Полная версия
Мир тесен
Может, он был прав. Но мне было действительно все равно. Я представил себе, как в нашу квартиру на канале Грибоедова приходит мое письмо, адресованное Шамраям, и мама Шамрай разворачивает его и читает…
Нет. Не мог я представить. Не доходило до меня, что Кольки Шамрая больше нет.
Дня два или три было на Молнии сравнительно спокойно. Ожидалось, что финны снова полезут отбирать остров, но они не лезли. Постреливали только. Глушили нас огневыми налетами, но они были короткими, потому что сразу вступали ханковские батареи и начиналась дуэль, снаряды шуршали и выли над нашими головами.
В то лето закаты были долгие, томительные. В небе будто пылал пожар, зажженный войной. Меж сосен сочился красный свет, каждая чешуйка на их стволах становилась медной, и отсвет небесного пожара ложился на валуны и скалы, обкатанные древними ледниками.
Солнце давно уже скрывалось за горизонтом, а в небе все еще менялись краски, перемещались полосы, возникали странные видения. Мне чудились корабли викингов. Они медленно наплывали, ощетинившись длинными копьями, потом медленно растворялись, но копья оставались и долго еще горели – багровые рубцы на темном полотнище неба.
Слишком долгими были закаты. Мы нетерпеливо ждали темноты. Днем на нашем островке можно было только лежать. Финны, которых отделял от нас узенький пролив, зорко следили за нами и посылали пулю на каждый шорох, на колыхание ветки, на звук голоса. Относительно безопасно было только за большой скалой, круто обрывающейся к южному берегу. Тут находился наш КП.
Ночью мы обедали. Мы питались консервами и сухарями, но на третью ночь с Хорсена пришла шлюпка с двумя большими термосами, в одном был борщ, в другом – пшенка, заправленная мясными консервами. Горячий борщ! Ух, как мы его хлебали!
Кроме того, Шунтиков каждому наливал в колпачок от фляги спирту. Я не сразу научился пить. Перехватывало дыхание. Шунтиков советовал при глотке не дышать через нос. Может, его советы помогли, а может, просто привычка взяла свое, но я понемногу научился, придержав дыхание, выпивать спирт мощным глотком. Сразу по телу разливалось тепло, и можно было опять лежать на холодном граните, вглядываясь в темноту, прислушиваясь к плеску волн и невнятному разговору ветра с соснами.
Мы ждали приказа идти вперед – брать Стурхольм. Это ж было каждому бойцу-десантнику ясно как дважды два: очередь за Стурхольмом. Но приказа все не было. И на гиблом нашем островке, где шагу не ступишь, чтоб не звякнула под ногой стреляная гильза, стал образовываться быт. Ну, бытом, положим, наше бездомье не назовешь, но все же: у каждого из восемнадцати появилось любимое место для сна – расселина, или щель меж двух валунов, или ямка среди сосновых корней, вгрызшихся мучительным усилием в гранит. Меня не переставала удивлять цепкость и неприхотливость здешних сосен. Постепенно нам переправили с Хорсена вещмешки с нашими пожитками – мыльницами, бритвами и другими мелочами быта, без которых и на войне не проживешь. Появилась даже затрепанная книжка – «Зверобой» Фенимора Купера. У нее не хватало первых страниц, и начиналась она так: «– Я не траппер, Непоседа, – ответил юноша гордо. – Я добываю себе на жизнь карабином и владею им так, что не уступлю в этом ни одному мужчине моих лет между Гудзоном и рекой святого Лаврентия. Я никогда не продавал ни одной шкуры, в голове которой не было бы еще одной дыры, кроме созданных самой природой для зрения и дыхания». Хоть и благороден был товарищ Зверобой, а – хвастун. Зверя бил, видите ли, непременно выстрелом в голову.
Но это было потом – горячая пища, родная мыльница, «Зверобой». А в первые два-три дня я не находил себе места. Вдруг пришло в голову, что если мы не пойдем к «Тюленю» за мотоботом, то его уведут финны. После ночного обеда я сказал Литваку:
– Ты с главным больше не говорил? Ну, насчет мотобота.
