Полная версия
Мой XX век: счастье быть самим собой
Коммунистическая аудитория была битком набита, хотя до начала не меньше тридцати минут. Первые два ряда – свободны: для профессорско-преподавательского состава и членов партбюро… Пристроился с краю, чтобы поскорее выйти, когда вызовут. На кафедре – профессор Метченко. Трудно вспомнить, о чем он говорил, но только не о литературе; хорошо помню, что больше всего времени докладчик уделил международному положению. А в то время как раз происходили чудовищные события: Англия, Франция и Израиль напали на Египет. Советское правительство потребовало прекратить агрессию: Израиль вторгся на Синайский полуостров, Франция и Англия после бомбардировки Египта с воздуха высадили десант в районе Порт-Саида, но жители города мужественно сражались за только что обретенную свободу от английских колонизаторов. 5 ноября 1956 года советское правительство предупредило захватчиков, что готово применить силу, чтобы помочь египтянам отразить агрессию. После этого военные действия были прекращены, но из захваченного Порт-Саида и с Синайского полуострова не собирались уходить. Советское правительство на этот раз предупредило агрессоров, что не будет препятствовать добровольцам Советского Союза, готовым помочь с оружием в руках египтянам в их справедливой борьбе за свою свободу. Лишь 22 декабря 1956 года войска Франции и Англии покинули Египет, а Израиль – лишь в марте 1957 года.
Так что научная конференция студентов четвертого курса как раз приходилась на самое взрывоопасное время, когда могла разразиться война, совершенно непредсказуемая по своим последствиям (примерно такая же, как недавняя с Ираком, только ситуация была другая, да и Советский Союз был другим).
И вот этим опытный оратор воспользовался на полную, так сказать, катушку, говорил о бдительности, о тех, кто в это напряженное время готов отказаться от наших незыблемых принципов партийности и народности, подвергнуть безнравственной критике наши ценности, завоеванные в результате острейшей классовой борьбы. Имеются такие и на нашем факультете… А.И. Метченко говорил ярко, темпераментно, с таким искренним пафосом, что верилось в его слова.
Первые ряды бурно хлопали ему, а сотни собравшихся сидели тихо. Но при чем здесь вопрос «О художественном методе», который мы собирались обсудить? Да, Англия и Франция должны покинуть Египет, но почему это должно быть связано с отжившим свое время социалистическим реализмом, с теми догмами, которые, как ржа, разъедали души писателей. Так примерно думал я, слушая эти бурные аплодисменты первых рядов.
В этой накалившейся до предела атмосфере председательствующий Бугров предоставил мне слово. Начал я с азартом:
– Сейчас отовсюду слышится недовольство: прозаики говорят, что нет прозы (незадолго до этого в той же аудитории выступал К. Симонов и резко сетовал по этому поводу); критики – нет критических острых выступлений; драматурги – нет хороших пьес; поэты – нет настоящих стихов… Кто же мешает тому же Симонову создать нетленное художественное произведение, Софронову – захватывающую дух драму или трагедию, а Борису Рюрикову создать такие критические статьи, которые повергли бы нас в духовный трепет от глубоких мыслей и яркости изложения?.. Но, увы, никто из недовольных состоянием нашей литературы не спешит поразить нас глубокими художественными откровениями.
Что же мешает прозаикам, драматургам, поэтам и критикам создавать честные, правдивые произведения?
Метод социалистического реализма!
Тишина воцарилась, как говорится, гробовая.
Естественно, я не собираюсь пересказывать доклад, длившийся час пятнадцать минут. Первые ряды пытались сорвать мое выступление. Некоторые из самых ретивых даже топали ногами, что-то возмущенно кричали председательствующему, дескать, мы ж решили не давать Петелину слово, но Борис Бугров невозмутимо разводил руками.
