Полная версия
Жизнь Маяковского. Верить в революцию
Стихотворение начинается целым набором сниженных, гротескно-иронических образов, на первый взгляд, мало подходящих для «поминального» текста («…как говорится, / в мир в иной»; «Пустота… / Летите, / в звезды врезываясь. // Ни тебе аванса, / ни пивной. // Трезвость»; «…взрезанной рукой помешкав, // собственных / костей / качаете мешок»), с помощью которых автор развертывает перед читателем-слушателем зримую, почти «живую» картину жизни и смерти человека и великого поэта Есенина. Характерно, что у Маяковского эти образы совсем не воспринимаются как несочетаемые с общим трагическим тоном стихотворения и особенно его зачина. Ибо – «В горле / горе комом – / не смешок». Автор решительно отказывается от всяких объяснений причины есенинской трагедии:
Не откроют нам причин потерини петля, ни ножик перочинный.Он хорошо сознает, что подлинная причина кроется в самой природе поэтического творчества («Может, / окажись / чернила в «Англетере», // вены / резать / не было б причины»). Высокую оценку дает Маяковский есенинскому творчеству, таланту ушедшего поэта: «Вы ж / такое / загибать умели, // что другой / на свете / не умел»; «У народа, / у языкотворца, // умер / звонкий / забулдыга подмастерье». Быть подмастерьем у такого гениального мастера, как народ, – высшая похвала в устах Маяковского. Установив этот вершинный уровень таланта, Маяковский с гневом и презрением («Не позволю / мямлить стих / и мять!»; «Оглушить бы / их / трехпалым свистом…») говорит о той атмосфере, той окололитературной и критической суете, которая оказалась связанной со смертью поэта: «Вам / и памятник еще не слит… / …а к решеткам памяти / уже / понанесли // посвящений / и воспоминаний дрянь»; «Ваше имя / в платочки рассоплено, // ваше слово / слюнявит Собинов…» Таким образом – «Дрянь / пока что / мало поредела». И с этим надо, конечно, бороться («Дела много – / только поспевать»), в том числе и поэтическим словом: «Слово – / полководец / человечьей силы. // Марш! / Чтоб время / сзади / ядрами рвалось…»
Стихотворение Маяковского было ответом на предсмертные строки Есенина:
В этой жизни умирать не ново,Но и жить, конечно, не новей.С этим, по определению Маяковского, «сильным стихом», который в тех условиях мог подвести «под петлю и револьвер» немало «колеблющихся», можно было «бороться стихом и только стихом» («Как делать стихи?»). И автор есенинским строкам противопоставляет свои строки, заключающие стихотворение «Сергею Есенину»:
Надо вырвать радость у грядущих дней.В этой жизни помереть не трудно.Сделать жизнь значительно трудней.Последним развернутым словом В. Маяковского о писательском деле, подведением поэтических, да и жизненных итогов стала поэма «Во весь голос» (1930). Это повествование автора, сконцентрировавшее те эстетические, нравственные и философские проблемы, к которым поэт обращался на протяжении творческого пути. Этим произведением Маяковский продолжил классическую тему «памятника» в русской поэзии, начатую стихотворениями Ломоносова, Державина, Пушкина.
Поэма Маяковского строится в форме «письма», «разговора» с «потомками» на тему «о времени и о себе». Вместе с тем, обращаясь к потомкам через головы современников, но в их присутствии, автор одновременно бросает «вызов» текущей действительности, что предполагает наличие слушателя-единомышленника. Так возникает одновременное и как бы порознь, обращение к «потомкам», к «планеты пролетарию», и к различным «персонажам» исторической действительности 1920-х годов: писателям, критикам, к женщине. Этим определяется полифоничность и жанровая сложность произведения, где есть и «разговор», и «вызов», и «ода-памятник», и «автобиография», и «агитка». Одновременно с работой над поэмой Маяковский готовил выставку – отчет о своей деятельности. Выставка «20 лет работы Маяковского» состоялась в феврале-марте 1930 года. Некоторые художественные образы поэмы «Во весь голос» прямо восходят к материалам и виду этой выставки.
Так, находясь под впечатлением от нее, поэт видит себя полководцем, принимающим парад войск:
Парадом развернув моих страниц войска,я прохожу по строчечному фронту.Маяковский находит емкие образы для каждого из рядов своей воинствующей поэзии, сравнивая стихотворения с пехотой, поэмы – с артиллерией, плакатные подписи и агитки – с кавалерией. Поэт не позволяет счесть второсортным ни один из этих родов оружия, напротив, помогает увидеть и в своих «малых делах» высокую романтику революционного времени.
