уведи собаку!
Но оставалось еще кое-что. Дима подошел ближе, он приблизил свое личико к уху миссис Парриш и зашептал умоляюще:
– Но это Вы будете кормить Собаку? Да?
– Буду, буду! – уже кричала миссис Парриш. – Кто здесь? Где вы? Дайте мне что-нибудь! Помогите мне! Оставьте меня в покое! Вон! Вон!
Но Дима уже шариком катился вниз, только ступеньки трещали. За ним медленно следовала Собака – и глубокое презрение к человеческим махинациям и сделкам исходило от нее. А Бабушка, задыхаясь, уже бежала вверх по ступенькам в комнату миссис Парриш.
Глава седьмая
Наступило лето, и с ним fu-tien, то есть «низкое небо», ужасная мокрая жара. Лето 1937 года было особенно тяжким. Тот, кто мог, давно уехал на север, из оставшегося населения города половина болела. Миссис Парриш пила, бушевала, бранилась, рыдала. Вскоре выяснилось, что она стала опасной.
Как-то раз, проведя несколько часов в ее комнате, Бабушка успокоила миссис Парриш и оставила ее спящей. Едва живая от усталости, она спустилась в сад. Мадам Милица встретила ее с распростертыми объятиями. Кофе был уже на столе. Аромат кофе предвещал монолог Милицы и отдых для Бабушки. Вдруг грянул звонок, и Кан ринулся вверх по лестнице. Через минуту он был внизу, с лицом, перекошенным от испуга. Больше пантомимой, чем словами, он сообщил, что английская леди собралась умирать.
Вся дрожа, спотыкаясь, побежала Бабушка наверх, крича: «Я иду! Я иду! Подождите!»
Мадам Милица бросилась за ней, схватив для чего-то стоявшую поблизости садовую лопату. Все кудри ее дрожали. Она тоже бежала и кричала вслед Бабушке: «Не ходите одна! Подождите меня!»
Когда Бабушка открыла дверь, она увидела такую картину: миссис Парриш дремала на полу, возле опрокинутого кресла. Большой, блестящий черный револьвер лежал около. Бабушка нагнулась и схватила револьвер. От прикосновения ее дрожащей руки миссис Парриш проснулась. Она открыла свои милые голубые глаза и сказала приветливо:
– Здравствуйте, Бабушка!
Вечером револьвер лежал в столовой на столе, и Семья обсуждала положение. Мадам Милица также пришла на совет. Решено было призвать доктора. Но кто и чем будет платить?
– Раз нет денег, то надо позвать доктора Айзика, – разрешила задачу мадам Милица.
Доктор Айзик был замечательной личностью, фантастический продукт фантастической эпохи. Он родился в России, но родители его были подданными Германии. Во время мировой войны доктор сражался против Германии на стороне России. После революции в России он бежал в Германию и взял германское подданство. Когда Гитлер пришел к власти и стал преследовать евреев, доктор Айзик попал в число преследуемых, ибо не только его отец был евреем, но и его жена Роза была еврейкой. Они бежали в Китай. И вот, ни русский подданный, ни германский, доктор Айзик не имел паспорта. Только Китай, великий в своей терпимости к чуждым народам и расам, мог дать ему возможность жить и работать на свободе без паспорта.
И все же в такой тяжелой и беспокойной жизни доктор Айзик никогда не переставал работать. Он был не только замечательным хирургом, но также и большим авторитетом по мозговым и нервным болезням. Он имел необычайную способность работать и изумительную выносливость. Его доброта к человеку была беспредельна. Все эти качества ему были очень нужны в семейной жизни. Жена Роза была для него большим испытанием. И она была когда-то молода, добра и прекрасна и первые удары судьбы встретила с геройской улыбкой. Но потом как-то вдруг опустилась. Все, что было очаровательно в ней, вдруг сошло, как наспех положенная лакировка, и она осталась доктору, как природа задумала ее – слезливая, ворчливая, жадная, злая, трусливая и всегда всем недовольная. Роза сделалась главным несчастьем докторской жизни.
Они были ужасно бедны.
