bannerbanner
Рисунок с уменьшением на тридцать лет (сборник)
Рисунок с уменьшением на тридцать лет (сборник)

Полная версия

Рисунок с уменьшением на тридцать лет (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Всё ещё заинтригованная его судьбой, я запросила однажды в адресном бюро адрес гражданина В.П.Е. такого-то года рождения неизвестной профессии. Ответ был: такой человек в Москве не числится. А где же числится? В жизни-то числится? Я прикидывала, как могла сложиться его жизнь. Ничего не складывалось…

Как-то я повела свою близкую подругу, приобретённую уже в зрелые годы (редкий случай), в заветные места. Было Светлое Христово Воскресение. Бульвар ещё не шумел листвой, но знакомое по другой жизни предчувствие весны сразу охватило меня, как только мы к нему приблизились. Вот арка его двора. Мы вошли в неё и повернули налево. Пересекли по диагонали скромную территорию двора, когда-то совсем голую, а теперь усаженную двумя рядами деревьев, и очутились в том самом углу, где слева от изгиба фасада я нашла нежилое, покрытое слоем вечной пыли Тонькино окно – решётка сломана, приямок завален нечистотами, – а справа, все в том же положении, не правей, не левей, не выше, не ниже – вход в его подъезд, лестница, ведущая в квартиру, где когда-то жил-поживал, но давно уже не проживал белокурый юноша с ослепительной улыбкой. Гулявший с собакой мужчина из этой жизни недоверчиво косился на двух незнакомок.

Меня знобило. Мы вышли из двора, миновали милый детский парк «Милютку»; постояли возле особняка, перед которым когда-то по весне розовым и белым цветом расцветали яблони и груши; теперь фруктовых деревьев не было в помине, некогда цельные стёкла окон особняка расчленили небрежно выполненными переплетами. Прекрасное здание отдано какому-то учреждению. Ещё в детстве я иногда фантазировала: дом наш, сад наш, в высокие торжественные двери входят наши гости, наш колокольчик возвещает об их прибытии…

Повернули направо. Перед поворотом в мой переулок – все то же крайнее окно, из которого, прогоняя страх, лился свет зелёной лампы, всегда напоминавший о несуществующей стране Гонделупе, когда тёмными зимними вечерами я возвращалась домой из музыкальной школы. Напротив церковь, освобождённая наконец от уродливых пристроек, за которыми её и не видно было. Реставрируется – не прошло и ста лет. Вниз с горы, в сохранившиеся – те самые – ворота, в глубину двора. Вот он, мой дом. Такой невысокий. Такой неширокий. Под ногами асфальт вместо земли и торчавших из неё булыжников. На двери в мой подъезд – рейки из современной жизни, стены внутри подъезда выложены «кабанчиком».

Мы поднялись до верхнего этажа и остановились перед моей квартирой № 13. Вот перекладина между пролётами лестницы, на которой я и мои гости висели и кувыркались – та самая, ничуть не изменилась. Я смотрела на неё в изумлении от этой непреходящести, и отрезок жизни от тех до этих дней показался не длинней этого «турника». Дверь на чердак была другой – та в нижней своей части имела квадратное отверстие, вырезанное моим папой для кота Мишки, чтобы он мог гулять сам по себе на чердак и обратно…

Вспомнилось: кот Мишка, впервые вывезенный на дачу и шокированный бескрайними просторами, влез на сосну и просидел на ней двое суток. Никакие уговоры, никакие приманки не помогали. На исходе вторых суток на участок зашёл Миша 3. и застал нас в полном отчаянии. «Чем могу, помогу», – сказал он и, задрав кверху голову, позвал: «Мишка, Мишка! Тёзка, тёзка!» Кот Мишка вдруг встрепенулся, поменял позу, в которой пробыл часов сорок не шелохнувшись и, напряжённо сверкая жёлтыми глазами, стал потихоньку сползать вниз, дав измученным хозяевам надежду, что всё ещё может окончиться благополучно. Действительно, утром он сидел под крыльцом – живой, невредимый и почти совсем расслабившийся…

Постояв возле квартиры и подробно осмотрев каждую малость, мы спустились вниз и вышли на улицу. Двор был пуст. А как всегда кипел!..