– Дык ён сам знае. – Литвак мельком прошелся по мне взглядом. – Надо яшче спытать, – сказал он, почесывая под заросшим подбородком.
– Спытай, – повторил я понятное белорусское словцо. – Если мы не пойдем, то финны…
Он не дослушал, пошел проверять посты.
Ночь была прохладная, я мерз в своем бушлате, никак не мог уснуть. Я слышал плеск воды под веслами, тихие голоса на берегу у скал – это пришла шлюпка с Хорсена. Это Ушкало пришел – его прошлой ночью вызвал капитан в штаб отряда, и вот он вернулся.
Утром, когда мы завтракали сухарями, консервами и туманом, главстаршина Ушкало разжал твердые уста и сказал Литваку:
– Капитан дал добро на вылазку. Пойдешь сегодня ночью.
– От здорава! – Литвак улыбнулся, морща нос: его улыбка мне показалась хищной, не вяжущейся с обычно простодушным видом. – Шлюпка будзе?
– Будет тебе шлюпка. С кем пойдешь?
– С кем? – Литвак быстрыми желтыми глазами обвел нас, сидящих под большой скалой и занятых едой. – Вось, с Кузиным. Пойдзешь со мной за мотоботом? – обратился Литвак к рослому молчаливому парню в армейской форме, в ватнике, прожженном на правом боку. Тот кивнул. – Добра!
– Вдвоем не управитесь, – сказал Ушкало, – третьего надо.
– Разрешите мне пойти, – сказал я.
Ушкало, Безверхов и Литвак уставились на меня: мол, это еще кто голос подает?
– Я умею грести, – добавил я упавшим голосом.
– А яшче што ты умеешь? – насмешливо прищурил глаз Литвак.
Я отвернулся, чтоб они не видели моей вспыхнувшей физиономии.
– Ты, Земсков, сиди на телефоне, – услышал я глуховатый ушкаловский бас. – На телефоне сиди. Твое дело связь.
– Еремина, што ль, взять? – сказал Литвак. – Андрей, дашь мне хлопчыка?
– Лейтенант бы Ерему не отпустил, – сказал Безверхов. – Он Ерему жалел.
– Не гавары глупства! Жалел не жалел – што за размова? Война ж!
– Ладно. Только учти, Ефим: головой за Ерему отвечаешь.
Ночью пришла шлюпка с Хорсена – доставила термосы с горячим обедом и анкерок с водой. Кроме того, прислали восемнадцать касок – по числу наших голов – со строгим приказом капитана носить не снимая.
Мы быстро разгрузили шлюпку. Потом в нее уселись трое: молчаливый Кузин в прожженном ватнике и Еремин, маленький улыбчивый краснофлотец, – на весла, Литвак – за руль. Весла бесшумно вспахали черную воду, и шлюпка ушла в ночь. Мы молча следили за ней, пока она не растворилась в темноте.
Литвак не сумел пробиться к мотоботу. Со Стурхольма взвилась ракета, финны увидели шлюпку на полпути к «Тюленю». И ночь взорвалась. Шлюпка вихляла среди всплесков огня. С Молнии оба наших пулемета били по мигающему пламени на черном берегу Стурхольма. Потом там рявкнул миномет, выплевывая в залив мину за миной, и Литваку пришлось повернуть обратно.
Шлюпка ткнулась носом в песок. Литвак и Еремин, тяжко дыша, вынесли на берег Кузина. Кузин хрипел, его жилистые руки молотобойца бессильно висели. Ваня Шунтиков как умел перебинтовал ему простреленную грудь. Я оцепенело смотрел, как сквозь бинт проступило расплывающееся черное пятно.
Т. Т. тихо проговорил у меня над ухом:
– Убили человека. А все из-за этого… желтоглазого…
Шлюпка ушла на Хорсен, увозя Кузина.