Полемичность, вызов современникам, связанный с самим фактом обращения через их головы к потомкам, с самого начала произведения резко усиливаются использованием сниженной лексики для характеристики «сегодняшнего» дня, современной автору действительности: «Роясь / в сегодняшнем / окаменевшем г…»; «…по скверам, // где харкает туберкулез, //где б… с хулиганом / да сифилис». И это – в контексте разговора на такие «высокие» темы, как «памятник» («…мои изваяния высились…»), «честь», бессмертие. Назвав себя «ассенизатором и водовозом», автор говорит, что по зову революции и сердца он «ушел на фронт / из барских садоводств // поэзии – / бабы капризной». Однако, спуская на грешную землю образ традиционного поэта-небожителя (при этом античная «муза» поэзии названа «бабой капризной»), Маяковский не только не снижает свой образ поэта, а предполагает ассоциацию его работы с подвигом героя античности – Геракла, с чисткой «авгиевых конюшен». Поэт-ассенизатор вылизывает «чахоткины плевки / шершавым языком плаката». Но эта очистка авгиевых конюшен истории, кажущаяся «неэстетичность» автохарактеристики поэта и ставит его, «революцией мобилизованного и призванного», в контекст «высокой» – античной – культуры.
В поэме развиваются два метафорических ряда: поэзия – оружие и поэт – водовоз. Соответственно, на бытийно-философском уровне возникают художественные образы огня (производимого оружием) и воды. Огонь и вода, традиционно выступающие как первооснова жизни, характеризуют природу бессмертия слова. Автором виртуозно используется широкая система ассоциаций (как позитивных, так и негативных), традиционно стоящая за словом «вода». Образ воды как потока жизни, как символ очищения, чистоты, связанный с образом поэта-труженика, поэта-«водовоза», возникает уже в самом начале стихотворения: «певец кипяченой / и ярый враг воды сырой». Самоирония этого образа, как и ирония по отношению к «профессору» будущего («снимите очки-велосипед!») позволяет несколько смягчить резкость предшествующего образа о «сегодняшнем г…». В центральной части произведения говорится о рукотворном потоке, о движении стиха из прошлого и настоящего в будущее, о таком стихе, который
…трудом громаду лет прорвети явится весомо, грубо, зримо,как в наши дни вошел водопровод,сработанный еще рабами Рима.«Вошел», естественно, не древний сохранившийся акведук, являющийся лишь памятником истории, символом связи времен, а тот преображенный, сегодняшний работающий водопровод, который помогает очищению жизни. Этот поток, эта река жизни, работающий «живой» символ памяти противостоит Лете, реке забвения, из которой потомки, проверив «поплавки» «словарей», могут выловить остатки таких слов, как «проституция», «туберкулез», «блокада», всего того, с чем боролся поэт. В заключительной части поэмы вода выступает как символ «свежести», чистоты помыслов, подлинного бескорыстия работы поэта-труженика:
Мне и рубля не накопили строчки…<…>И кроме свежевымытой сорочки,скажу по совести, мне ничего не надо.В иных случаях «вода» выступает как метафора поэзии пустой, никчемной, как раз и процветающей в «барских садоводствах»: «…дочка, / дачка, / водь / и гладь – // сама садик я садила, // сама буду поливать. // Кто стихами льет из лейки, //кто кропит, набравши в рот…» В поэме немало прямых и завуалированных образов, связанных с литературной ситуацией, с литературной полемикой тех лет, что поэт в целом обозначил как «кудреватые Митрейки, / мудреватые Кудрейки – // кто их к черту разберет!» Здесь мастерски обыгрываются подлинные фамилии молодых поэтов-конструктивистов (из литературной группы И. Сельвинского) А. Кудрейко и К. Митрейкина. Упоминается и ставшее в те годы модным «романсовое» направление лирической поэзии («мандолинят из-под стен»). «Нет на прорву карантина», – с грустью констатирует автор. Именно эти «поэзии потоки» поэт «заглушает», перешагивает, разговаривая, «как живой с живыми», непосредственно с «товарищами потомками». Надо отметить, что шагнув «через лирические томики» к потомкам, Маяковский в «коммунистическом далеко» видит еще только одного русского поэта-современника – Есенина (хотя и в слегка сниженном, не столь боевом, как он сам, образе: «песенно-есенинный провитязь»).
