Полная версия
Аспазия
Юноша отвечал насмешливой улыбкой на короткий поклон, которым встретила его полногрудая, краснощекая спартанка. Что касается кормилицы, то она в свою очередь рассматривала его взглядом, в котором выражалось сомнение.
– Удивительно, какого развития достигают формы этих лакедемонянок, – сказала Телезиппа, – глядя вслед удаляющейся спартанке.
– Если бы у нее не было таких полных грудей, – сказал юноша, – то ее можно было бы принять за носильщика тяжестей.
В это время, незамеченный женщинами, в перистиль пробрался Алкивиад. Он смотрел на красивого юношу и слышал его последние слова.
– А как воспитывают спартанских мальчиков? – вдруг спросил он, показываясь из-за колонны и глядя в лицо чужестранцу своими большими, темными глазами.
– Это маленький Алкивиад, сын Кления, – сказала Телезиппа, заметив, что юноша удивлен неожиданным появлением ребенка. – Алкивиад, – продолжала она, обращаясь к мальчику, – не стыди твоих воспитателей, ты видишь перед собой спартанского юношу.
– Мальчики, – сказал юноша, – ходят в Спарте босиком, спят на соломе, никогда не наедаются до сыта, каждый год, на алтаре Артемиды, их секут до крови, чтобы приучить к страданиям; их учат обращаться со всевозможным оружием, учат воровать так, чтобы не быть пойманными, зато им не приходится учить азбуку и им строго запрещается мыться чаще, чем раз или два раза в год.
– Какая гадость! – вскричал маленький Алкивиад.
– Затем, – продолжал чужестранец, – они воспитываются в отрядах, в которых младшие всегда имеют старших товарищей, от которых стараются научиться всему полезному, которым подражают во всем и которым преданы душою и телом.
– Если бы мне пришлось быть спартанцем, и я должен был бы выбрать себе такого друга, – сказал мальчик со сверкающими глазами, то я выбрал бы тебя!
Юноша улыбнулся и наклонился к мальчику, чтобы поцеловать его.
В эту минуту на лице Эльпиники, которая до сих пор спокойно стояла около юноши, вдруг появилось недоумение. Она вздрогнула от ужаса и поспешно отвела в сторону Телезиппу.
– О, Зевс и Аполлон, – с дрожью прошептала сестра Кимона, наклоняясь к приятельнице, – я увидела…
– Что ты увидела? – с испугом спросила жена Перикла.
– Когда чужестранец наклонился к мальчику и край хитона слегка приоткрылся я увидела женскую грудь… Это милезианка: отошли мальчика и предоставь мне остальное.
Телезиппа приказала мальчику идти к товарищам, но он не хотел. Телезиппа позвала Амиклу, чтобы та увела упрямца.
Когда это было сделано, Эльпиника бросила на свою приятельницу многозначительный взгляд, затем гордо выпрямилась, подошла к чужестранцу и несколько секунд глядела ему прямо в лицо. Юноша сначала старался выдержать взгляд сестры Кимона, но тот смущал его, как преступника, пойманного на месте преступления, и он невольно опустил глаза, тогда Эльпиника прервала тяжелое молчание и ледяным тоном сказала:
– Юноша, любишь ли ты жареных павлинов? У Перикла будет подан сегодня павлин на обед, не желаешь ли ты быть его гостем?
– Да, – сказала в свою очередь Телезиппа насмешливым тоном, – павлин от Пирилампа, павлин, которого купил вчера Перикл. Он хотел подарить его одной развратнице, но теперь предпочитает съесть его изжаренным.
– Юноша! – вставила Эльпиника, – не правда ли то, что утверждали твои товарищи в Спарте, что ты женщина? Представь себе, здесь также есть люди, которые утверждают, что ты не мужчина, а гетера из Милета.
