bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 13

Петушки. Вокзальная площадь

«Если хочешь идти налево, Веничка, – иди налево. Если хочешь направо – иди направо. Все равно тебе некуда идти. Так что уж лучше иди вперед, куда глаза глядят…»

Кто-то мне говорил когда-то, что умереть очень просто: что для этого надо сорок раз подряд глубоко, глубоко, как только возможно, вздохнуть, и выдохнуть столько же, из глубины сердца, – и тогда ты испустишь душу. Может быть, попробовать?..

О, погоди, погоди!.. Может, время сначала узнать? Узнать, сколько времени?.. Да ведь у кого узнать, если на площади ни единой души, то есть решительно ни единой?.. Да если б и встретилась живая душа – смог бы ты разве разомкнуть уста, от холода и от горя? Да, от горя и от холода… О, немота!..

И если я когда-нибудь умру – а я очень скоро умру, я знаю, – умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв, – умру, и Он меня спросит: «Хорошо ли было тебе там? Плохо ли тебе было?» – я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой меньше. И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я – что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и последовательность, – я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует… «Почему же ты молчишь?» – спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…

Может, все-таки разомкнуть уста? – найти живую душу и спросить, сколько времени?..

Да зачем тебе время, Веничка? Лучше иди, иди, закройся от ветра и потихоньку иди… Был у тебя когда-то небесный рай, узнавал бы время в прошлую пятницу – а теперь небесного рая больше нет, зачем тебе время? Царица не пришла к тебе на перрон, с ресницами, опущенными ниц; божество от тебя отвернулось, – так зачем тебе узнавать время? «Не женщина, а бланманже», как ты в шутку ее называл, – на перрон к тебе не пришла. Утеха рода человеческого, лилия долины – не пришла и не встретила. Какой же смысл после этого узнавать тебе время, Веничка?..

Что тебе осталось? утром – стон, вечером – плач, ночью – скрежет зубовный… И кому, кому в мире есть дело до твоего сердца? Кому?.. Вот, войди в любой петушинский дом, у любого порога спроси: «Какое вам дело до моего сердца?» Боже мой…

Я повернул за угол и постучался в первую же дверь.

Петушки. Садовое кольцо

Постучался – и, вздрагивая от холода, стал ждать, пока мне отворят…

«Странно высокие дома понастроили в Петушках!.. Впрочем, это всегда так, с тяжелого и многодневного похмелья: люди кажутся безобразно сердитыми, улицы – непомерно широкими, дома – странно большими… Все вырастает с похмелья ровно настолько, насколько все казалось ничтожнее обычного, когда ты был пьян… Помнишь лемму этого черноусого?»

Я еще раз постучался, чуть громче прежнего: «Неужели так трудно отворить человеку дверь и впустить его на три минуты погреться? Я этого не понимаю… Они, серьезные, это понимают, а я, легковесный, никогда не пойму… Мене, текел, фарес – то есть „ты взвешен на весах и найден легковесным“, то есть „текел“… Ну и пусть, пусть…

Но есть ли там весы или нет – все равно – на тех весах вздох и слеза перевесят расчет и умысел. Я это знаю тверже, чем вы что-нибудь знаете. Я много прожил, много перепил и продумал – и знаю, что говорю. Все ваши путеводные звезды катятся к закату, а если и не катятся, то едва мерцают. Я не знаю вас, люди, я вас плохо знаю, я редко на вас обращал внимание, но мне есть дело до вас: меня занимает, в чем теперь ваша душа, чтобы знать наверняка, вновь ли возгорается звезда Вифлеема или вновь начинает меркнуть, а это самое главное. Потому что все остальные катятся к закату, а если и не катятся, то едва мерцают, а если даже и сияют, то не стоят и двух плевков.

Есть там весы, нет там весов – там мы, легковесные, перевесим и одолеем. Я прочнее в это верю, чем вы во что-нибудь верите. Верю, и знаю, и свидетельствую миру. Но почему же так странно расширили улицы в Петушках?..»