Конечно, нельзя было так затягивать выступление, испытывать терпение. Попутно я рассказал о драматической истории трилогии Алексея Толстого «Хождение по мукам», привел переписку между редактором «Нового мира» и автором, который предупреждал редактора, что он вовсе не заинтересован дать бесконфликтный, праздничный роман к 10-летию Октябрьской революции, у него сложные судьбы персонажей, которые поступают по своей воле, а не по воле автора, тем более редактора. Рассказал о трагической истории третьей книги «Тихого Дона», когда жестокая цензура редакторов пыталась сломать тяжелую судьбу его главного героя и сделать его большевиком. Но уж очень накаленной была обстановка и хотелось высказаться: я понимал, что другого такого случая не представится. Да и опыт подобных выступлений у меня был невелик, прямо надо сказать…
Потом выступил Д. Урнов, выступил ярко, темпераментно, заученные фразы так и слетали с его уст, совершенно не задевая души, больше упоминая о западноевропейских именах, – и ни слова о социалистическом реализме. «О чем он говорит? – недоумевал я. – Словно на экзамене по теории литературы…»
Я никак не мог прийти в себя после марафонского выступления, а главное – от недоумения. Да и дальнейший ход дискуссии ничем не омрачил первые ряды собравшихся. Мое выступление – глас вопиющего в пустыне.
Утром следующего дня я был на спецкурсе С.М. Бонди, в перерыве ко мне подошел болгарский профессор и попросил дать ему почитать мой доклад, потом – американский стажер с той же просьбой, но я отказал, ссылаясь, что мое сочинение пока в единственном экземпляре, а перепечатать денег нет: аспирантскую стипендию я уже не получал, а накоплений – никаких. (Мой друг Станислав Петров, полонист, отец его был полковником КГБ в Свердловске, уговаривал меня никому не давать мой доклад, чтобы не погубить себя… «Ну а как же XX съезд партии?» – возражал я. Но никому не дал…)
Я. Гордин, полемизируя с Д. Урновым в том же номере «ЛГ», совершенно прав: «Дело в том, что Синявский (Абрам Терц) опубликовал свою точку зрения, а Петелин этого не сделал. Поэтому мнение Синявского стало фактом литературного и общественного процесса, а устное выступление Петелина осталось фактом внутренней жизни филологического факультета МГУ… И еще один штришок: робкого Синявского за его точку зрения «как подхватили сразу», так и понесли в мордовский лагерь, а смельчак критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность и основ больше не потрясал».
Прав в том смысле, что факт публичного выступления нельзя сравнивать с фактом публикации; надеюсь, Д. Урнов имел в виду, скорее всего, совсем другое: то выступление аспиранта как бы символизировало возникновение нового мышления, возникновение чувства духовной независимости и способности думать и рассуждать по-своему, сбросив сковывающие мысль догмы. Только и всего!
Конечно, догмы крепко еще держались в учебниках и статьях, но всем было ясно, что эти гвозди, скреплявшие нашу незыблемую идеологию, начали ржаветь, пока совсем не проржавели и здание марксизма-ленинизма совсем не распалось.
Категорически возражаю только против утверждения, что «критик Петелин невозбранно продолжал свою плодотворную литературную деятельность…». Легко уловить иронию автора, совершенно, видимо, не знающего ни одной моей книги и не представляющего себе, что в них содержится. Но это, в сущности, мало меня задевает…
Я очень рад, что не отдал доклад ни болгарскому профессору, ни американскому стажеру; очень рад, что не оказался в мордовском лагере, и очень огорчен тем, что там оказался Синявский, который еще восемь лет «невозбранно» печатался в советских изданиях после выхода в свет своей работы «О социалистическом реализме», а уж потом, когда узнали, кто скрывается под псевдонимом, устроили позорное судилище. И по праву воздается ему: и хула – за одно, хвала – за другое.
Скажу лишь, что после того выступления настала тяжелая пора. А.И. Метченко, только что отметивший в «Новом мире» правоту молодого исследователя В. Петелина и получивший нагоняй за это на ученом совете, проходил мимо меня при неизбежных встречах в узких коридорах факультета, не отвечая на мои приветствия, словом, не замечал. Но однажды я остановил его:
– Алексей Иванович! Как моя работа, вы ж мой научный руководитель, мой учитель…
– Нет, я не ваш учитель, Виктор Васильевич! (Впервые, кажется, так назвали меня в те мои молодые годы.) У вас другие учителя. – И пошел дальше.
Но эти заметки я пишу не для того, чтобы драматизировать события моей личной судьбы. Никто из моих друзей, товарищей, коллег не поддержал меня в моих критических рассуждениях – а ведь многие со мной соглашались – ни тогда, ни потом. Это уже политика собственной безопасности, опасения вездесущего ока охранительных служб, которые, естественно, были внедрены в идеологические структуры.