Образы, связанные с темой «огня», уничтожения и безымянной (но героической) гибели на поле боя, занимают в поэме срединное положение. «Оружия любимейшего род» – стихи, строчки которых могут умереть, «как безымянные на штурмах мерли наши». И эти боевые строчки, умирающие, «как рядовой», «как безымянные… наши», перевоплощаются в «общий памятник» – в «построенный / в боях / социализм». Общий накал общественной и литературно-критической борьбы подчеркивается сочетанием «высокого» и «сниженного» стиля, изменениями стихотворного ритма (то пародийно-романсового, имитирующего стиль литературных противников, то акцентно-наступательного, идущего от имени «агитатора, горлана-главаря»…) и выбором, сталкиванием лексически контрастных рифм: «водовоз» – «садоводств», «роз» – «туберкулез», «высились» – «сифилис», «враг» – «флаг», «слизь» – «социализм», «выжиг» – «книжек». Помимо «общего памятника», «социализма», у подлинного творца остается еще и свой памятник – книга. Книга, в которую перевоплощается имя и строки поэта, книга, символизирующая непрерывность жизни и бессмертие поэзии. «Потомки» же могут «с уважением» рыться «в курганах книг, похоронивших стих» (образ, ведущий еще к одному виду исторических памятников, например, к скифским курганам). А сам «живой» поэт в состоянии предъявить неким контролирующим органам «грядущих светлых дней» «все сто томов моих партийных (т. е. боевых, действенных) книжек».
Маяковский предстает в поэме борцом, последовательно отстаивающим свое понимание главных направлений развития искусства в революционную эпоху. Поэма «Во весь голос» в идейно-философском отношении стала для поэта цельным, законченным произведением, поэтическим памятником и творческим завещанием, подлинным «предсмертным и бессмертным документом» (слова Б. Л. Пастернака).
Полпред стиха
«Я земной шар чуть не весь обошел», – писал Маяковский летом-осенью 1927 года в поэме «Хорошо!» Всего в 1922–1929 годах Маяковский совершил девять заграничных путешествий. И каждая поездка давала материал и для стихов, и для прозаической публицистики.
Слова «полпред стиха» – из стихотворения «Вызов» (1925), одного из стихов цикла об Америке (1925–1926).
Цикл родился в результате путешествия в 1925 году через Атлантический океан в страны Западного полушария. Это была самая длительная, почти полугодовая поездка Маяковского за рубеж. Он отправился из Москвы в Западную Европу 25 мая – Кенигсберг, Берлин, Париж… Некоторое время в Париже ожидал американскую визу. Не дождавшись, 21 июня отплыл на пароходе «Эспань» в Мексику. Из Мексики после 20-дневного пребывания там поэту наконец-то удалось въехать в США. Здесь он пробыл три месяца. По ходу путешествия и выстроилась цепочка стихов: «Испания», «6 монахинь», «Атлантический океан», «Мелкая философия на глубоких местах», «Блек энд ван», «Сифилис», «Христофор Колумб», «Тропики», «Мексика», «Богомольное», «Мексика – Нью-Йорк», «Бродвей»… «Домой!».