Я отошел от дверей, и тяжелый взгляд свой переводил с дома на дом, с подъезда на подъезд. И пока вползала в меня одна тяжелая мысль, которую страшно вымолвить, вместе с тяжелой догадкой, которую вымолвить тоже страшно, – я все шел и шел, и в упор рассматривал каждый дом, и хорошо рассмотреть не мог: от холода или отчего еще мне глаза устилали слезы…

«Не плачь, Ерофеев, не плачь… Ну зачем? И почему ты так дрожишь? от холода или еще отчего?.. не надо…»

Если б у меня было хоть двадцать глотков кубанской! Они подошли бы к сердцу, и сердце всегда сумело бы убедить рассудок, что я в Петушках! Но кубанской не было: я свернул в переулок, и снова задрожал и заплакал…

И тут – началась история, страшнее всех, виденных во сне: в этом самом переулке навстречу мне шли четверо… Я сразу их узнал, я не буду вам объяснять, кто эти четверо… Я задрожал сильнее прежнего, я весь превратился в сплошную судорогу…

А они подошли и меня обступили. Как бы вам объяснить, что у них были за рожи? да нет, совсем не разбойничьи рожи, скорее даже наоборот, с налетом чего-то классического, но в глазах у всех четверых – вы знаете? вы сидели когда-нибудь в туалете на Петушинском вокзале? помните, как там, на громадной глубине, под круглыми отверстиями, плещется и сверкает эта жижа карего цвета? – вот такие были глаза у всех четверых. А четвертый был похож… впрочем, я потом скажу, на кого он был похож.

– Ну, вот ты и попался, – сказал один.

– Как то есть… попался? – голос мой страшно дрожал, от похмелья и от озноба. Они решили, что от страха.

– А вот так и попался! Больше никуда не поедешь.

– А почему?..

– А потому.

– Слушайте… – голос мой срывался, потому что дрожал каждый мой нерв, а не только голос. Ночью никто не может быть уверен в себе, то есть я имею в виду: холодной ночью. И апостол предал Христа, покуда третий петух не пропел. Вернее, не так: и апостол предал Христа трижды, пока не пропел петух. Я знаю, почему он предал, – потому что дрожал от холода, да. Он еще грелся у костра, вместе с этими. А у меня и костра нет, и я с недельного похмелья. И если б испытывали теперь меня, я предал бы Его до семижды семидесяти раз, и больше бы предал…

– Слушайте, – говорил я им, как умел, – вы меня пустите… что я вам?.. я просто не доехал до девушки… ехал и не доехал… я просто проспал, у меня украли чемоданчик, пока я спал… там пустяки и были, а все-таки жалко… «Василек»…

– Какой еще василек? – со злобою спросил один.

– Да конфеты, конфеты «Василек»… и орехов двести грамм, я младенцу их вез, я ему обещал за то, что он букву хорошо знает… но это чепуха… вот только дождаться рассвета, я опять поеду… правда, без денег, без гостинцев, но они и так примут, и ни слова не скажут… даже наоборот.

Все четверо смотрели на меня в упор, и все четверо, наверно, думали: «Как этот подонок труслив и элементарен!» О, пусть, пусть себе думают, только бы отпустили!.. Где, в каких газетах я видел эти рожи?..

– Я хочу опять в Петушки…

– Не поедешь ты ни в какие Петушки!

– Ну… пусть не поеду, я на Курский вокзал хочу…

– Не будет тебе никакого вокзала!

– Да почему?..

– Да потому!

Один размахнулся – и ударил меня по щеке, другой – кулаком в лицо, остальные двое тоже надвигались, – я ничего не понимал. Я все-таки устоял на ногах и отступал от них тихо, тихо, тихо, а они все четверо тихо наступали…

«Беги, Веничка, хоть куда-нибудь, все равно куда!.. Беги на Курский вокзал! Влево, или вправо, или назад – все равно туда попадешь! Беги, Веничка, беги!..»

Я схватился за голову – и побежал. Они – следом за мной…

Петушки. Кремль. Памятник Минину и Пожарскому

«А может быть, это все-таки Петушки?.. Может, крикнуть „караул“, хоть кому-нибудь? Куда все вымерли? И фонари горят фантастично, горят, не сморгнув. Может, и в самом деле Петушки? Вот этот дом, на который я сейчас бегу, – это же райсобес, а за ним туман и мгла. Петушинский райсобес, а за ним тьма во веки веков и гнездилище душ умерших. О, нет, нет!..»

Я выскочил на площадь, устланную мокрой брусчаткой, оглянулся и перевел дух. Нет, это не Петушки! Если Он навсегда покинул мою землю, но видит каждого из нас, – Он в эту сторону ни разу и не взглянул. А если Он никогда моей земли не покидал, если всю ее исходил босой и в рабском виде, – Он это место обогнул и прошел стороной.