Пытался я устроиться на работу, но попытки тоже оказывались неудачными. Долго я никак не мог понять: место есть, а не берут. И только А.Г. Дементьев проговорился: оказывается, бюро горкома партии, рассмотрев отчет парткома МГУ, отметило мое выступление как «идейно порочное», разослав свои циркуляры во все идеологические организации.
Сначала принимали охотно, диплом с отличием, аспирантура МГУ, а потом:
– Где-то я уже слышал вашу фамилию…
Через несколько минут молчания, пока рылся в своих воспоминаниях:
– А-а-а, вспомнил…
И следовало твердое:
– Нет! Пока ничего для вас нет… Но вы заходите, может, что-то напишете для нас.
Вскоре после только что описанных событий вышел в свет журнал «Новый мир» (1956. № 12), в котором была опубликована статья профессора А.И. Метченко «Историзм и догма». Где-то в начале учебного года в Коммунистической аудитории выступал Константин Симонов, в то время главный редактор «Нового мира». А.И. Метченко был инициатором этой встречи, поделился своими мыслями с Симоновым, и тот предложил дать в журнал статью. Хоть номер был уже сверстан, дали «вдогон», как это частенько бывало в те времена: что-то слетало после цензуры, нужно было заполнять место в журнале. Кажется, это был именно такой случай, что-то вроде аварийной публикации.
В статье критиковались вульгарно-социологические схемы, которые сковывали живое движение общественной мысли, критиковались, естественно, с точки зрения стопроцентно выдержанной теории социалистического реализма.
Приведу полностью страничку, на которой упоминается и мое имя:
«…За социологической схемой мы проглядели глубокое философско-историческое значение той схемы, которую Горький выразил словом «дело», проглядели связь горьковского понимания «дела» с афоризмом «Жизнь есть деяние», с одной стороны, и с афоризмом «Всякое дело человеком ставится, человеком славится» – с другой. Если бы мы учитывали эти необычайно характерные для Горького мысли, может быть, мы тогда не отождествляли бы историю дела в романе только с историей капитализма, а увидели бы, как дело, начатое Артамоновым-старшим и воспринимавшееся им как деяние, перерастает самих Артамоновых, под властью которых ему грозила опасность превратиться в злодеяние, как происходит «отчуждение» Артамоновых от главного, что есть в деле, – его человечности, и как дело переходит в руки тех единственных хозяев, которые в состоянии не только поставить его, но и прославить.
Попутно отмечу, что тот же упрощенно социологический подход к явлениям искусства наложил свою печать на изучение функции пейзажа в наиболее поэтических произведениях советской литературы. Прав молодой исследователь творчества М. Шолохова В. Петелин, критикуя некоторые последние работы о Шолохове за схематическое освещение в них функции пейзажа в «Тихом Доне». Стараясь во что бы то ни стало доказать, что картины природы в этом романе подчинены задаче усилить, сгустить впечатление внутренней опустошенности Григория Мелехова, которая наступает как расплата за отход от народа, авторы этих работ утверждают, будто в те светлые периоды, когда этот герой романа находится на правильном пути, он воспринимает величие и красоту окружающего мира, остро ощущает запахи трав, видит всю многокрасочность природы, а когда он идет против народа, то и красота мира идет как-то мимо него, его восприятие природы становится однокрасочным, ущербным. Однако достаточно вспомнить переживания Мелехова и его восприятие природы, когда он с бандой Фомина ускакал от красноармейского отряда, чтобы вся эта социологическая схема разлетелась прахом. Приведем небольшой отрывок.
«Странное чувство отрешения и успокоенности испытывал он, прижимаясь всем телом к жесткой земле. Это было давно знакомое ему чувство. Оно всегда приходило после пережитой тревоги, и тогда Григорий как бы заново видел все окружающее. У него словно бы обострились зрение и слух, и все, что ранее проходило незамеченным, после пережитого волнения привлекало его внимание». И далее идет изумительный «шолоховский» пейзаж, поражающий точностью рисунка, богатством красок, умением выделить из потока впечатлений две-три детали, в которых мастерство пластики сливается с проникновенным лиризмом. Отметим в этой картине всего лишь один образ багряно-черного тюльпана, блистающего яркой девичьей красотой.