А наутро…
Когда нас, молодое пополнение, привезли на Ханко, мы попали на участок СНиС – Службы наблюдения и связи. Это береговая часть с наблюдательными постами, разбросанными по всему полуострову, с радиоцентром и телефонной станцией, – повторяю, береговая часть, но служба тут исчислялась по-корабельному, то есть пять лет, а не четыре. Мне это не нравилось. Я думал: уж если трубить все пять, то на кораблях. Мне плавать хотелось. Вместо морских походов я получил, в качестве новоявленного электрика-связиста, рытье траншей для телефонных кабелей.
Участок СНиСа находился в Ганге – курортном городке на оконечности полуострова – на проспекте Борисова. Этот коротенький широкий проспект, обсаженный липами, начинался у железнодорожного вокзала. Здесь стоял мрачный темно-красный дом, самый высокий в Ганге, в целых три этажа, – штаб базы. За ним простирался порт – причалы, краны, пакгаузы и просторная вода, серая с ртутным отливом. Рядом со штабом стоял белый одноэтажный домик, весь окруженный живой изгородью из сирени, – тут находилась наша телефонная станция. В конце мая сирень расцвела и наполнила все вокруг одуряющим благоуханием, совершенно неприличным для серьезной военно-морской базы. А напротив, на другой стороне проспекта, в двухэтажном доме помещалась наша казарма.
Дальше проспект вел к небольшой площади перед бывшей ратушей, которую теперь занимал Дом Флота. На площади цветочная клумба украшала братскую могилу, в которой были захоронены знаменитый летчик-истребитель Герой Советского Союза Борисов, погибший в конце зимней войны, и еще четверо – экипаж нашего бомбардировщика, сбитого тогда же над Ханко.
Проспект выводил к морю, к песчаному пляжу с пестрыми кабинками, и тут стоял обелиск из серого гранита с барельефом – фигурой солдата в островерхой каске. Под барельефом было высечено: «Tyska trupper» и другие неизвестные слова. Позднее я узнал, что «Tyska trupper» означает по-шведски «немецкие войска» и что обелиск возведен в честь германского экспедиционного корпуса генерала фон дер Гольца, высадившегося здесь в 1918 году, чтобы помочь финским властям задушить революцию. (В первый день войны этот памятник был сброшен с постамента.)
Симпатичный городок! Его главными достопримечательностями были шоколадного цвета, с белым, кирха на огромной гранитной скале и красно-кирпичная водонапорная башня – два объекта, издалека видные с моря. В кирхе теперь размещался клуб бригады торпедных катеров. Между прочим, бывая в этом клубе, я мог бы встретить Кольку Шамрая, но я и понятия не имел, что он служит на БТК. С тех пор как год назад Кольку призвали, ничего я о нем не знал, кроме того, что он попал на флот. Но мир, как известно, тесен, и флотская служба свела нас на Ханко, а точнее, как вы уже знаете, на острове Хорсен.
Служба в СНиСе шла, в общем-то, нормально. По утрам мы выбегали на физзарядку и мчались наперегонки по проспекту Борисова к морю – там и умывались, веселясь и обдавая друг друга холодной водой. После завтрака начиналась нескончаемая возня с телефонными кабелями. Дело в том, что финны, передавая нам Ханко, не обозначили на карте подземные кабели, и теперь мы их искали, пользуясь косвенными данными, – кое-где находили, а в иных местах зазря копошились в земле. Задача у нас была – упрятать под землю все телефонные кабели, но к началу войны мы не успели это сделать – оставалось еще много «паутины», то есть полевых кабелей, натянутых на столбы.
А Толя Темляков сидел на коммутаторе – обеспечивал штабу связь. Он хорошо себя проявил, был вскоре назначен помощником политгрупповода, и поговаривали, что его сделают командиром отделения. Он наголо постригся, чтобы волосы лучше росли, бескозырка еле помещалась на его здоровенной лбине. Молодец Т. Т.! Он свел дружбу с коком и иногда получал на камбузе добавки. А я однажды сунулся к коку за добавкой, но получил суровый отказ. Почти как Оливер Твист – только что без порки обошлось.