Не Петушки это, нет! Петушки Он стороной не обходил. Он часто ночевал там при свете костра, и я во многих тамошних душах замечал следы Его ночлега – пепел и дым Его ночлега. Пламени не надо, был бы хоть пепел и дым.

Нет, это не Петушки! Кремль сиял передо мной во всем великолепии. И хоть я слышал уже за собою топот погони – я успел подумать: «Вот! Сколько раз я проходил по Москве, вдоль и поперек, в здравом уме и в бесчувствиях, сколько раз проходил – и ни разу не видел Кремля, я в поисках Кремля всегда натыкался на Курский вокзал. И вот теперь наконец увидел – когда Курский вокзал мне нужнее всего на свете!..»

Неисповедимы Твои пути…

Топот все приближался – а я уже ничего не мог. Я, спотыкаясь, добрел до Кремлевской стены – и рухнул. «Что это за люди и что я сделал этим людям?» – такого вопроса у меня не было, я весь издрог и извелся страхом, мне было все равно. И заметят они меня или не заметят – тоже все равно. «Мне не нужна дрожь, мне нужен покой, – вот все мои желания. Пронеси, Господь…»

Они приближались с четырех сторон, поодиночке. Подошли и обступили, с тяжелым сопением. Хорошо, что я успел подняться на ноги – они бы сразу убили меня…

– Ты от нас? От нас хотел убежать? – прошипел один и схватил меня за волосы и, сколько в нем было силы, хватил меня головой о кремлевскую стену. Мне показалось, что я раскололся от боли, кровь стекала по лицу и за шиворот… Я почти упал, но удержался… Началось избиение!

– Ты ему в брюхо сапогом! Пусть корячится!

Боже! я вырвался и побежал – вниз по площади. «Беги, Веничка, если сможешь, беги, ты убежишь, они совсем не умеют бегать!» На два мгновения я остановился у памятника – смахнул кровь с бровей, чтобы лучше видеть – сначала посмотрел на Минина, потом на Пожарского, потом опять на Минина – куда? в какую сторону бежать? Где Курский вокзал и куда бежать? раздумывать было некогда – я полетел в ту сторону, куда смотрел князь Дмитрий Пожарский…

Москва – Петушки. Неизвестный подъезд

Все-таки до самого последнего мгновения я еще рассчитывал от них спастись. И когда вбежал в неизвестный подъезд и дополз до самой верхней площадки и снова рухнул – я все еще надеялся… «О, ничего, ничего, сердце через час утихнет, кровь отмоется, лежи, Веничка, лежи до рассвета, а там на Курский вокзал… Не надо так дрожать, я же тебе говорил, не надо…»

Сердце билось так, что мешало вслушиваться, и все-таки я расслышал: дверь подъезда внизу медленно приотворилась и не затворялась мгновений пять…

Весь сотрясаясь, я сказал себе «талифа куми». То есть «встань и приготовься к кончине»… Это уже не «талифа куми», то есть «встань и приготовься к кончине», это лама савахфани. То есть: «Для чего, Господь, Ты меня оставил?»

«Для чего же все-таки, Господь, Ты меня оставил?»

Господь молчал.

«Ангелы небесные, они подымаются! что мне делать? что мне сейчас сделать, чтобы не умереть? ангелы!..»

И ангелы – засмеялись. Вы знаете, как смеются ангелы? Это позорные твари, теперь я знаю, – вам сказать, как они сейчас засмеялись? Когда-то, очень давно, в Лобне, у вокзала, зарезало поездом человека, и непостижимо зарезало: всю его нижнюю половину измололо в мелкие дребезги и расшвыряло по полотну, а верхняя половина, от пояса, осталась как бы живою, и стояла у рельсов, как стоят на постаментах бюсты разной сволочи. Поезд ушел, а он, эта половина, так и остался стоять, и на лице у него была какая-то озадаченность, и рот полуоткрыт. Многие не могли на это глядеть, отворачивались, побледнев и со смертной истомой в сердце. А дети подбежали к нему, трое или четверо детей, где-то подобрали дымящийся окурок и вставили его в мертвый полуоткрытый рот. И окурок все дымился, а дети скакали вокруг – и хохотали над этой забавностью…

Вот так и теперь небесные ангелы надо мной смеялись. Они смеялись, а Бог молчал… А этих четверых я уже увидел – они подымались с последнего этажа… А когда я их увидел, сильнее всякого страха (честное слово, сильнее) было удивление: они, все четверо, подымались босые и обувь держали в руках – для чего это надо было? чтобы не шуметь в подъезде? или чтобы незаметнее ко мне подкрасться? не знаю, но это было последнее, что я запомнил. То есть вот это удивление.