– Презренная, – продолжала между тем Телезиппа, не сдерживая своего гнева, – разве тебе мало того, что ты заманиваешь в свои сети мужчин? Ты прокрадываешься в домашние святилища. Неужели ты не боишься богов, которые с негодованием смотрят на поругательницу святости семейного очага? Как ты еще смеешь глядеть мне в глаза!
– Позови Амиклу, – сказала сестра Кимона, своей раздраженной подруге, – пусть она своими лакедемонянскими кулаками вытолкает в шею этого своего мнимого соотечественника!
– Прежде чем сделать это, – закричала Телезиппа, не помня себя, – я выцарапаю ей глаза, сорву с нее это фальшивое платье.
Так наперебой восклицали обе женщины.
Она же спокойно дала пройти первому взрыву гнева, пока они изумленные ее спокойствием, обе вдруг не замолчали. Тогда милезианка проговорила:
– Теперь, когда вы истощили первый порыв гнева и выпустили самые ядовитые стрелы, я отвечу вам. Скажи мне, Телезиппа, почему так позоришь ты меня в доме своего супруга великого Перикла? Скажи, что похитила я у тебя: твоих домашних богов? твоих детей? твою добрую славу? твою добродетель? твое имущество? твои украшения? Ничего подобного! Я смогла отнять у тебя только то, чем, по-видимому, ты дорожишь менее всего, чем ты, в сущности, никогда даже не обладала, что приобрести и удержать никогда серьезно не стремилась – любовь твоего супруга. И если бы, в действительности, твой супруг любил меня, а тебя нет, то разве это была бы моя вина? Нет – твоя. Разве я для того приехала в Афины, чтобы заставлять афинян любить своих жен? Мне кажется, гораздо легче учить афинских женщин, как приобретать любовь мужей. Вы, афинские жены, скрывающиеся в глубине женских покоев, вы не знаете искусства покорять сердца мужчин, и вы сердитесь на нас за то, что мы умеем делать это. Но разве это преступление? Нет – преступление не уметь этого. Что значит быть любимой? Это значит нравится. Если ты желаешь быть любимой, умей нравиться. А когда нравится женщина? Прежде всего тогда, когда желает этого. Чем она должна стараться нравиться? Всем, что только может нравиться и прежде всего должна уметь быть любезной, но в то же время женщина не должна чересчур ухаживать за мужчиной. Если она делает вид, что слишком дорожит его любовью, то, сначала он гордится, а кончается тем, что начинает скучать, а скука – это могила семейного счастья, могила любви. Мужчина может сердиться, браниться, проклинать, он не должен только одного – скучать. Ты, Телезиппа, делаешь слишком мало и слишком много, слишком мало потому, что ты отдала мужу только свое тело, и слишком много, так как отдала ему все, что обещала. Женщина должна быть в доме чем угодно, но только не супругой, так как Гименей смертельный враг Эрота. Женщина должна казаться каждый день чем-нибудь новым и высшее искусство ее должно заключаться в том, чтобы вечером опускаться на ложе невестой, а утром снова вставать с него девой. Вот закон искусства нравиться, следуй же ему, если хочешь и если можешь, если же нет, то покорись своей судьбе и пожинай то, что сама посеяла.
– Можешь оставить себе мудрость твоего постыдного искусства, – презрительно проговорила Телезиппа, – тебе оно может пригодиться. Не думаешь ли ты учить меня, как приобрести расположение мужа, меня, которую хотел взять в супруги архонт Базилий? Чего думаешь ты достигнуть всеми твоими ухищрениями? Ты можешь вовлечь моего мужа в тайный постыдный союз; но ты останешься чужой его дому, его домашнему очагу, и даже, если бы он оттолкнул меня, ты не могла бы сделаться его полноправной женой: ты не можешь родить ему законного наследника, так как ты чужестранка, а не афинянка. Будет ли мой муж влюблен в меня или нет, я все равно остаюсь хозяйкой его дома, а ты – посторонней, я говорю тебе: «ступай вон» и ты должна повиноваться.