Из ворот направились в Петропавловский переулок, по которому, бывало, в канун Светлого праздника красочной демонстрацией шли старушки в белых платочках, держа в руках украшенные бумажными цветами узелки с куличами и яйцами – каждый год мы наблюдали эту картину из окна большой комнаты. Старушки, давно выселенные на московские окраины, скорее всего, там и окончили свой век вдали от любимого храма…

В церкви Петра и Павла шла праздничная служба. Христос воскрес прошедшей ночью. Народу было немного. Молодая девушка с заплаканными глазами осеняла себя широким крестом…

Вышли из церкви. Тем же рядком – невысокие старые дома. Повернули в Подколокольный переулок, вышли на Яузский бульвар, сели на трамвай и укатили в сегодняшнюю жизнь. Подруга – в свою, я – в свою…


…На днях мне рассказали, что Миша 3. скоропостижно умер… Недавно перешагнул сорокалетие…

II

Какой странный год – всё перепуталось: осень была похожа на лето, зима – на осень. Только февраль не рядился в чужие одежды, был холоден и снежен (снег выпал только в феврале). Теперь начало марта, а на улице +15 С…

Не доверившись показаниям Цельсия, я оделась по-зимнему. И сразу разомлела от стоячего тепла, безветрия, какого-то странного межсезонья – непонятно, между чем и чем; снежные валы по обочинам тротуаров, ещё несколько дней назад мешавшие где попало переходить улицу, поразительно исхудали, а кое-где вообще исчезли. Земля так быстро и так рано оказалась сухой, почти чистой, почти весенней. Чёткие тёмные линии голых веток, будто нарисованные пером поверх городского пейзажа, дополняли картину ранней весны…

Было воскресенье, малолюдно. Старая Москва, по которой вёз меня троллейбус на свидание со школьной подругой Татьяной, лежала как на ладони, со всеми подробностями старых зданий: излишествами фасадов, прутьями старинных оград, куполами счастливо сохранившихся церквей, изящными линиями зданий в стиле «модерн».

Какая большая и вместе с тем доступная радость, какая увлекательная затея – сесть в троллейбус и через пятнадцать минут очутиться в другом городе, в другом месте земли! Татьяна стояла на означенном месте в лайковом пальто с лисьим воротником, совершенно не соответствующем той жизни, в которую мы собрались с ней отправиться.

Отправились. Пересекли улицу, скосили угол диагональным сквериком с приземистыми заморскими рябинами. Хотели пойти любимым бульваром, но там было ещё очень грязно – бульвары долго просыхают по весне. Вот когда пригодились бы галоши, которые так мучили меня в детстве.

Переулок, ведущий к моему дому, был заполнен баптистами и адвентистами седьмого дня. Церковь на повороте всё ещё реставрировалась. Шли под горку. Пахло мясными щами…

…Порой я предавалась странной фантазии: я прихожу в свой старый дом, звоню в бывшую свою квартиру и прошу хозяев меня впустить, объясняя, что очень хочу побыть хоть несколько минут в тех стенах, где прошли мои лучшие, мои нелепейшие годы; ещё раз ощутить тесноту передней, подивиться, как можно было жить с единственным краном холодной воды – для рук, ног, зубов, белья, посуды; умилиться всем этим неудобствам, от которых так быстро отвыкаешь – ещё быстрей, чем привыкаешь к удобствам… Фантазии… На самом деле я отдавала себе отчёт, что никогда на это не решусь, а потому у меня столько же шансов войти в свою старую квартиру, как, скажем, в реку Нил…

Итак, мы вошли в мой незабвенный двор, обогнули трёхэтажный корпус, и… я остолбенела: дом стоял абсолютно мёртв, абсолютно пуст! Все окна, как одно, отражали одни и те же облака, которых в тот день гуляло по небу премножество. Подъезд был, казалось, намертво заколочен прибитой наискось неструганой доской. Однако как раз в этот момент какой-то рабочий, как иллюзионист, с лёгкостью развязывающий мёртвые узлы, открыл дверь парадного – оказалось, что доска приколочена лишь к дверному полотну, для видимости, – и скрылся внутри подъезда.