Роза не могла добиться, чтобы он смотрел на деньги как на нечто тесно связанное, переплетающееся с каждым движением в его профессии. Он работал, потому что любил и жалел человека. Роза считала это последней глупостью. Как? – ни преследования, ни нищета, ни клевета, ни тюрьма – и все это: за что? – не могли излечить его от сумасшедшей идеи, что человек, по своей природе, и хорош, и добр? И это он – доктор? И это он лечит человека и его мозг? Вам не смешно? Таких идеалистов надо прятать куда-нибудь на чердаки или в подвалы, чтобы они не разносили заразы. А он ходит и лечит. Ходячее безумие! Ему никто не платит. И он, конечно, не просит: Зачем? Пусть собственная жена умрет с голоду, ходит в рваных ботинках. Когда она была в последний раз в театре? Он помнит, когда ее именины? Он помнит миллион фактов, но только, конечно, не этот. Два биллиона людей на свете – и он всех жалеет, исключая свою жену. Нет, что она сделала, чтобы быть наказанной таким мужем? Нет, она лучше умрет – и скоро-скоро. Тогда откроются его глаза, но будет поздно.
Действительно, отношение доктора к деньгам вызвало бы негодование всякого практического человека. Гонораров он не просил, и ему не давали – и ни у него, ни у жены никогда не было наличных денет. Жили в долг. Положение часто становилось нестерпимым. Роза отвечала истерикой на всякое слово, даже на «доброе утро» – во всем видя насмешку. «Доброе утро! Вы сказали “доброе”?!»
Переполнялась чаша терпения. Доктор мрачнел. Он просил сообщить ему точную сумму долгов. Проверял итог, не доверяя Розе. И затем спрашивал именно эту сумму – ни больше ни меньше, – с первого же богатого пациента, и вперед, иначе отказывался лечить. Ему давали деньги, он платил долги – и начиналась прежняя жизнь.
Этот доктор и был приглашен к миссис Парриш. Он сказал, что ее лучше бы поместить в госпиталь. Но она отказалась идти, а он не хотел настаивать. Семья не решалась выселять даму, уплатившую вперед и еще не отжившую своих денег. Брат миссис Парриш должен был приехать недели через три. Решили оставить все как было. Даже Милица говорила, что нечего ездить по госпиталям, лучше не будет. Семья же как-то сжилась с миссис Парриш, с ее буйством. Именно этого как будто бы в доме № 11 еще недоставало. Теперь же, по словам той же Милицы, составился «полный комплект».
Решили приставить Бабушку в неразлучные спутницы и собеседницы к англичанке. Доктор дал нужные инструкции. Бабушка, кланяясь, проводила его до калитки и только там сказала:
– Многоуважаемый доктор, у нас нет денег в настоящее время. Миссис Парриш отказалась Вам заплатить, так как она совсем не хотела доктора. Но приедет ее брат – и с большой благодарностью гонорар Ваш будет уплачен. А сейчас извините, пожалуйста. – И она еще раз поклонилась.
– Деньги и деньги! – воскликнул доктор. – Кто говорит о деньгах и кому они нужны?! Но вот что: мне как-то все понравилось у Вас. Могу я просить Вас, Бабушка, познакомиться с моей женой? Роза очень одинока. Она бы приезжала к Вам в гости. А? У Розы нет друзей, а с Вами, Бабушка, ей было бы хорошо.
– Буду очень рада. Будем ждать вашу супругу. Всегда с удовольствием…
– И не только на минутку. Роза – нервная и всем всегда недовольна; я видел, как Вы обращаетесь с этой англичанкой наверху, и я подумал: вот если бы и Розе такую Бабушку!
– Все, все, что зависит от меня, доктор. Просим только извинить нашу бедность.
На следующий день ровно в четыре часа задыхающийся рикша прикатил к калитке дома № 11 толстую даму. При расплате между ними произошла внезапная ссора. Оба кричали. Она угрожала полицией, он проклинал ее предков. Не понимая по-китайски, дама все же угадывала смысл его речи и – в отместку – прокляла его потомство до седьмого колена и заодно уж и свою собственную жизнь от дня рождения. Рикша оскалил зубы. Дама нацелилась и хотела его ударить зонтиком. Рикша завыл, как будто бы уже ударенный. Пешеходы стали собираться к месту действия. Рикши, не имевшие пассажиров, мчались на защиту собрата. Видя поддержку, рикша схватил даму за платье и не пускал ее в калитку. Он громко взывал ко всем элементам земли и неба быть свидетелями, что дама дает ему только половину установленной платы.
– Ты ехал медленно! – кричала дама. – Из-за этого я опоздала. Мое время – деньги. Я понесла убыток!