– Я повинуюсь и ухожу, – отвечала Аспазия. – Мы с тобой поделились, – прибавила она резким тоном: тебе – его дом и домашний очаг, мне – его сердце, каждый будет владеть своим. Прощай, Телезиппа!
С этими словами Аспазия удалилась. Телезиппа снова осталась вдвоем с Эльпиникой, которая одобряла гордость своей подруги, восхищалась ответом, данным ею чужестранке. После непродолжительного разговора, наконец, удалилась и она, а жена Перикла занялась домашними делами.
Целый день маленький Алкивиад говорил о своем спартанском друге, к досаде честной Амиклы, которая качала головой и говорила:
– Этот юноша никогда не был воспитан в Спарте.
Телезиппа запретила обоим вспоминать о чужестранце в присутствии Перикла. Между тем, наступило, наконец, время обеда. Перикл возвратился и сел за стол вместе со своим семейством. Он ел приготовленное кушанье, отвечал на вопросы маленького Алкивиада и двух своих сыновей, часто обращаясь с каким-нибудь словом к Телезиппе, несмотря на то, что она была погружена в мрачное молчание.
Перикл любил видеть вокруг себя веселые лица; недовольное молчание ему было неприятно. Наконец ему подали новое кушанье, это был изжаренный павлин.
Перикл бросил удивленный взгляд на птицу.
– Что это такое? – спросил он.
– Это павлин, который по твоему приказанию был принесен сегодня утром в дом, – отвечала Телезиппа.
Перикл замолчал и после непродолжительного раздумья, в течении которого он старался объяснить себе, как могло произойти, что павлин попал в его дом, он снова обратился к Телезиппе.
– Кто тебе сказал, что я хотел изжарить эту птицу?
– Так что же с ней делать? – недоуменно спросила Телезиппа. – Чтобы кормить такую большую птицу наш птичий двор не достаточно велик, поэтому я и думала, что ты желаешь изжарить ее. Она очень вкусна и хорошо зажарена, попробуй кусочек.
Говоря это, она положила на тарелку мужа довольно большой кусок павлина.
Перикл, которого народ называл олимпийцем, Перикл, победоносный полководец, знаменитый оратор, человек, управляющий судьбами Афин, умевший с достоинством руководить непостоянной толпой своих сограждан, опустил глаза перед куском павлина, положенным на его тарелку Телезиппой. Но он быстро овладел собой и поднялся, говоря, что чувствует себя не совсем здоровым, и с этими словами хотел удалиться в свою комнату, но в эту минуту маленький Алкивиад закричал:
– Амикла, старая дура, говорит, что мой спартанский друг никогда не был в Спарте!
При этом упоминании о спартанском друге, Перикл вопросительно поглядел сначала на мальчика, потом на Телезиппу.
– О каком спартанском друге ты говоришь? – спросил он.
Ни мальчик, ни Телезиппа не отвечали ему ни слова, тогда он оставил столовую, но Телезиппа последовала за ним. На пороге внутренних покоев она тихо, но резко, сказала мужу:
– Запрети милезийской развратнице посещать тебя здесь, в твоем доме, иначе она развратит и мальчика. Отдай этой развратнице твое сердце, Перикл, если хочешь, но твой дом, твой домашний очаг, спаси от нее; следуй за ней куда хочешь, но здесь, в этом доме, у этого очага, я сохраню мои права, – здесь хозяйка я, я одна!
Перикл был странно взволнован тоном этих слов: в них звучало не горе оскорбленного женского сердца, а оскорбленная холодная гордость хозяйки дома, поэтому он также холодно отвечал на холодный взгляд жены и спокойно сказал:
– Пусть будет так, как ты говоришь, Телезиппа.