Поэт сумел оценить и деловой настрой США, и достижения американской техники («Бродвей», «Бруклинский мост»). Но и здесь его оценки буржуазной Америки однозначны:
Я в восторге от Нью-Йорка города.Но кепчонку не сдерну с виска.У советских собственная гордость:на буржуев смотрим свысока…(«Бродвей», 6 августа 1925, Нью-Йорк)Я стремился за 7000 верст вперед,а приехал на 7 лет назад.(«Небоскреб в разрезе», 1925)А в стихотворении «Вызов» (1925) поэт заявляет:
Я полпред стиха и я с моей странойвашим штатишкам бросаю вызов.Каков же этот вызов «штатишкам»?.. В Америке были, конечно, у поэта выступления, лекции, поездки в крупнейшие рабочие центры страны – Нью-Йорк, Чикаго, Детройт, Кливленд, Питтсбург, Филадельфию. Встречи с рабочими, коммунистами, видевшими в поэте прежде всего представителя нового общества, многим тогда казавшегося столь притягательным. Отзывы в газетах, интервью. В самом стихотворении «Вызов» есть и обличение «капитала – его препохабия», и посылка «к чертям свинячим всех долларов всех держав». Но есть «вызов» и другого рода:
…Нам смешны дозволенного зоны.Взвод мужей, остолбеней, цинизмом поражен!Мы целуем — беззаконно! — над Гудзономваших длинноногих жен…Поэт в ироничном, «смешном», зашифрованном виде сообщает о важнейшем в его личной жизни событии. Здесь, в Америке (вдали от Бриков) Маяковский встретил и полюбил женщину – Элли Джонс (Елизавету Петровну Зиберт, 1904–1985), из русских немцев, покинувшую Россию в первые годы после революции. Все время пребывания Маяковского в Америке они были вместе. Не простым было их расставание. Елизавета и Владимир уже знали, что у них скоро будет ребенок. Потому стихотворение «Домой!» (1925), написанное на пароходе, увозившем Маяковского из Америки обратно в Европу, начинается строчками, выражающими смятение чувств поэта:
Уходите, мысли, восвояси.Обнимись, души и моря глубьТот, кто постоянно ясен, —тот, по-моему, просто глуп.15 июня 1926 года у Маяковского и Элли Джонс в США родилась дочь Хелен-Патриция. Сохранилась (не полностью) переписка родителей. Но их разделяет огромное пространство – океан… В эти дни Маяковский создает стихотворение о любви. Но его любовь – тайна для окружающих. А стихотворение «Разговор на одесском рейде десантных судов: «Советский Дагестан» и «Красная Абхазия»» (1926) – аллегория. «Пара пароходов» (у одного мужское имя, у другого – женское), обмениваются на рейде световыми сигналами: «Что сигналят?.. // Может быть, / любовная мольба. // Может быть, / ревнует разозленный». Вечереет. Понятно, что поэту грустно и одиноко: «Перья-облака, / закат расканарейте! // Опускайся, / южной ночи гнет!» И поэт – сигналами пароходов – сообщает своей возлюбленной: «Я устал, / один по морю лазая, // подойди сюда / и рядом стань». Но огромны океанские расстояния. И через них поэт-пароход продолжает сигналить о свой тоске:
Скучно здесь, нехорошо и мокро.Здесь от скуки отсыреет и броня…(Это – отсылка к непростым размышлениям поэта при недавнем расставании с любимой: «…слов ржавеет сталь, / чернеет баса медь. // …вымокать мне, / гнить мне / и ржаветь…» – «Домой!», 1925.)
Человеческую бесприютность и одиночество ощущает целое мироздание, такое огромное, что все Черное море – только его слеза:
Дремлет мир, на Черноморский округсинь-слезищу морем оброня.Так за, казалось бы, шутливым сюжетом проступает глубокое чувство.
А в октябре 1926 года в Москве в серии «Библиотека журнала «Огонек»» выходит маленькая книжечка стихотворений Маяковского – «Избранное из избранного». Само название сборника говорит об особо тщательном отборе помещенных в этой книжечке 15 стихотворений. Из всех дореволюционных произведений сюда включено только одно стихотворение – «Военно-морская любовь». Стихотворение, говорящее и о любви, и о дальних морских расстояниях. И когда-то, в 1916 году, включавшееся Маяковским в невышедший сборник стихов для детей.