В июне начались сплошные учения – то флотские, то базовые. Стояли прекрасные белые ночи. Городок наполнялся призрачным голубоватым светом. А мы шастали с винтовками, с противогазами… совершали марш-броски… выполняли вводные о «повреждениях»…
В субботу 21-го кончилось базовое учение, и мы пошли в Дом Флота смотреть новую картину «Антон Иванович сердится». Из казармы вышли рано, мы с Т. Т. решили прогуляться и пошли по городку, по крутым улочкам, вдоль которых стояли на высоких каменных фундаментах аккуратные деревянные домики, выкрашенные в красный, голубой, светло-зеленый и прочие цвета. Особенно хороши были виллы на улице вдоль пляжа. Одна из них, говорили, принадлежала прежде самому Маннергейму.
Нас нагнали Сашка Игнатьев и еще двое парней из старослужащих. Сашку, долговязого сигнальщика с рейдового поста, мы с Т. Т. не любили. Уж больно он был насмешлив. Его водянистые глаза так и шныряли, отыскивая в людях смешное. Нижнюю толстую губу он выпячивал, как кобыла. Про меня Сашка сочинил похабное двустишие. Он про всех сочинял, про себя тоже, и ребята с хохоту покатывались, но кое-кто и обижался. Т. Т., например, не переносил Сашкины шуточки. Родом Игнатьев был из Мурома. До службы он работал в клубе, заведовал, по его словам, каким-то отделом, но поговаривали, что он был просто рассыльным.
Он как нагнал нас, так и начал подначивать Т. Т., запел своим бабьим голосом, нажимая на «о»:
– Гололобая башка, дай кусочек пирожка!
– Умнее ничего не придумал? – сказал Т. Т.
Мы шли мимо вилл финских богачей, среди елок и сосен и выбирали себе для потехи те, что казались получше. Само словечко «вилла» нас очень веселило.
Вышли к морю. Оно было серое, неспокойное и будто закиданное камнями: тут и там торчали черные мокрые скалы. Горизонт был странно близок, там на островке виднелась башня маяка. И казалось почему-то, что дальше ничего нет – пустота, край света.
Т. Т. шел с ребятами впереди, а мы с Сашкой приотстали. Я смотрел на вечереющее море. Над ним плыли бурые рваные тучи, застя невысокое солнце. Ужасно хотелось домой, в Ленинград. Он был где-то там, на востоке, за островками и скалами. Всплыли в памяти стихи, я пробормотал себе под нос:
– «И дальний берег за кормой, омытый морем, тает, тает…»
И страшно удивился, когда Игнатьев вдруг подхватил с силой:
– «Там шпага, брошенная мной, в дорожных травах истлевает!»
Мы вместе прочли, прокричали следующие строки:
– «А с берега несется звон, и песня дальняя понятна: “Вернись обратно, Виттингтон, о Виттингтон, вернись обратно!”»
Изумленно посмотрели друг на друга.
– Откуда ты это знаешь? – спросил Сашка.
Ну вот еще – откуда… Отец любил молодую поэзию, у него была приличная библиотечка – Маяковский, Тихонов, Багрицкий, Уткин, Голодный, Светлов, – ну и мне нравились их стихи. Особенно романтические. У нас в классе были начитанные ребята и девчонки, мы часто спорили – о Маяковском, Есенине, о «Трагедийной ночи» Безыменского, об «Улялаевщине» Сельвинского. Чего ж тут объяснять… это была часть нашей жизни…
– А ты? – спросил я.
Вместо ответа Сашка начал читать. Его голос налился упругой силой, лицо утратило насмешливое выражение, правым кулаком он отбивал такт. Надо же, уйму стихов он знал на память. И не только Багрицкого.
Вдруг он умолк.
– Пойдем, – сказал, окая. – Скоро начало. – И добавил: – Это у меня не часто бывает.