В тот же самый день к Периклу явился раб с письмом. Перикл развернул его и прочел следующие строки, написанные рукой Аспазии:
«Я оставила дом Гиппоникоса; мне нужно многое сообщить тебе. Посети меня, если можешь в доме милезианки Агаристы».
Перикл написал ей:
– Приходи завтра утром в деревенский дом поэта Софокла, на берегу Кефиса – ты найдешь меня там. Приходи переодетая, или же, если не хочешь, то прикажи принести тебя туда в носилках.
Глава V
Недалеко от дороги, идущей из Афин, на берегу Кефиса виднелся дом, окруженный столетними, высокими кипарисами и платанами. Еще ближе к воде стояла маленькая беседка, возле которой росли розы. В этой беседке несмотря на близость города, можно было наслаждаться полным уединением и спокойствием. Вступая в этот блаженный уголок, казалось, что бог Пан сейчас выйдет к вам навстречу из прохладной тени деревьев или прелестные наяды вынырнут из волн Кефиса.
Ветер шелестел листьями деревьев, которые вздрагивали под ясным эллинским небом точно от дыхания бога веселья, Диониса. В этом чудном месте жил любимец муз, Софокл, здесь он родился и здесь же, под белыми памятниками, увитыми плющом и украшенными цветами, покоились его предки.
Как-то утром он сидел в беседке, на коленях у него лежали восковые дощечки, на которых он писал время от времени стихи, порой разглаживая воск и уничтожая написанное.
Бросив взгляд на дорогу, шедшую по долине, он увидал стройную фигуру, двигавшуюся быстрыми и легкими шагами.
Скоро путник подошел ближе и поэт узнал Перикла. Он поспешно встал и радостно пошел к нему навстречу.
Перикл крепко пожал ему руку.
– Ты меня приглашал, – сказал он, – и сегодня я твой гость. Музыкант из Милета – ты без сомнения не забыл о нем – также придет провести с нами день, если ты согласен: мне нужно о многом поговорить с ним, и здесь я могу сделать это без всякой помехи.
– Прелестный юноша из Милета придет ко мне! – радостно вскричал Софокл. – Недаром я думал, глядя на твою походку, что тебя должно воодушевлять что-нибудь приятное, твои манеры не напоминали спокойного достоинства оратора на Пниксе, я едва узнал тебя.
В это время перед домом Софокла остановились носилки. Из них вышла Аспазия. Она была в женском платье.
Софокл приветствовал ее и повел к Периклу под освежающую тень.
Скрытая от нескромных глаз, Аспазия отбросила покрывало, спущенное на лицо и закрывавшее ее с головы до плеч и осталась в светлом, ярком хитоне с одной ярко-красной лентой на голове, которой поддерживались волосы. В руках она держала маленький, красивый зонтик для защиты от солнца, а на поясе висело плоское, сложенное пестрое опахало.
Софокл в первый раз видел Аспазию в женском наряде, с его губ сорвалось восклицание восхищения этой женщиной.
– Полюбуйся, Аспазия, – сказал Софокл, – на окружающую тебя природу. Здесь вы можете сколько угодно наслаждаться уединением вдвоем. Но если вы желаете видеть самое благословенное музами и харитами место, то идите за мною.
Перикл и Аспазия последовали за поэтом. Он повел их до того места, где Кефис делает поворот. Там и сям попадались маленькие дерновые скамьи, на которых можно было отдохнуть и помечтать. Здесь же был маленький грот в скале, вход в который был почти скрыт цветущими кустами.
При виде этого очаровательного грота, Аспазия была восхищена и охотно приняла приглашение отдохнуть. Перикл и сам поэт последовали ее примеру.