– Ты вдвое тяжелее обыкновенной дамы, – кричал рикша, – я бежал поэтому вдвое медленней.
Наконец, в гневе, дама бросила рикше прямо в лицо пять центов, а он сказал ей в заключение:
– Ты ешь слишком много риса.
Этим закончилась сцена, и пешеходы стали расходиться.
На крыльце дома № 11, привлеченные шумом и криками, стояли Мать, Бабушка, мадам Милица, несколько японских джентльменов, Дима и Собака. Дама подошла и торжественно представилась всем:
– Здравствуйте. Это – я, мадам Роза Айзик.
– О, рады Вас видеть! – заторопилась Бабушка. – Рады познакомиться. Это – моя дочь, Татьяна Алексеевна. Это наш друг и жилица, мадам Милица из Бессарабии.
– Это она пьет?
– О нет, – заторопилась Мать, – пьет другая наша жилица. – И она вся вспыхнула от неловкости, что и как она сказала. – Я хочу сказать, что мадам Милица совсем не пьет. – И Мать еще больше покраснела, видя, как неудачно поправилась.
– Но Вы мне покажите и пьяницу тоже, – настаивала Роза. – У вас, вижу, живет аховая публика. – И она покосилась на широко улыбающихся японцев. – И эти – ваши? А чей это мальчишка? Пьяницын? Тогда у него будет наследственная наклонность к алкоголю. Обязательно. И что за паршивая собака! Сидит и слюну пускает. Ну, вот еще и китаец лезет сюда! – приветствовала она входящего во двор корректного мистера Суна. – И он живет тут! Скажите, где же вы сами помещаетесь?
Но через полчаса притихшая, загипнотизированная Роза сидела наедине с мадам Милицей. Розу как-то огорошила мысль, что ни разу, за всю свою долгую жизнь, она не догадалась сходить к гадалке. И вот гадалка была здесь. На столе лежали странные, доселе невиданные карты. На первый раз вердикт мадам Милицы был краток: «ни пожеланий, ни исполнений», как будто бы Судьба уже истратила все, что полагалось, на Розу и перестала ею интересоваться. Однако же Роза сделалась частым гостем в доме № 11, и всякий раз, как приходила, гадала, чтобы узнать, нет ли для нее чего нового. Что предсказывали ей карты – посторонним осталось неизвестно, но в Розе начала происходить перемена. На лице у нее теперь играла загадочная улыбка, она как бы знала что-то интересное, но не собирались ни с кем делиться этим секретом. Вообще же ее беседа носила оживленный, но однообразный характер.
– Как Вам нравится жить в Китае? – спросила Мать.
– Не говорите мне о Китае. Не произносите мне это слово. Хорошее землетрясение я б пожелала Китаю!
– Вам больше нравится Европа?
– Европа? Вы сказали Европа? Кому, какому чудовищу может нравиться Европа? Дым и пепел пусть лягут на том месте, где Германия. И с ней же пусть провалится Австрия.
– Вы были во Франции?
– Скажите, кто это не был во Франции? Франция – это один большой ресторан. Войдите, если у вас есть деньги, – и вы выйдете оттуда уже без денег. Во Франции оберут. Дочиста. А потом еще высмеют вас, поиздеваются над вами. Только умственно недоразвитые люди еще ездят во Францию, те, кто не понимает, что с ними происходит. А грязь! А дороговизна!
– Говорят, в Голландии чисто, – старалась Мать, желая найти хоть что-нибудь хорошее в мире.
– А, Вы видели их королеву? Нет, можно ли иметь королеву с таким обыкновенным, ничего не выражающим лицом? Уму непостижимо!
– Вы все-таки много путешествовали…
– Вы это называете «путешествием»? Благодарю Вас.
Глава восьмая
Неподготовленный Китай приближался к трагическому лету 1937 года. Вспышки военных действий между Китаем и Японией уже гремели на севере.
«Азия для азиатов, – возвещала официальная японская печать. – Мы освобождаем дорогой нам Китай от европейского ига».
Но Китай не верил в бескорыстие этих намерений и сопротивлялся вхождению японских армий на свою территорию. Не мало свежих могил вырыто было на китайских полях; не мало урн с еще теплым пеплом отправлялось японским родителям. Желтолицые матери проливали горячие слезы. Но для иностранцев в Китае все эти события не имели непосредственной важности или особого интереса. Вопрос был лишь в том, как далеко от города идет битва и в какой мере неудобства могут коснуться европейских концессий: то есть подвезут ли свежие фрукты, можно ли будет в пятницу играть в гольф за городом, освобождена ли от войск автомобильная дорога для прогулки в Пекин. Законом экстерриториальности европеец был огражден от бедствий Китая. Война эта казалась ему как бы кинематографическим фильмом, разыгрываемым на открытом воздухе. Не больше.