Я с недоверием потянула за доску, дверь открылась. Мы робко сунули головы в полумрак и увидели там только что вошедшего рабочего, который что-то мастерил возле ведущей в подвал лестницы. Спросив, можно ли подняться, и получив утвердительный ответ, мы стали подниматься. В доме было гораздо холодней, чем на улице, – ледяной, неподвижный, не оттаявший после зимы воздух. Двери всех квартир застыли открытыми настежь. Везде лежали кучи мусора, брошенный хлам. В квартире № 5 посреди комнаты стояла кровать с пружинным матрацем. Где-то теперь её хозяйка, которая однажды сшила мне красивое бежевое платье с красным поясом? На пороге квартиры № 8, где когда-то жили Фомины, валялась на боку табуретка с прорезью для пальцев. Мигом вспомнился смуглый Павлик, который в шестом-седьмом классе неожиданно начал оказывать мне знаки внимания, даже однажды поднёс к электричке мой чемодан, когда я в одиночестве, с опозданием из-за экзаменов в музыкальной школе, отбывала в пионерский лагерь, а потом почему-то вдруг возненавидел и перестал здороваться…

Окружённые могильным холодом и стылой тишиной, мы медленно совершали восхождение. И хотя кошек не было – что им делать в брошенном, нетопленном доме? – их едкий запах был по-прежнему силён, являя живую связь времён (именно этот запах был камнем преткновения при попытках обменять жилплощадь).

На третьем этаже почувствовалось человеческое дыхание, и мы увидели показавшихся в этой ситуации ирреальными мужчину и женщину, рывшихся в куче старья. «Тоже пришли на родное пепелище?» – спросила я, но вразумительного ответа не получила. Тут же бросив своё занятие – быть может, смутились, – персонажи потянулись на четвёртый этаж вместе с нами. На последнем пролёте я напряглась, предчувствуя, что дверь моей квартиры окажется запертой – закон мелкой подлости, имевший некоторую власть над моей судьбой, породил в душе робость и недоверие. Я даже не сразу взглянула в нужную сторону – хотелось немного продлить состояние надежды, – потом решилась и… перевела дух: «мое родное пепелище», как и все прочие, стояло нараспашку. В большом волнении я переступила его порог…

Двери комнат, туалета, кладовки были открыты. В туалете стоял очень маленький – детский – унитаз. Шаги, мои и Татьяны, отдавались эхом в пустоте передней, потом – большой комнаты, потом – маленькой, моей. Я жадно рассматривала каждый участок каждой поверхности, на дощатом полу – те же трещины и щели, облупленная краска. Содрала со стены кусок обоев, приготовившись увидеть под ними наши, ковровые, но их там не оказалось – только слой газеты.

В моей комнате валялись две маленькие туфельки – разные, обе с левой ноги, и один носочек. «Как жили, – сказала подруга. – И это считалось хорошо». Вот здесь, слева, стояла моя кровать с шишечками, над которой долгие годы висел коврик с аппликацией, изображавшей трёх бегущих девочек, взявшихся за руки, в разноцветных платьицах, шляпках, с корзинками в руках, полными ягод и грибов. Они имели имена, я беседовала с ними, особенно когда болела. Мне страстно хотелось, чтобы они ожили, хотя бы изменили позы…

На стене под окном по-прежнему располагались восемь секций чугунного радиатора, который я когда-то протирала мокрой тряпкой. Дверь, ведущая из маленькой комнаты в соседскую и прежде загороженная книжным шкафом – как будто её вовсе не существовало, – была тоже открыта настежь.

Оцепенело, как во сне, я двигалась обратным ходом. Та же кладовка, та же кухня, та же маленькая раковина – никаких признаков горячей воды. Всё то же. Только я совсем, совсем другая…

Не в силах уйти, я вернулась в большую комнату и посмотрела в окно. Далеко, как и тогда, увидела башни Кремля, перед ними – гостиницу «Россия», которой в те времена еще не было – Зарядье кишело в яме огромной вороньей слободкой. Тем же кривым коленом уходил к Яузе переулок с церковью Петра и Павла. У двери большой комнаты на полу лежала незамеченная мной вначале огромная куча чёрных и белых сухарей, как гора черепов на картине Верещагина… Кто-то сухари сушил. Похоже, не понадобились…

– Пойдём, хватит! – решительно прервала сон-явь подруга.

Вышли на лестницу. В соседней квартире всё та же пара вертела в четырёх руках корыто, по-видимому, решая, забирать его или нет. Я спросила:

– Вы жили в этой квартире?

– Я жил в этой квартире. В этой комнате, – сказал он.

– Я жила на третьем этаже, – смущённо сказала она.

Так вот оно что. Жили на разных этажах, а сюда явились вместе перебирать старый хлам.

Я спросила мужчину:

– А сколько лет вы жили в этой квартире?

– Пять.

– Вы знали Вернера Ивановича?

– Кого-кого?

– Вернера Ивановича Вернера. У него были жена Анна и дочь Людмила.

– Аа-а-а, Анна… Да, они жили с Людмилой вон в тех комнатах, а муж умер ещё до меня.