– Тяжело, – начал Перикл, после непродолжительного молчания, – тяжело возвращаться из этого спокойствия и тишины к делам. А между тем, Аспазия, мы должны помнить о людях, от которых бежали сюда. Представь себе человека, которому, как говорится в предании, подали угощение из его собственных детей – я могу вполне представить себе его ужас, когда он увидел, хотя и не столь ужасную, но все-таки неприятную картину зажаренной прекрасной птицы, которая, как я предполагал в ту минуту, радует своим видом прелестную Аспазию, которая видит в ней Аргуса, присланного возлюбленным, чтобы вместо него наблюдать за нею своею сотнею любящих глаз. Аспазия, что произошло? Почему павлин оказался у меня в доме? – спросил Перикл.
В ответ Аспазия рассказала о своих злоключениях, случившихся с ней вчера.
– Как странно, – закончила свой рассказ Аспазия, – вы, афиняне, не хозяева у себя в доме… Вы делаете женщину рабынями, а затем объявляете себя их рабами.
– Таков брак! – сказал, пожимая плечами, Перикл.
– Если, действительно, таков брак, – возразила Аспазия, то может быть было бы лучше, если бы на земле совсем не было брака.
– Властительница сердца выбирается по любви, – сказал Перикл, – но супруга и хозяйка дома всегда будет женой по закону…
– По закону? – удивилась Аспазия. – Я всегда думала, что только материнство делает любимую женщину супругой и что брак начинается только тогда, когда является ребенок.
– Только не по афинским законам, – возразил Перикл.
– В таком случае, измените ваши законы, – воскликнула Аспазия.
– Любимец богов, Софокл, – сказал Перикл, – помоги мне образумить эту негодующую красавицу, чтобы она не разорвала своими маленькими, прекрасными ручками всех наших государственных законов!
– Я не могу поверить, – возразил поэт, – что Аспазию оставит благоразумие. Уверен, что она знает что, предпринимая борьбу против чего бы то ни было, прежде всего нужно соизмерить свои силы.
– Ты хочешь сказать, – перебила Аспазия поэта, – что в Афинах чужестранки не должны бороться против законов, которые лишают их прав…
– Нашему другу, – заметил Перикл, – может быть легко судить о мужьях и устанавливать мудрые правила об их поведении, так как никакая Телезиппа не может угрожать его Аспазии.
– Так бывает со всяким посредником влюбленных, – смеясь сказал Софокл, – со всяким, кто хотя бы даже и по их просьбе вмешивается в их дела. Мне грозит быть осмеянным вами, если я вздумая давать вам советы и чтобы наказать себя за подобную попытку, я сейчас же предоставлю вас вашей собственной мудрости и прощусь с вами на короткое время, чтобы вы вдвоем могли хорошенько обсудить ваши дела. А я позабочусь об обеде и если несколько замешкаюсь, то знайте, что меня нигде не ждет никакая Аспазия, а что я просто забылся с восковой дощечкой в руках, подслушивая жалобные вздохи благородной дочери Эдипа.
– Ты должно быть продолжаешь то произведение, о котором упоминал на Акрополе? – спросила Аспазия.
– Половина уже окончена и я сижу целые дни, переводя мое произведение с восковых дощечек на папирус.
– Не дашь ли ты нам с ним познакомиться хоть немного? – спросил Перикл.
– Ваше время так дорого, – ответил поэт и попрощался.
Перикл сорвал с яблони зрелое прелестное яблоко, Аспазия откусила от него и подала Периклу, который благодарил ее счастливой улыбкой, так как ему было небезызвестно, что значит на языке любви подобный подарок. Затем Аспазия сплела венок и надела на голову Периклу. Они обсудили как Аспазия должна устроиться, затем, как сделать, чтобы видеться по возможности чаще и, так как влюбленные ни о чем так не любят говорить, как о своей первой встрече, то вспоминали о том, как они первый раз увиделись в гавани в доме Фидия.
Вскоре появился Софокл, чтобы пригласить их перекусить и повел в изящно отделанный домик в центре сада.
Афиняне принимали пищу полулежа опираясь на левую руку. Блюда ставили на маленькие столики, для каждого блюда был свой столик.