«Тюльпан рос совсем близко, на краю обвалившейся сурчины. Стоило лишь протянуть руку, чтобы сорвать его, но Григорий лежал, не шевелясь, с молчаливым восхищением любуясь цветком и тугими листьями стебля, ревниво сохранявшими в складках радужные капли утренней росы».
Исследователь-социолог не может примириться с таким «безыдейным» (с его точки зрения) описанием природы, ему необходимо, чтобы ярко-красные тюльпаны вызывали в памяти Григория пролитую им кровь народа и заставляли его закрывать глаза. Подобные нехитрые схемы и убогая символика накладываются на изображение пейзажа у разных художников, в разных произведениях, мешая понять их подлинный идейный смысл, воспринимать их истинную красоту.
Социологические схемы мешают правильно оценить выдающиеся произведения, поднимающие проблемы эпохального значения. Узко понимая актуальность таких произведений, мы нередко частное и преходящее выдаем за главное…» (Новый мир. 1956. № 12).
Естественно, статью прочитали и на факультете, ведь не часто ученые факультета удостаивались такой чести быть опубликованными в «самом» «Новом мире». И на первом же заседании ученого совета профессор Н.А. Глаголев, конармеец в Гражданскую, рапповец в 20-е, выходец из Института красной профессуры в 30-е, не защитивший ни кандидатской, ни уж тем более докторской, типичный представитель вульгарно-социологического направления в литературоведении, в своем выступлении обратил внимание коллег на противоречивость А.И. Метченко в отношении к своему аспиранту: с одной стороны, на трибуне резко критикует антипартийную, идейно порочную позицию В. Петелина, отвергающего основополагающие принципы теории социалистического реализма, а с другой стороны – поддерживает его публично же в «Новом мире».
– Что же получается, Алексей Иванович? – ехидно, как мне рассказывали, спрашивал Н.А. Глаголев. – Публикация в «Новом мире» перечеркивает ваше выступление в Коммунистической аудитории. Нехорошо получается, Алексей Иванович… Мы, красногвардейцы, в Гражданскую войну немало порубали таких вот, кто порочит нашу идеологию и кто выступает против марксизма-ленинизма… Что подумают студенты, аспиранты, молодые преподаватели, которые должны брать с нас, старых коммунистов, пример для подражания в отстаивании наших идеологических основ… Нехорошо, Алексей Иванович, вы недавно получили орден Ленина…
Представляю себе самочувствие непогрешимого до сей поры профессора Алексея Ивановича Метченко… Не раз он еще пожалеет, что сослался на мою диссертацию. Но… Написанное пером – не вырубишь и топором… После моего выступления пытался вычеркнуть эту ссылку, но журнал уже был в типографии, ничего нельзя было сделать.
И память, память, «мой властелин», относит нас еще на несколько лет, к истокам этих скромных, вроде бы заурядных событий: ну, что такого, выступление с докладом «О художественном методе» в Коммунистической аудитории.
Дипломную работу на тему: «Роман Ст. Злобина «Степан Разин» в развитии советского исторического романа» под руководством А.И. Метченко я писал с удовольствием. Историю я любил, а тема эта давала широкий простор для самостоятельности, для привлечения материала и собственного его истолкования. В сущности, я был предоставлен самому себе: профессор Метченко заболел, обширный инфаркт надолго приковал его к постели. Месяца четыре он вообще никого не принимал, а когда ему стало полегче, пришла пора защиты дипломных работ. Вспоминаю, как я волновался, сдавая ему готовую работу. Прочитал он быстро… Возможно, у него и были какие-то замечания, но времени на доработку не было, и он тут же назначил срок защиты, вызвал своего аспиранта в качестве оппонента, высказал ему свои замечания, которые тот в своем отзыве повторил на защите.
Защитил, рекомендован в аспирантуру, сдал госэкзамены, получил диплом с отличием, сдал вступительные экзамены в аспирантуру, принят. Научным руководителем у меня стал крупный специалист по историческому роману Сергей Митрофанович Петров. Начали с ним искать тему, диссертабельную, как он выразился. А пока готовился к кандидатским экзаменам, произошло событие, которое изменило направление моей работы в аспирантуре. Сергей Митрофанович Петров был уволен из университета якобы за моральное разложение, в высших партийных и литературных кругах произошла какая-то скандальная история на любовной почве, в которую был замешан и мой научный руководитель («дело» Г. Александрова).