Мы пришли в Дом Флота и успели перед кино выпить по бутылке лимонада. Начался «Антон Иванович». Увидев на экране ленинградские улицы, мосты и каналы, я, признаться, расчувствовался. Я толкал Игнатьева в бок:
– Смотри: Ростральные колонны! А это Республиканский мост! Вон по нему трамвай идет, четверка… Сейчас свернет на Университетскую набережную… теперь на Съездовскую… на Средний проспект…
Сашка громким шепотом принялся сочинять: «По Среднему проспекту гуляет наш Борис…» Вторая строка была, конечно, похабной. Ребята, слышавшие это, засмеялись. Хорошо, что было темно и никто не видел, как я залился краской.
Ночью нас подняли по боевой тревоге. Зевая, чертыхаясь, мы высыпали на улицу, наполненную влажным туманом. Тишина была первозданная. Телефонная станция, где собралось наше подразделение, задыхалась в густом аромате сирени. (Так и осталось это у меня на всю жизнь – начало войны словно овеяно сиреневым духом.) Мы думали: опять учение. Вот же заладили, только кончится одно, так сразу, без передышки, следующее. Только старшина, начальник телефонной станции, сказал вдруг:
– А может, война?
– С кем? – усомнился Т. Т. – С Финляндией? Ну, не полезут они, это исключено. С Германией? Не может быть. Во-первых, пакт. Во-вторых, сообщение ТАСС. Ясно сказано: провокационные слухи.
Нас погнали оповещать командиров. По пустым улицам городка затопали матросские башмаки. Забарабанили кулаки в двери. Белая ночь вбирала в себя, вытягивала комсостав военно-морской базы Ханко из уютных разноцветных домиков, из теплых постелей, из женских объятий.
Связисты раньше всех узнают новости. Часов в пять примчался на станцию помощник дежурного по СНиСу с бланком только что полученной из Таллина, из штаба флота, радиограммы. Крикнул нам на бегу:
– Война! – И скороговоркой, потрясая бланком: – Комфлотом оповещает: «Германия начала нападение на наши базы и порты. Силой оружия отражать противника…»
Но первые несколько дней у нас было тихо. Мы еще не знали, вступила ли Финляндия в войну. По слухам, в Турку, финском порту по соседству с нами, к северо-западу от Ханко, давно уже шла выгрузка немецких войск и военной техники, – значит, Финляндия в союзе с Германией. Говорили, что финны разобрали железнодорожный путь за приграничной станцией Лаппвик. От наших снисовских наблюдателей мы знали, что вокруг Ханко, на островках шхерного района, натыкано полно финских батарей.
Ранним утром 25 июня откуда-то с севера донесся протяжный гул. И сразу ударили пушки. Минут тридцать или сорок били гангутские батареи (как мы узнали позднее – по наблюдательным вышкам противника). Какое-то время спустя на Ганге обрушился артогонь. Финские снаряды рвались в порту, на улицах городка, на железнодорожном переезде.
С того дня почти не умолкала канонада. Днем и ночью финны вели огонь по всему полуострову – на Ханко не было ни вершка земли, недоступной для артиллерии противника. Горел лес (а лето стояло сухое, жаркое). Задыхаясь в дыму, бойцы сухопутных частей окапывали участки пожаров, не давая огню распространиться на весь лес, покрывавший полуостров. Городок Ганге окутался черным дымом пожаров. Горели уютные деревянные дома, горели виллы. Гигантский огненный бич хлестал по Гангуту.
Ханковские артдивизионы вступили в контрбатарейную борьбу. Ханко зарывался в землю. Мы копали землянки, таскали бревна, укладывали в три наката. Нам часто говорили, что надо быть готовыми к войне, но мы не знали, что война – это очень много тяжелой работы.