– Надеюсь, Софокл, – смеясь, сказала Аспазия, – ты не угощаешь нас жареными соловьями, хотя в городе, где не боятся жарить павлинов, соловьи также могут попасть на жаркое.
– Не оскорбляй из-за одной святотатственной руки весь афинский народ! – воскликнул Софокл.
– Та женщина, – усмехнулась Аспазия, – которая была способна убить павлина, заслуживает быть изгнанной из Эллады. Гнев греческих богов должен был бы разразиться над нею, так как она согрешила против того, что есть самое священное на свете – против прекрасного.
– Если поверить нашей прекрасной, мудрой Аспазии, – сказал Перикл, обращаясь к Софоклу, – прекрасное выше всего в свете: его первая и последняя добродетель.
– Эта мысль мне нравится, – согласился поэт, – хотя я и не знаю, что сказал бы о ней Анаксагор и другие. Но думаю, никто не станет отрицать власти красоты, которую она имеет над сердцами людей через любовь. Как раз сегодня утром, чтобы доказать непреодолимое могущество любви, я прибавил одну сцену, в которой заставляю Гемона, сына царя Креона, добровольно сойти в Гадес, чтобы не разлучаться со своей возлюбленной невестой, Антигоной…
– Это уж слишком! – заявила Аспазия несколько раздосадованному поэту, который рассчитывал заслужить ее похвалу, – поэты не должны показывать любовь с такой мрачной стороны – любовь ясна и светла и должна всегда быть такою. Любовь – это не страсть, заставляющая спускаться в Гадес. Любовь должна радовать людей жизнью, а не смертью. Мрачная страсть не должна называться любовью, она – болезнь, она – рабство…
– Ты права, Аспазия, – согласился Софокл, – и ты, и я, и Перикл, мы всегда будем поклоняться только свободной ясной любви и, если тебе угодно, то сегодня принесем жертву богам, чтобы священный огонь никогда не погас у нас в груди. Я хотел показать, что Эрот могущественный бог, но в то же время желаю от всего сердца, чтобы он никогда не возымел всего своего могущества ни над одним эллином. Красота – это великая и таинственная сила. Если ты хочешь, я готов перед всей Элладой заставить хор петь эти слова в будущей моей трагедии. Настолько твое присутствие дает мне вдохновение как можно лучше закончить эту песнь в честь Эрота. Вы не должны уходить отсюда до тех пор, пока я не напишу гимна. А теперь, – прибавил Софокл, – простите меня, что я не услаждаю вашего зрения и слуха танцовщицами и музыкантами, но мне кажется, мои гости вполне удовлетворяют друг друга и кроме того, кто осмелился бы играть на цитре перед прекрасным музыкантом из Милета?
– Прежде всего ты сам, – воскликнул Перикл, – тем более, что ты предлагал устроить состязание в музыке и пении, когда мы еще были на Акрополе. Принеси сюда инструменты, Софокл, для себя и для Аспазии, а затем начните состязание, в котором я буду судьею и единственным слушателем.
– Удовольствие слышать пение и игру Аспазии вполне вознаградит меня за поражение, – смиренно ответил Софокл и вскоре принес две цитры, прося Аспазию выбрать себе инструмент.
Красавица провела пальцами по струнам, кивнула одобрительно, затем прелестная милезианка и любезный хозяин начали состязание, но Перикл не мог отдать преимущества ни одному из них. Когда пение кончилось, поэт и милезианка заговорили о музыке, и Аспазия показала такие познания в дорийских, фригийских и лидийских стихосложениях, что Перикл с изумлением воскликнул:
– Скажи мне, Аспазия, как имя человека, который может похвалиться тем, что был наставником твоей юности?
– Ты узнаешь это, – отвечала Аспазия, – когда я со временем расскажу тебе историю моей юности.