– Да, они жили здесь, – с этими словами я вошла в первую из двух смежных комнат квартиры № 14 и увидела… круглый стол. Это был массивный, добротный круглый стол с толстыми ногами, солидными перекрещивающимися перекладинами, со щелью посередине – во время праздников стол «разводили», как мост, и вставляли между половинками доску; тогда из круглого он становился овальным… Видимо, давно не в чести: шершавый, заляпанный штукатуркой, с одного бока свешивается заскорузлая клеёнка…

Я обмерла, потому что узнала… наш стол! Да, да, напрягала я память, мама ведь отдала Вернеру шкаф, диван и стол… Ещё что-то… Я трогала изъеденную временем поверхность, попыталась приподнять гиганта. Угадав ход моих мыслей, сообразительная Татьяна предложила отвезти его ко мне домой. Увы, это было нереально. Мужчина и женщина, замерев, наблюдали сцену моего безумства…

…Вернер Иванович Вернер жил в соседней квартире. Когда мы въехали в этот дом, Вернер, на мой тогдашний взгляд, был уже старый и смешной (думаю, ему было немного за пятьдесят). Меня забавляло, что у него одинаковые имя и фамилия. Он ходил в линялой гимнастёрке, всегда в одних и тех же брюках, с шахматной коробкой под мышкой. Единым духом он взбегал на четвёртый этаж, и грохот шахматных фигурок внутри коробки сопровождал его возбегание.

Я прожила в этом доме девятнадцать лет и ни разу не видела Вернера Ивановича в верхней одежде – во все сезоны он носился без пальто и головного убора. Именно носился: то ли бегал оттого, что не имел одежды и спасался таким образом от холода, то ли ходил раздетым, потому что не знал иных способов передвижения. Его голова была седа, от небольших светло-голубых глаз лучиками расходились морщинки. Только летом, когда становилось очень жарко, Вернер снимал свой «френч» и переходил на летнюю форму – выцветшую шёлковую тенниску. Я усвоила с детства, что он – ОБРУСЕВШИЙНЕМЕЦ (как у Цветаевой ПАМЯТНИКПУШКИНУ). Трудно выразить, насколько неуместными были в нашем дворе его интеллигентские манеры и интонации. Когда он пробегал сквозь строй старух, воров-рецидивистов и играющих в пыли немытых детей, ему вдогонку летели, как каменья, грубые насмешливые реплики. Он не обращал на них внимания, разве что иногда останавливался и, глядя сквозь похожие на пенсне очки, говорил особо постаравшемуся: «Нехорошо. Некрасиво», что усугубляло дурацкостъ его образа.

Нашу семью он «выделял»: папа – инженер, мама – инженерша; у нас было пианино, я ходила с нотной папкой. Поэтому частенько, пробегая мимо по лестнице – я-то плелась обычно еле-еле, – он хорошо поставленным трагическим баритоном напевал какую-нибудь арию. А в другой раз затевал светский разговор, который мне не хотелось поддерживать – с одной стороны, он раздражал меня своей нелепостью, с другой – мне было его жгуче жалко. Я часто видела его на бульварной скамейке играющим с кем-нибудь в шахматы. Кем он был по специальности и работал ли – не знаю, почему-то такой вопрос у меня никогда не возникал.

Когда я училась в пятом-шестом классе, Вернер повадился приходить к нам петь, а меня просил аккомпанировать. Он исполнял «Сомнение», «Элегию» и другие прекрасные романсы. Голос его могуче и театрально дрожал. По-моему, это было пение, близкое к профессиональному. Маме не нравилось вторжение Вернера в наш дом: он отвлекал меня от уроков и вообще не вызывал у неё симпатии. После маминых намёков он стал приходить реже и в её отсутствие. Я сама не очень-то любила эти концерты, но отказать ему у меня не хватало духу. Вернер Иванович жил с двумя немками, тоже обрусевшими – женой и сестрой. Они занимали две комнаты, из которых одна была проходной. В третьей, маленькой, но изолированной комнате этой же квартиры жила тихая семья с двумя детьми.

Я почти не отличала жену Вернера от его сестры: обе были высокие, сухопарые, одна старше и некрасивей, другая моложе и миловидней; обе одинаково приветливо улыбались, не вступая в разговоры, а лишь кивая в знак приветствия головой. Обе ходили в шляпках, с меховыми муфточками. В отличие от Вернера, степенно поднимались на четвёртый этаж и тихо скрывались в квартире. Из жизни ушли почти одновременно – одна на даче от солнечного удара, другая в больнице от болезни. Вернер остался один и совсем почуднел. Седые пёрыш-ки на голове торчали непричёсанными, на щеках извивались красные склеротические червячки. При каждой встрече на лестнице он елейно улыбался мне, но моя неизменная сухость постепенно подсушила и его манеры в обращении со мной. Лет за пять до нашего выезда из этого дома Вернер женился. Кто-то привёз ему из деревни белотелую, полногрудую, цветущую – кровь с молоком – двадцатисемилетнюю Анну (ему в это время, по неточным подсчётам, было под семьдесят). Так что вместо двух утраченных старых женщин судьба подарила Вернеру одну молодую.

То-то был театр для старух, десятками любознательных глаз провожавших «молодых», когда они шли по двору. Анна ступала важно, не торопясь, не стесняясь взглядов. Вернеру тоже теперь приходилось ходить медленно, что совсем не вязалось с его образом, а также с его лёгкой одеждой. Через год-полтора из большого, круглого живота Анны вылупилась девочка Людмила, и пока она лежала в бывшей до неё в чьём-то употреблении коляске, все успели вволю назлословиться относительно истинного происхождения малютки – не старый же Вернер тому причиной. Но чем старше становилась девочка, тем ясней было, что она как две капли воды похожа на Вернера, а также на его покойных сестру и жену, но только не на Анну. Глядя на малышку Людмилу, перебиравшую тонкими белыми ручками лестничные стойки, я могла дать голову на отсечение, что удлинённое личико с голубыми глазками и белокурые кудри малютки сотворены её престарелым отцом…

Когда началось томительное ожидание переезда в новую квартиру, мама стала избавляться от старой мебели. Я хорошо помню, как широко были открыты двери двух соседствующих квартир, и из одной в другую переселялись вещи…

После нашего переезда ещё в течение нескольких лет до нас доходили слухи о старом чудаке, бегающем по зимнему бульвару без пальто с шахматами под мышкой…

…Вечером того же дня я позвонила маме:

– Мы отдавали Вернеру круглый стол?

Сначала мама ответила утвердительно, но потом вспомнила, что ему отдали шкаф и диван, а стол взяла Зоя Петровна…


Через месяц после этого удивительного визита в выселенный дом мамы не стало. Внезапно, хоть и болела. Через двенадцать лет после скоропостижного ухода папы. Два сильнейших удара, от которых оправиться невозможно. Скоропостижность смерти близкого человека – непостижима. Душа и сердце так до своего конца и существуют неизлеченными. «О, господи! и это пережить… И сердце на клочки не разорвалось…»


…Сижу в лучах заходящего апрельского солнца на террасе с каменными балясинами, слежу за радостными мошками, штопающими воздух (так сказал известный писатель). Наверху – освещённые красноватым светом верхушки вечнозелёных елей. Внизу – полчища бурых, сладострастно урчащих лягушек, они заполонили местность, как крысы тот город, из которого их удалось вывести только с помощью музыки. Поют, свистят, тренькают незнаемые мною птички. Это – рай, лучше уже никогда не будет, разве только в настоящем раю…

Вспоминаю родителей. Думали ли они, что их дочь, их единственный ребёнок станет когда-нибудь грустной стареющей дамой? Солнце уходит за крышу, и луч мгновенно обрывается. Сейчас быстро, друг за другом, наступят сначала ранние, потом поздние сумерки. Затем придёт тьма, набитая (набивная ткань) звездами, быть может, и луной. Так что это ещё не та абсолютная тьма… То есть, ты хочешь сказать, что ещё не вечер? Не обольщайся, уже вечер…

III

В одно прекрасное воскресное утро, проснувшись, я ощутила в своей душе протест: ни одно из тех дел, ради которых надо было встать, умыться и одеться, мне категорически делать не хотелось. Посему после завтрака, оставив немытую посуду, пыльную мебель и недоумевающих домочадцев, я решительной поступью вышла из дома.

Люблю этот троллейбусный маршрут: тянется прямо, без единого поворота, вдоль нескольких старых улиц, переходящих одна в другую, которые – вот что поистине удивительно – почти не изменились на моем веку. Моя остановка. Я сразу перешла на другую сторону улицы, со знанием местности срезала угол и пересекла Покровский бульвар там, где бульвара как такового ещё нет. Постояла у арки заветного двора, но внутрь не вошла.