Они даже не дали себе отдышаться – и с последней ступеньки бросились меня душить, сразу пятью или шестью руками; я, как мог, отцеплял их руки и защищал свое горло, как мог. И вот тут случилось самое ужасное: один из них, с самым свирепым и классическим профилем, вытащил из кармана громадное шило с деревянной рукояткой; может быть, даже не шило, а отвертку или что-то еще – я не знаю. Но он приказал всем остальным держать мои руки, и, как я ни защищался, они пригвоздили меня к полу, совершенно ополоумевшего…

– Зачем-зачем?.. зачем-зачем-зачем?.. – бормотал я…

Они вонзили мне свое шило в самое горло…

Я не знал, что есть на свете такая боль, я скрючился от муки. Густая красная буква «Ю» распласталась у меня в глазах, задрожала, и с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду.

На кабельных работах в Шереметьево – Лобня, осень 69 года

Эдуард Власов

Бессмертная поэма Венедикта Ерофеева «Москва—Петушки»

Спутник писателя

Предисловие

No man alive will convert you

With another tale to tell.

You know that we shall meet again

If your memory serves you well.

Bob Dylan

Все говорят: «спутник писателя», «cпутник писателя». От всех я много слышал про него, а сам ни разу не видел. Потому и решил создать. К «Москве – Петушкам». Спутник писателя. Говорят, что такие спутники есть уже у Пушкина и Ильфа с Петровым. Но их почему-то авторы скромно называют «комментарием» или «спутником читателя». Хотя у Щеглова самый что ни на есть «спутник писателя». Да и у Лотмана тоже. Вот у Набокова – там уж точно «спутник читателя», а у Лотмана – нет, «спутник писателя».

Да мне, собственно, и не надо было писать «спутник читателя». Их уже до меня написали. Два больших и несколько маленьких. Хорошие «спутники» – ничего не скажешь. Только вот проблема – слегка однобоки. Ведь писались они всякий раз читателем и для читателя. А читатели-то все разные – это только писатели у них одинаковые. У каждого читателя свой идеал, вкус, свой угол зрения. Вот, например, первый – маленький, но весьма содержательный, «спутник читателя» – статья И. Паперно и Б. Гаспарова (1981). Они все там здорово показали. Только сквозь призму одного мотива – «встань и иди». Понятно, почему они сквозь этот мотив Ерофеева разглядывали: за окном – Тарту, 1980 год, сами авторы на пороге отъезда, то есть уже встали и вот-вот пойдут. Поэтому им дела никакого не было до мотива удушения («удавят, как мальчика»), закалывания («зарежут, как девочку») или, скажем, до тогда еще мало актуального трансвестиционного мотива («милая странница», «бабуленька – старая стерва», Красная Шапочка). Зачем думать о плохом или о странном, когда впереди хорошее? А во «встань и иди» ничего феноменального нет – это ноуменально, естественно.