– Отчего же до сих пор ты никогда не рассказывала о ней? – спросил Перикл. – Как долго еще ты будешь молчать о себе? Расскажи нам о своей жизни, Софокл наш друг, тебе нет надобности скрывать от него что бы то ни было.
– Нет, – сказал Софокл, – как ни приятно было бы мне выслушать историю юности Аспазии, но я боюсь, что если тебе придется делить удовольствие, которое ты будешь испытывать, слушая ее рассказ, с кем-нибудь другим, то оно будет для тебя менее сладостным, чем если бы ты выслушал его наедине. Кроме того, я припоминаю, что обещал не отпускать вас до тех пор, пока не сочиню гимна для хора в честь Эрота, поэтому я должен снова удалиться и предоставить вас друг другу. Мне кажется, что если я буду сочинять гимн в то время, как у меня скрывается влюбленная пара, то этим заслужу расположение бога любви и он вдохновит меня.
Перикл и Аспазия снова остались в очаровательном благоухании и одиночестве сада, еще возбужденные веселым разговором, прекрасным вином и музыкой. Прогуливаясь, влюбленные опять вошли в увитый плющом грот, у подножия которого катились тихие волны Кефиса и где было прохладно даже во время полуденной жары.
Перикл вновь попросил Аспазию рассказать о ее юности.
– Ты знаешь, – сказала она, смеясь, – я недостаточно стара, чтобы мой рассказ был длинным и полным приключений, но ты имеешь право спрашивать о моем прошлом. Человека, которому я обязана моими знаниями в искусстве музыки звали Филимоном. Добрый Филимон! Я не думаю, чтобы когда-нибудь еще смогу жить, в таком блаженном мире, как с ним: он не обращал никакого внимания на мой пол, точно также как и я на его. Ему было восемьдесят, а мне десять, правда он казался на четверть моложе, а я на четверть старше.
После смерти моих родителей он взял меня к себе, как друг отца. Он был самый ученый, самый мудрый и самый веселый старик во всем Милете. Я была в восхищении от его снежно-белой бороды и его ясных глаз, в которых как мне казалось, светилась мудрость всего света, от его лир и цитр, от его книжных свитков, от мраморных статуй в его доме, от чудных цветов в его саду. И он меня любил. С той минуты, как я попала к нему в дом, с губ его не сходила улыбка, такая улыбка какой я, ни до тех пор, ни после, не видела ни на одном лице.
Пять лет жила я среди благоухания роз, которыми украшал этот божественный старец свои вазы, наслаждалась ясностью его умных глаз и мудростью его речей, играла на его лирах и цитрах, развертывала, с пылающими щеками его исписанные свитки, наслаждалась зрелищем его статуй, ухаживала за цветами его сада. Мир поэзии и звуков снова ожил для него самого, так как он снова увидел его глазами ребенка. Он говорил, что, прожив восемьдесят лет, понял многие из своих книг только тогда, когда ему прочла их я.
Когда он умер, милезийцы называли меня прелестнейшей девушкой и я в первый раз посмотрелась в зеркало. Жизнь богатого города окружила меня, но я была недовольна. С книгами Филимона и его мраморными статуями я была весела, окруженная поклонниками я сделалась серьезна, задумчива, упряма, капризна и требовательна; мне чего-то недоставало. Жители Милета не нравились мне. Они восхищались мною, я же презирала их.
После смерти Филимона, я осталась сиротой, бедной и неопытной. В это время меня увидал один перс и сейчас же составил план отвезти в Персеполис всеми расхваливаемую милезианку и представить ее царю. Мое глупое, неопытное сердце воспламенилось, я думала о моей соотечественнице – Фаргилии, которая сделалась супругой фессалийского царя. Персидский царь, этот могущественный властитель, волновал мое сердце и казался мне воплощением всего мужественного, прекрасного, возвышенного, могущественного и достойного любви. Воспитываясь у Филимона, я была умным ребенком – выросши и превратившись в девушку, я сделалась глупой.