Историю я любил, но меня тянуло к современности, и я сказал об этом А.И. Метченко. И он вновь стал моим научным руководителем.
В критике заговорили о только что вышедшем в свет романе молодого тогда Д. Гранина «Искатели». В основном хвалили. Вскоре появилась двухподвальная статья Виталия Озерова в «Литературной газете», превозносившая этот роман, как говорится, чуть ли не до небес. А я по простоте своей душевной прочитал этот роман и ужаснулся, увидев пропасть между сутью романа и тем, что о нем говорилось. Тусклый язык, описательность, худосочные характеры, плоскостное изображение жизни… Хвалили, как обычно, за содержание, новизну конфликта, борьбу молодого со старым, нового с отжившим.
В Доме культуры на Ленинских горах состоялась дискуссия об этом романе, выступили студенты, аспиранты, преподаватели. С хвалебным словом, помнится, выступил Владимир Лакшин, ставший впоследствии заметной фигурой в литературном движении 60 – 70-х годов, с резкой критикой романа выступил я. Попытался напечатать это свое выступление, но повсюду получил отказ. Может, плохо написано, успокаивал я сам себя… Вполне возможно, я ведь только приобщался к литературному труду, не подозревая о его тяжести и непредсказуемости. И, уж конечно, даже в голову не приходило, что критики могут похвалить то или иное произведение в угоду времени, разругать по велению сверху, похвалить или разругать из-за групповых или националистических пристрастий.
Между тем я был единственным, кто все еще ходил без темы диссертации.
– Возьми творчество Федора Гладкова, – сказал однажды Метченко. – Тема актуальная. Гладков недавно получил Сталинскую премию, о нем много сейчас пишут, но бегло, поверхностно, можно копнуть поглубже. Быстро защитишь…
Стал читать Гладкова… Выспренне, натужливо, монотонно. В «Цементе» есть что-то интересное, смелое, новаторское, но о романе столько уже написано. Писать о Гладкове – насиловать себя… Сказал о своих впечатлениях Алексею Ивановичу.
– Ну, возьми два последних романа Ильи Эренбурга. Очень интересная тема, можно быстро защитить…
Эренбурга я читал и отказался сразу. Из современных писателей я любил Михаила Шолохова и Алексея Толстого, но…
Впервые я увидел Михаила Шолохова на вечере Сергея Васильева и Сергея Смирнова: Михаил Александрович, прервав свое вешенское затворничество, неожиданно для всех появился «на людях», да еще в качестве председателя литературного вечера. И было это осенью 1953 года в Большом зале Политехнического музея. Шолохов носил тогда еще гимнастерку, шинель, сапоги и папаху.
Вечер прошел с большим успехом. С чтением своих стихов выступали известные поэты. Шолохов, предоставляя каждому из них слово, говорил всего лишь несколько фраз, но говорил он так, что слушатели то смеялись, то мгновенно становились серьезными. Вроде ничего особенного он не говорил, а все, что говорил, действовало неотразимо. Что-то случилось и со мной. Как-то по-новому представилось мне его творчество. Естественно, я читал и перечитывал не раз «Тихий Дон» и «Поднятую целину», и Григорий Мелехов вместе с Пьером Безуховым были моими любимыми литературными героями, а после того вечера захотелось мне всерьез заняться творчеством Шолохова.
Чуть ли не на следующий день я пришел к заведующему кафедрой русской советской литературы профессору Алексею Ивановичу Метченко посоветоваться относительно темы диссертации. Как же я был разочарован, что диссертация о Шолохове только что написана Л. Якименко и представлена к защите, В.А. Апухтина тоже пишет о творчестве Шолохова. Что ж нового можно сказать, подумалось, если только-только на той же кафедре написана работа, к тому же и передана в издательство «Советский писатель». А более высокого признания не могло и быть, – так, во всяком случае, казалось тогда начинающему литератору. И начались поиски темы, которая бы увлекла и была бы актуальной, современной и любимой.