Нам, снисовским связистам, не раз доводилось работать под огнем: где-то перебивало осколками полевой кабель – ну, тут, будь любезен, выползай из укрытия, лезь на столб с чертовой «паутиной», прозванивай, паяй, восстанавливай связь. Дожидаться конца обстрела – во-первых, не дождешься, а во-вторых, штаб не может без связи. Давай связь, и все тут! А между прочим, довольно неприятно висеть на столбе при обстреле. Страшно.
А дальше было вот как. Финны пытались прорваться на полуостров через узкий перешеек сухопутной границы – их отбили бойцы 8-й стрелковой бригады. Пытались высадить десанты на некоторые наши острова – их сбросили в море. Но на островных флангах Ханко вскоре завязался сложный узелок.
Слишком уж близко, в шхерной тесноте, располагался противник от наших позиций, от наших батарей. Стоило зенитчикам на острове Меден открыть огонь по самолетам, как на батарею сыпались мины с соседнего острова Хорсен, занятого финнами. Очень уязвим был этот, северо-западный, фланг. Надо было брать Хорсен и окружавшие его островки.
Десантный отряд, сформированный из добровольцев, начал операции в шхерах в ночь на 10 июля штурмом Хорсена. Заняв этот скалистый остров с реденьким, выгоревшим от артогня лесом, десантники с ходу устремились на соседние островки – Старкерн и Кугхольм. В течение июля были взяты еще несколько островов тут, на северо-западе, и на восточном фланге, где действовал второй десантный отряд. Гангут наступал! В начале августа число отбитых у противника островов достигло почти двух десятков.
СНиС тоже выделил добровольцев. Мы с Толей Темляковым вызвались сразу. Мне, по правде, надоела возня с телефонными кабелями, хотелось переменить обстановку – настоящего дела хотелось. Т. Т., само собой, тоже рвался в бой. И Сашка Игнатьев рвался. С пополнением мы прибыли на Хорсен, где находился штаб десантного отряда, а потом, как я уже рассказал, мы высадились на Молнию – маленький островок к северу от Хорсена.
…Наутро Ушкало сказал:
– Вот что, Земсков. Я тут без тебя управлюсь с телефоном. Пойдешь к Безверхову в отделение.
– Есть, – сказал я.
Около полуночи Андрей Безверхов отвел меня на пост. Тут берег Молнии изгибался каменистым мысочком, вытянутым сторону Стурхольма. Мысочек полого уходил в воду, прибой у его оконечности лениво ворочал гальку.
– Располагайся за этим валуном, – вполголоса сказал Безверхов и лег рядом со мной. С полминуты мы прислушивались к шорохам ночи. – Особо не высовывайся, понял? Будешь вести наблюдение за плесом и за «Хвостом».
– Ясно, – сказал я.
– Галету хочешь? – Он протянул мне трофейную галету. – И смотри, чтоб сна на посту не было. За сон – под трибунал.
Я промолчал, но предупреждение показалось мне обидным.
– Ты ленинградец, кажется? – спросил Безверхов. – А я с Бологого. Земляки. Ты в СНиСах служил?
– Да.
– А я с бэ-тэ-ка. Мы с Васей Ушкало на бэ-тэ-ка служили. Тут много наших ребят. За «Тюленем» особо наблюдай. Если финики к нему сунутся или к нам сюда пойдут – дай три выстрела. Понял? Ну, все. – Он еще немного послушал ночь. – Что из Питера пишут?
– Да ничего особенного, – сказал я.
– Гитлер, гад, здорово жмет. Вчера Василий ходил на Хорсен, слышал там, что за Таллин идут бои. Значит, смотри внимательно. В четыре ноль-ноль тебя сменят.
Он уполз, я остался один на один с глухой финской ночью. Я грыз твердую, как антрацит, галету и смотрел на черную зубчатую стену «Хвоста». «Хвостом» мы называли южную оконечность Стурхольма, которая была прямо перед нами, отделенная проливом метров в шестьдесят. Она (я однажды видел на карте) и впрямь походила на выгнутый кошачий хвост.