Сегодня меня тянуло в мой двор – с того дня, когда во всех окнах приготовившегося к капитальному ремонту опустевшего дома отражались одни и те же облака, я там не была. Прошло года четыре. Четыре года, вместившие несколько таких сюжетов семейной хроники, которые уважающий себя романист никогда бы не соединил в одном романе, а если бы позволил себе такое, хороший читатель посчитал бы это признаком отсутствия у романиста вкуса и чувства меры. Но всё это было, было в жизни, притом подряд…

Вот ворота (они всё ещё целы!). Впиваясь взглядом в каждую пядь двора, я медленно брела по нему, пока не видя моего дома – как всегда, его заслонял трёхэтажный корпус, который был мёртв: в воскресенье давно расквартировавшиеся в нём учреждения не работали. В положенный момент, качаясь вверх-вниз в такт моих шагов, показалась левая вертикальная грань фасада, только теперь не красного, как раньше, а светло-жёлтого цвета. Сейчас должно показаться моё окно…

Слева на крутопокатой крыше одноэтажного строения, в котором когда-то жила толстая девочка Ада с толстыми мамой, папой, братьями и сёстрами, сидела ворона и, скользя по склону, рьяно терзала мёрзлый кусок хлеба. В миг, когда пора было уже бросить взгляд на открывавшееся взору моё окно, я отвлеклась на идущего навстречу человека. Короткая дубленка, меховая шапка, усы на бледном, относительно молодом лице, грустный взгляд – таков был моментальный охват взглядом первого встречного «инопланетянина»: этот двор был теперь для меня иной планетой. Почти одновременно я посмотрела на фасад и сразу поняла, что дом тёплый, живой, жилой – с занавесками, гардинами, шторами! В квартирах горели «каскады» и прочие светильники – день был мрачным до предела; форточные проемы окон первого этажа, из которых – в другой жизни – высовывалась Лёлька и насмехалась над моими, якобы слишком большими глазами, были затянуты сеткой ядовито-зелёного цвета.

На четвёртом этаже в моём окне горела… ёлка! Точнее, ёлку с земли я увидеть не могла, но абрис, составленный из маленьких цветных огоньков, не оставлял сомнений: первого февраля в моей комнате стояло наряженное новогоднее дерево.

Соскользнув вниз, взгляд ощутил нечто непривычное, в первую секунду не понятое; во вторую – дошло: подвальные окна заложены, сплошной серый цоколь уходит в землю, и только три малюсеньких квадратных зарешёченных отверстия точно соответствуют бывшим трём подвальным окнам, неотъемлемой части былой жизни. Замечает ли кто-нибудь эти маленькие амбразуры, из которых подсматривает чужое, навсегда замурованное прошлое?..

Я открыла аккуратную застеклённую дверь и через тамбур вошла в респектабельность, которой в прежние времена наш подъезд не знал. Никакой лестницы, ведущей в подвал, как и самого подвала, нет в помине. На глухой стене под первым лестничным маршем висит блок почтовых ящиков. Вспомнились те разноцветные и разнофасонные, что висели прямо на дверях квартир, а потом разом и бесследно исчезли. Были же времена – прямо в квартиры доставляли газеты, приносили в бидонах молоко, в мешках – картошку. Горластые точильщики и стекольщики орали на всю округу, предлагая свои, столь обыденные тогда и столь сложнодоступные теперь услуги…

Поднявшись по нескольким ступенькам на площадку первого этажа, я вместо двери в квартиру № 3 увидела толстую бежевую трубу с ковшом – воистину в дом явился мусоропровод! Вот как… Значит, теперь не надо ходить на помойку в самый дальний угол двора со свёртком из газеты (полиэтилен ещё не изобрели). Неужто и ванны есть в квартирах? И горячая вода?..

В подъезде стояла тишина. Кошками не пахло. Наконец, четвёртый этаж. Вот моя перекладина. Оказывается, она для всех времен и народов. Номер моей квартиры прежний. На кожаной обивке двери металлическая табличка с каллиграфической надписью «ЛЕВАШОВЪ». С твёрдым знаком. Что за люди живут в моей квартире? Почему фамилия с твёрдым знаком? Почему они зажигают ёлку первого февраля, когда все люди забыли о Новом годе?.. Пора возвращаться. На лестнице ни души. И снова двор. Трёхэтажный корпус теперь слева, одноэтажные постройки – справа. Выглядят хоть и убого, но опрятно, как алкоголик, навсегда бросивший пить…

На страницу:
5 из 7