В двух же больших «спутниках читателя» тоже много интересного. И С. Гайсер-Шнитман (1989), и Ю. Левин (1996) указывают на многие источники цитат, аллюзий и реминисценций, которыми изобилует поэма. Глаза поклонникам поэтической натуры Венички раскрывают. Ведь, как предполагала Ахматова, «может быть, поэзия сама – одна великолепная цитата». Однако и здесь все несколько односторонне. Растекаться мыслью по столу не стану, а приведу один лишь пример. По поводу известного описания творческого процесса Шиллера – с шампанским и тазом с ледяной водой – Гайсер-Шнитман честно пишет: «В просмотренных [sic!] мною биографиях Шиллера я не нашла указаний на упомянутый способ его вдохновения. Если учесть, что Шиллер жил очень скромно и был скорее [sic!] стеснен в средствах, а цена же на шампанское была очень высокой, можно предположить, что великий немец оказался жертвой петушинских цитатных страстей. Но не исключено, что в основе версии о пристрастии к шампанскому лежит какой-то реальный факт: например, своеобразная [sic!] любовь к гниющим яблокам, запахом которых вдохновлялся Шиллер, держа их в ящике письменного стола… или какая-то деталь того же рода». Натурально, читатель писал: «можно предположить», «не исключено». Другой читатель, Левин, еще более лаконичен: «Творческий процесс Шиллера, как известно [sic!], стимулировал запах гниющих яблок; но ни о шампанском, ни о ледяной воде ничего не известно». Читателю не известно, а писателю известно. Он просто-напросто взял «жэзээловскую» биографию Шиллера и там прочитал и про шампанское, и про таз с ледяной водой. Что Ерофеев и сделал в свое время. То есть встал, пошел и прочитал. А потом написал. Поэму. Как сказал бы ему Гумилев, «начитался дряни разной, вот и говоришь». Только почему обязательно «дряни»? Ерофеев много чего прочитал… Не только дряни…

Поэтому я и взялся за «спутник писателя». То есть попытался не только определить, откуда что взято на уровне цитат и аллюзий в ерофеевских «стихах и дискуссиях о транспорте и об искусстве». Это еще не все. Ведь ерофеевские «Москва – Петушки» из чего только не сделаны. Они не только из реминисцентных блоков состоят. В них ведь речевых формул и маркированной лексики пруд пруди. Хромосомы текста поэмы разбросаны по обширным территориям как литературы, так и других родов искусств. И коль скоро «Москва – Петушки» – поэма, я выкурил на антресолях двенадцать трубок и решил уделить особое внимание именно поэтическим хромосомам, лирическим ДНК, из которых клонирован шедевр. Ведь «жасмин», «повилику» и «лилею» Ерофеев мог взять у кого угодно – у Брюсова, у Кузмина, у Анненского. Не знаем же мы до сих пор, царь Борис убил царевича Димитрия или наоборот. Так что заранее извиняюсь за обилие примеров из поэтов – их можно пропускать, как главу «Серп и Молот – Карачарово».

А помимо поэзии надо еще помнить и прозу. Почему-то авторы «спутников читателя» ее забывают. Вернее, часть ее, идеологически, так сказать, помеченную, запятнавшую себя коллаборационизмом. Я классику соцреализма имею в виду. Например, в ней содержится ответ на вопрос о том, где это «пограничники шляются без дела и просят прикурить». Ни у Гайсер-Шнитман, ни у Левина ответа на этот вопрос нет. А это в школе проходят, про пограничников, в 10-м классе, а Ерофеев школу-то с золотой медалью окончил. Ведь именно в пределах школьной программы по литературе и истории находятся ответы на половину интеллектуальных загадок Ерофеева-Сфинкса. Почему нам так трудно без комментария Мандельштама с Брюсовым читать? Да только потому, что они хорошо в школе учились. Это для нас римская, древнегреческая и библейская мифологии – верх интеллектуального блаженства и интертекстуальности, а для бывших гимназистов – часть их обязательного среднего образования, рутина и повод для подзатыльников. Как поэзия, так и проза. Проза жизни, например. Почему-то никто из читателей не пишет, как играть в сику или как очищается политура (хотя это каждый младенец знает). А писатель должен знать все, в том числе и это, то есть как политура очищается, – этому в школе не учат, но если химию в 9-м классе хорошо усвоить, то своими мозгами дойти можно. До того, как политуру очистить. Правда, проза жизни – это не гимназическая проза. Это немножко другая история.

С историей, кстати, опять же надо осторожнее, тщательнее. Игнорировать ее не следует. Вот есть у Ерофеева безумный Митридат с ножиком в руках, так все почему-то – и Паперно с Гаспаровым, и Гайсер-Шнитман, и Левин – упорно видят в нем булгаковского Понтия Пилата. Только потому, что у него «в полнолуние сопли текут». Но ведь есть же не только беллетристика – есть еще и история, где про этого Митридата столько понаписано: и про то, как он людей резал, и про то, что ненормальным был. Читатель-то, может, это все и проглядел (мы теперь историю по Булгакову изучаем, хотя его Пилат не насморком, а головными болями страдал), но писатель типа Ерофеева – с таким щепетильным сердцем и манией к каталогизированию и систематизации – историю знать обязан. И знал, между прочим.