И Семья не очень была озабочена слухами о приближающейся войне. Да и о чем волноваться? Они не могли отвратить текущих событий или влиять на их ход. У них также не было недвижимой собственности, нуждающейся в защите; ни драгоценностей, которые надо в таких случаях прятать; ни денег, чтобы купить железнодорожные билеты и уехать; ни визы, дающей возможность искать спасения в иной стране, – так о чем же тут и беспокоиться, если к событиям они не имели никакого отношения?
Болезнь Димы явилась началом тяжкого периода в жизни Семьи. В городе началась эпидемия желудочных болезней; и Дима заболел одним из первых. За пять дней он так ослабел, так изменился, что Семья трепетала от страха. Бабушка не отходила от Диминой постели. Доктор Айзик приезжал два раза в день и даже привозил с собою другого доктора, специалиста по болезням европейцев в Китае. Дом № 11 сделался мрачен и тих. Мать, как обычно, весь день работала. Что бы ни случилось, хозяйка пансиона не имеет времени для личных переживаний. Лида прибегала в неурочное время с работы, и один взгляд на лицо Матери делал излишним вопрос о здоровье Димы. Даже Петя, всегда сдержанный и молчаливый, почти ежечасно звонил по телефону, и миссис Парриш, в чьей комнате был телефон, тем самым втянулась в вихрь событий. Странно, она вдруг бросила пить и все бегала вверх и вниз по лестнице – от столовой до своей комнаты, прыгая через ступеньки так же легко и грациозно, как это делал Кан. Мистер Сун дважды в день справлялся, как здоровье «молодой надежды семьи». Японцы стояли гуськом в коридоре – не то шесть, не то пять, – ожидая выхода доктора и вдруг начиная качать головами и страшно шипеть при его появлении. Роза прикатила на рикше сказать:
– Перемените доктора. Кому вы поручили ребенка? Вы не знаете, что Айзик давно сошел с ума? – и на протест Бабушки начинала кричать: – Ну, да! Он знаменит по нервным болезням. Сам болен, потому и понимает, отчего другой стал сумасшедшим. Но поручить ему просто ребенка! Вы мне делаете смешно!
Милица не раз решительно схватывала колоду карт, чтобы погадать на «молодого короля» – и всякий раз, вдруг помрачнев, откладывала ее, не раскрыв, в сторону. Кан стал необыкновенно работоспособным и, без всяких просьб, вдруг вычистил двор.
Среди всего этого Бабушка одна сохраняла неторопливость и полное внешнее спокойствие. Чем больше была опасность, тем спокойнее она становилась. Не спав несколько ночей подряд, она была светла лицом, только голос ее звучал все тише и тише.
Дима, бедняжка Дима, лежал на диване без сознания и бредил. Когда он начинал метаться, из-под дивана раздавался тихий, жалобный вой. Там страдала Собака. Там она лежала в агонии страха за Диму. Собака отказывалась от пищи.
Бедная Собака! Мрачная в начале Диминой болезни, но все же сохранявшая еще некоторый высокомерный вид, она превратилась теперь в жалкий, дрожащий комок под диваном. Умирал ее хозяин, этот мальчик, с которым она играла, который рассказывал ей все свои тайны и ничего не предпринимал без ее совета. Умирала половина ее мира, ее существа. И Собака сама готовилась к смерти. Она не желала пережить своей потери. Она отказалась от пищи.
Всякий раз, когда Дима приходил в сознание и открывал глаза, он видел милое лицо Бабушки, склоненное над собой. Лицо это не было ни испуганным, ни печальным. Нет, оно было только тихое, приветливое и спокойное-спокойное. Это Лида рыдала за стенкой. Это Мать роняла кастрюльки. Бабушка же тихо говорила:
– Посмотри, Дима, на Собаку. Она ждет, когда ты встанешь, чтобы пойти с тобой играть.
Собака выползала из-под дивана и смотрела на Диму слезящимися умоляющими глазами. Она хотела бы лизнуть его руку, но Бабушка этого не позволяла.