Весной 1954 года мне поручили прочитать одну дипломную работу, посвященную «Тихому Дону», и выступить в качестве оппонента на ее защите. То, что там было написано, просто потрясло меня. Не сама по себе дипломная работа, а цитаты из только что вышедшей книги Л. Якименко «Тихий Дон» М. Шолохова», густо вкрапленные в текст ее. Суть их заключалась в том, что Григорий Мелехов – отрицательный герой и что Шолохов резко отрицательно относится к нему, творит над ним беспощадный суд, карает его за все грехи и ошибки. Ничего человеческого не осталось в душе Григория Мелехова – вот итог его преступного пути. В этом заключался и пафос книги Л. Якименко.
Естественно, дипломница полностью разделяла пафос своего научного руководителя Л.Г. Якименко. Я написал резко отрицательный отзыв, указывая на то, что автор работы не понял сути «Тихого Дона», сути Григория Мелехова и пр. и пр. Назревал скандал. И я решил посоветоваться с Алексеем Ивановичем, председательствующим на предполагаемой защите. Он тут же прочитал мой отзыв и долго думал, изредка посматривая на меня.
– А ведь и твою дипломную работу можно было изругать, но она получила отличную оценку, в ней я увидел твои возможности, твою работоспособность, полную отдачу, огромный материал, собранный тобою. Но сколько в этой твоей работе было сырого, непрожеванного, так сказать, а ты получил рекомендацию в аспирантуру… И тут не менее сложный случай. Дипломница – венгерка, к тому же и беременная, она сегодня здесь, а завтра уедет к себе, и мы должны сделать все для того, чтобы у нее осталось хорошее впечатление о Московском университете, о России, о нашей литературе, а ты хочешь ее… У тебя есть здесь хорошие страницы, о теме дипломной работы, о собранном материале, вот об этом и скажи… Смягчи, смягчи свое выступление, нельзя же так. Есть определенные правила игры. Мы ее допустили до защиты, она много работала, ну что ж, что она не так думает, как ты, она думает так, как ее научный руководитель, такова сложившаяся традиция.
Защита прошла успешно, дипломная работа получила хорошую оценку.
Но после этого эпизода я много думал о том, что только что произошло на факультете. Я прочитал книгу Л.Г. Якименко «Тихий Дон» М. Шолохова», всю ее исчеркал, поставив множество вопросительных знаков, перечитал «Тихий Дон» и пришел к А.И. Метченко с твердым решением писать только о Шолохове.
На этот раз он поддержал мою мысль написать диссертацию о Шолохове, несмотря на то что вышла монография о «Тихом Доне»: и ему стало ясно, что в книге Л. Якименко допущено много грубых ошибок, которые могут и должны быть оспорены. Так началась полемика, которая продолжается до сих пор.
Стал читать книги, статьи о творчестве Шолохова… Оказывается, многие годы некоторыми критиками проводилась такая мысль, что Григорий Мелехов – наш враг, которого необходимо растоптать, и Шолохов, дескать, сам совершает над ним беспощадный приговор народа. Неужто Шолохов не знает, что делается с его героями? И каждый раз, мысленно разговаривая с ним, вспоминал Большой зал Политехнического музея, добродушного, веселого, улыбчивого человека на эстраде, с которым мне просто необходимо повидаться и поделиться своими мыслями, сомнениями, наблюдениями. Я начал искать возможности встретиться с ним. Случай вскоре представился.
3. Встречи и разговоры с М.А. Шолоховым
Накануне Второго съезда советских писателей в Москву приехал Шолохов. Узнав его телефон и что ему надо звонить довольно рано по московским понятиям, то есть часов в восемь утра, я вместе с моим другом Станиславом Петровым, аспирантом-полонистом, начали каждое утро названивать Михаилу Александровичу. Это оказалось не так просто, как представлялось неопытным аспирантам-филологам. Дел у него в Москве было много, все расписано по часам, но он не отказывал нам во встрече, надеясь, что у него образуется окошечко. Каждый раз мы договаривались, когда можно будет ему позвонить, и в назначенный час регулярно ему звонили. До съезда встречи не состоялось, но зато Шолохов признал нас, весело отзывался на наш звонок, поверил, что нам действительно надо бы повидаться, что нам такая встреча просто необходима.