Короче говоря, я выкурил еще тринадцать трубок и решил запихнуть под одну обложку то, что должен знать и носить в своем сознании и своей памяти потенциальный автор очередных «Москвы – Петушков». Естественно, в разумном, то есть, увы, ограниченном объеме. Прямой адресат книги этой, стало быть, не иностранный почитатель «Москвы – Петушков», лезущий на стенку от непонимания аллюзий и цитат, а будущий Венедикт Ерофеев, так сказать, Ерофеев-2. Для него это обязательное чтение. Для всех остальных – факультативное. И пугаться этого чтения не следует – как кричал в свое время один из героев Рабле: «Дети мои, не бойтесь и не пугайтесь! Я поведу вас верным путем. С нами Бог и святой Бенедикт!» Для придания книжке солидности и ощущения преемственности поколений я привожу параллели использования отдельных лексем и образов не только в до-, но и в постерофеевской литературе, а также отсылаю к примерам схожего дискурса или творческого мышления из других областей – скажем, к кино или живописи. За компанию веселее как-то писателем становиться.

Вообще-то, ерофеевская поэма удивительно мультимедийна (прекрасно сказано: «удивительно мультимедийна»!), – ее не на бумаге, ее на сидироме издавать надо. С видеоклипами из «Председателя» и «Бориса Годунова», с аудиофрагментами из «Цирюльника» и «Фауста». Ведь это о способе создания «Москвы – Петушков» Саша Черный писал:

Хорошо при свете лампыКнижки милые читать,Пересматривать эстампыИ по клавишам бренчать, —Щекоча мозги и чувствоОбаяньем красоты,Лить душистый мед искусстваВ бездну русской пустоты…

То есть чтобы не только «книжки милые», но и картинки всякие были («Неутешное горе», например), статуи («Рабочий и колхозница»), музыка чтоб звучала (Козловский чтобы мерзким голосом пел или трагический Шаляпин бы рокотал). Про кино, правда, Саша Черный в 1909 году еще серьезно не думал. Не присылали тогда еще из города на периферию неуравновешенных Трубниковых-Лоэнгринов колхозы из руин и пепла поднимать. А в остальном – все верно. Особенно про «мед искусства», который надо лить «в бездну русской пустоты». То есть чтобы из сидирома «Слеза комсомолки» капала. Но это – все в будущем. По крайней мере, в Интернете-то я помещу более пространный в мультимедийном плане «спутник писателя». А пока скажу спасибо старику Гуттенбергу.

И кое-кому еще. Естественно, данный труд поднять одному было не по силам. Прежде всего, я благодарю свою любимую жену Танечку за то, что она вложила в сии скорбные листы энергии, любви и нервов ничуть не меньше, чем незадачливый автор. Дочку свою, Сашеньку, также благодарю хотя бы за одно только настойчивое вопрошание: «Когда ты наконец своего Веню закончишь?» Большое спасибо Нине и Жене Анисимовым за помощь в ведении следствия и п.к.щ. Алексею Владимировичу Сивицкому – за ряд ценных житейских советов и рекомендаций. Благодарю и своего бесценного друга, профессора Slavic Research Center (университет Хоккайдо) Тецуо Мотидзуки, без помощи которого этот том никогда бы не увидел свет.

А вообще, данное издание я приурочил к юбилею Венедикта Ерофеева, которому «стукнет шестьдесят этой осенью».

Эдуард Власов 23 февраля 1998 г., Саппоро

1. Москва – Петушки. Поэма

1.1 С. 5. Петушки —

небольшой город на реке Клязьма, в 115 км к востоку от Москвы и, соответственно, в 67 км к западу от Владимира, районный центр Владимирской области. Статус города и свое название Петушки получили всего за четыре года до описываемых в «Москве – Петушках» событий – в 1965 г. До 1965 г. это был поселок с не менее странным названием Новые Петушки. На 1969 г. в Петушках проживало около 16 000 человек. Петушки, несмотря на свой крайне скромный вклад в экономику Владимирской области, являются конечным пунктом следования электричек, поскольку именно в Петушках заканчивается путь Московской железной дороги и начинается Горьковская (с 1997 г. Нижегородская) железная дорога. О реальном интересе к Петушкам Венедикта Ерофеева и его героя см. 14.12.

На страницу:
9 из 13