Тесно тут, в шхерах. Странно было при мысли, что на «Xвосте», совсем рядом, притаились враги. Люди в чужой форме из чужого мира. У меня не было ненависти к финнам. Я спортом сильно интересовался, особенно лыжами, и знал наперечет рекорды финских лыжников. Ну и, конечно, читал о знаменитых бегунах-стайерах Пааво Нурми и Колехмайнене. Утонувшая в лесах и озерах тихая страна светловолосых спортсменов – такой мне рисовалась Финляндия.
Но я знал и другое. Зимой 1939/40 года в Питере много говорили о линии Маннергейма, на которой легли тысячи наших бойцов. О финских минометах, о «кукушках», стрелявших с деревьев, о зверской жестокости шюцкоровцев. Это тоже была Финляндия. Тихая Суоми… Сколько автоматов «Суоми» нацелено на меня с того берега?
Что-то очень тихо сегодня. Притаились они. И мы затаились. Я знал: левее меня, метрах в сорока, лежит и наблюдает Т. Т. А справа – пулеметная точка. Сашку Игнатьева посадили вторым номером к пулемету. Первый номер – Ленька Шатохин. Это тот белобрысый, который был ранен в ногу и без конца сплевывал. Он наотрез отказался уйти с другими ранеными на Хорсен. К его нижней губе всегда был приклеен окурок самокрутки. Он его отлеплял только за едой.
Я посмотрел на «Тюленя». Его лысая макушка отсюда была видна лучше, чем из-за большой скалы, и казалась ближе. В мороке ночи не был виден мотобот. Но я знал, что он там, на месте, и те двое лежали в нем, как в ледяной ванне. Я представил себе, что и я мог бы лежать вот так, как Колька Шамрай…
Рядом кто-то хрипло откашлялся. Я вздрогнул, придвинул к плечу приклад винтовки, ощутив щекой его прохладу. Нигде ни малейшего движения. Послышался треск, и сырой низкий голос произнес:
– Внимание! Русские матросы!
Я вгляделся в черный силуэт «Хвоста». Это оттуда неслась усиленная микрофоном русская речь. Довольно чистая, только гласные немного растянуты.
«Германские войска заняли Таллин. В ближайшие дни германские и финские войска войдут в Ленинград. Большевики проиграли войну…»
Жутко было слушать это. Как будто сама ночь заговорила по-человечьи.
«Ваше положение безнадежно…»
Вдруг в мрачный голос ночи вклинился озорной, высокий:
– Эй, брехун! Хватит врать безбожно!
Сашка Игнатьев! У меня немного отлегло от сердца.
«…Не слушайте ваших комиссаров, прекращайте бесполезное сопротивление! У вас один выход остался…»
– Опять ты с головы до ног…! – гаркнул Игнатьев на весь архипелаг.
Я засмеялся. И услышал смех справа, и слева, и позади.
Радиоголос умолк, прокашлялся, а затем с яростью произнес:
«Мы уничтожим вас всех до одного! Никто не уйдет отсюда живым. Пока не поздно, бросайте оружие, покидайте ваши окопы…»
Тотчас обрадованно закричал Сашка:
– Такому оратору…!
Чертов рифмач! Я трясся от смеха и протирал глаза тыльной стороной ладони, чтобы выступившие слезы не мешали наблюдать за «Хвостом». Слева и справа гоготали ребята. «Ох-хо-хо-о», – стонал кто-то, «гы-гы-ы», – давился другой. Наш островок надсаживался. Надрывалась от смеха ночь. Покатывался с хохоту Финский залив.
«Хвост», не договорив до конца, угрюмо молчал. Потом сразу в нескольких местах замигало желтое пламя. С железным усердием застучал пулемет, засвистели пули. Я слышал, как они цвикали о камень, глухо ударяли в сосны. Я прижался к своему валуну. Заработал наш пулемет. Разноцветные трассы очередей перехлестнулись над узеньким проливом. Знакомо ухнул ротный миномет, справа от меня метнулось пламя взрыва. Стая визжащих ведьм накинулась на наш остров.