Драматично это «наступание на горло собственной песне» («Во весь голос») и «сознательный перевод себя на газетчика» («Я сам»), этот вынужденный отказ поэта-лирика писать о любви. Посвящать что-либо Л. Брик он уже не мог и не хотел, открыто писать об иных «тревогах сердца» – не решался… Кстати, стихотворение «Вызов», вполне «идейное», «советское», напористо-агитационное, Маяковский неоднократно читал на своих выступлениях, несколько раз опубликовал в провинциальной печати (Харьков, Баку, Ленинград, Одесса). Но – как же быть со строчками о «длинноногих женах»? – так и не решился показать Брикам. Дважды не включил в изданные в Москве свои книги, где были опубликованы все остальные стихи американского цикла. Когда, после смерти поэта, Брики нашли в его бумагах черновую рукопись этого стихотворения, они, в 1934 году, опубликовали его как новое, неизвестное стихотворение, которое «нигде напечатано не было»! Почти детективная, захватывающая, почти «смешная» литературоведческая история. Но – трагическая для поэта Маяковского…
Осенью 1928 года Элли Джонс с дочерью приехала во Францию, в Ниццу. В октябре во Франции был и Маяковский. В 20-х числах октября 1928 года в Ницце поэт впервые увидел свою двухлетнюю дочь. Маяковский – мужчина, которому «30 уже и у 30-ти / пошел пробиваться хвост» («Домой!», 1925, черновая рукопись, строки, тогда не вошедшие в окончательный текст, но теперь буквально повторенные: «мне ж, красавица, / не двадцать, – // тридцать… / с хвостиком…» – «Письмо товарищу Кострову…»), испытывает, переживает совершенно новый, незнакомый, особый – «Ураган, / огонь, / вода» («Письмо товарищу Кострову…», 1928) – поток эмоций и чувств. Он стал отцом! У него есть своя дочь, своя семья. Это – переход в принципиально иное состояние, в иное качество, особенно остро воспринимаемый человеком зрелого возраста, можно сказать «старым холостяком». Впервые со времени поэм «Люблю» и «Про это» (1922–1923) поэт вновь открыто возвращается к любовной лирике. Делает здесь же, в Ницце, первые, но важнейшие, ключевые наброски, «заготовки» для стихов, составивших вскоре поэтическую дилогию «Писем» из Парижа: «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» (1928) и «Письмо Татьяне Яковлевой» (1928).
По воспоминаниям Элли Джонс, встретившись в Ницце, они проговорили и «проплакали» всю ночь. В настежь распахнутое окно гостиничного номера смотрел спящий город, море, горы, ночное небо. В записной книжке появляются первые наброски строк, ключевых смысловых рифм будущих «Писем о любви»: «<море> пятнится // спит, спит Ницца»; «…ревность двигает горами»; «брови // с бровью вровень»; «голосист // …только слушать согласись»; «любовь // …я говорю тубо»; «звезд – до черта // …звездочета»; «в целованьи рук ли / губ ли // красный шелк / моих республик» и др.
В конце октября 1928 года Маяковский возвратился в Париж. Элли Джонс с дочерью, которой нездоровилось и требовалось основательно «запастись солнцем» (выражение в одном из писем Элли Джонс Маяковскому), остались в Ницце. В парижской суете (а Маяковский, в частности, оформлял тогда покупку автомобиля «Рено» – событие очень неординарное для тех лет и для советского человека особенно) поэт не забывает отправить в Ниццу теплое послание «двум милым Элли». Но судьба и история распорядились так, что их новая встреча не состоялась…
Живущая в Париже сестра Лили Брик Эльза Триоле в эти дни познакомила Маяковского с молодой русской парижанкой Татьяной Яковлевой (1906–1991). Татьяна, по мысли Эльзы, могла бы иногда сопровождать Маяковского в качестве переводчицы.
Т. Яковлева приехала во Францию из России в 1925 году по вызову своего дяди – известного парижского художника русского происхождения А. Е. Яковлева. Молодая, интеллигентная, к тому же, как оказалось, неплохо знающая современную литературу, в том числе стихи самого Маяковского, девушка, очевидно, понравилась поэту, он ею искренне увлекся. Импонировало общество Маяковского и Татьяне, ей нравилось в сопровождении такого яркого и эффектного кавалера появляться в компаниях своих парижских знакомых, в среде монпарнасской богемы. По словам Т. Яковлевой, «Письмо товарищу Кострову…» было написано Маяковским уже недели через две после их знакомства, а второе – «Письмо Татьяне Яковлевой» – еще «недели через две после первого».
Вся лирика Маяковского откровенно автобиографична, голос лирического героя часто неотличим от голоса автора. Герой многих стихотворений не только ведет разговор от первого лица – «я», «мне», – но и носит характерную фамилию – Маяковский. Художественные образы стихов, как правило, имеют своим источником события реальной жизни поэта. Тесная связь образов дилогии «парижских» «Писем» с обстоятельствами реальной биографии автора отмечалась уже при первых публикациях произведений. Она – и в существовании подлинных заглавных адресатов этой лирики (Т. Костров, Т. Яковлева), и в, казалось бы, точной географической и временной определенности сюжетов. Однако подчеркнем, что источником многих образов и общей эмоциональной напряженности «Писем» о любви явилась встреча в Ницце (с Элли Джонс и дочерью), а не «парижские» впечатления. Адресация второго парижского «Письма» Татьяне Яковлевой носит, таким образом, несколько условный, ситуационный характер, является своеобразным художественным приемом.
«Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» начинается как адресованный редактору газеты отчет о командировке. Поэт извиняется, «что часть // на Париж отпущенных строф» он транжирит «на лирику». Здесь надо напомнить о некоторых штрихах общественно-литературной жизни, «на фоне» которых появилось «Письмо товарищу Кострову…». Всего год назад, осенью 1927 года, Маяковский в той же «Комсомольской правде» выступил с рядом стихотворений, в которых резко критиковал увлеченность молодых поэтов любовной лирикой, слишком далекой, оторванной, по его мнению, от важнейших задач революционного времени: «Или / за любовной блажью // не видать / угрозу вражью?» («Письмо к любимой Молчанова, брошенной им…», 1927); «Сегодняшний / день // возвеличить вам ли, //в хвосте / у событий //о девушках мямля?!» («Размышления о Молчанове Иване и о поэзии», 1927). Дискуссия на тему, время ли «нынче» для «любовных ляс», в которой приняли участие М. Горький, А. Безыменский, Л. Авербах, многие критики, литераторы, публицисты, продолжалась и в 1928 году. И как раз осенью 1928 года, незадолго до «Письма» Кострову Маяковского появилось стихотворение А. Жарова «Я был влюблен…» – своеобразная эпиграмма, как бы «в пику» выступлениям Маяковского: «Я был влюблен. / Всей силой чувства. // Ну, как Крылов – влюблен был в сон, // Как Луначарский – в Главискусство… // Как гончие – в звериный рев… // Как в Маяковского – Костров… //Я был влюблен, / Влюблен в красотку, // Свою сознательность губя… // Как Маяковский – сам в себя». Этот «фон» делал само обращение Маяковского к теме утверждения (а не «отрицания») любви еще более дерзким, вызывающим. И в последующих строках своего «Письма товарищу Кострову» Маяковский ведет разговор уже не только с Костровым и не только с объектом любви, но и с широкой молодежной читательской аудиторией. Ситуация встречи и непринужденного знакомства поэта «из России» с парижской «красавицей» описывается с изрядной долей иронии и самоиронии. Но постепенно и естественно легкая шутливая беседа «голосистого» поэта с красавицей переходит к разговору о большом и много значащем для автора чувстве. Главным в любви становится ее творческое, одухотворяющее жизнь начало.
В ходе разговора с собеседницей и, одновременно, со всем миром поэт дает ряд емких, афористичных определений «сущности любви». Благодаря мастерскому, органичному сочетанию общего и частного планов, возвышенно-поэтического и сниженно-бытового стилистических пластов в описании даже самые патетические слова поэта о любви не воспринимаются как некое нравоучение, назидание. Сохраняется и фабульная последовательность рассказа. Формулы «сущности любви» – «Любить – / это значит: / в глубь двора… // блестя топором, / рубить дрова…», «Любить – / это с простынь, бессонницей рваных, // срываться, / ревнуя к Копернику…» – не отвлеченные философствования. Это тоска по счастью, по радости бытия, по полноте жизни, которую приносит любовь. И прозаичные «дрова» – знак дома, семьи, очага, об отсутствии которых в его личной жизни поэт уже неоднократно повествовал в стихах. Упоминание же «Коперника» выводит далее в стихотворении тему «звездного» творчества, тему поэта-«звездочета», всегда знаковую в лирике Маяковского. Окрыленному любовью поэту открывается связь явлений земного и небесного мира, сам космос воспринимается им как реализация природных творческих сил, естественной представляется возможность разговаривать не только с живым существом, но и с предметами: «На земле / огней – до неба… // В синем небе / звезд – / до черта. // Если б я / поэтом не был, // я бы / стал бы / звездочетом. // Подымает площадь шум, // экипажи движутся, // я хожу, / стишки пишу… // Понимают / умницы: // человек – / в экстазе». Образ «медведей», у которых вырастают «крылышки», напоминает, в новой, позитивной тональности, о «медвежьей» символике прежних произведений – «Про это», «Юбилейное»… Метафора «слово – золоторожденная комета» реализуется в показе действенности поэтического слова. Распластанный «небесам на треть» хвост кометы «блестит и горит» своим «опереньем». Но в несправедливом обществе, чтоб «вражьи / головы / спиливать с плеч», этот же хвост кометы оборачивается «хвостатой / сияющей саблей». Наконец поэт высказывается и о собственном долго проверяемом чувстве: