bannerbanner
Современная идиллия
Современная идиллияполная версия

Полная версия

Современная идиллия

Язык: Русский
Год издания: 2010
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 35

– Богу молиться нужно! – заметил я, наконец, взглянув на батюшку.

– И я им то же говорю, – отозвался батюшка, – не надейтесь ни на князи, ни на сыны человеческие, а к богу прибегайте!

Тогда староста широко перекрестился и спросил:

– А пачпорты есть?

И, в объяснение своего требования (все-таки я когда-то ему "заместо отца" был!), понес околесную, из которой можно было только разобрать: "почему что" да "спаси бог!". И в заключение: ноне строго!

– Вон уж Успленья на дворе, – сказал он, – а мы, благослови господи, сеять-то и не зачинали!

– Что так?

– Все сицилистов ловим. Намеднись всем опчеством две суток в лесу ночевали, искали его – ан он, каторжный, у всех глазах убег!

– Сицилист-то?!

– Он самый. Видим, что бежит… ах, батюшки! господа хрестьяне! вон он! лови, братцы, лови! Куда-те! так между пальцев, словно вьюн, уполз!

После старосты пришла девушка с села и возвестила, что посадские девки просят позволения хороводы перед домом играть и новую помещицу повеличать (весть о приезде Фаинушки для покупки Проплеванной с быстротою молнии проникла во все дворы).

Последним пришел местный кабатчик, под предлогом, не нужно ли чаю-сахару, но, в сущности, для того, чтоб прочитать у Фаинушки в глазах, не намеревается ли она завести в Проплеванной свой кабак.

Но у всех, даже у карлицы Польки, был на уме затаенный вопрос: каким образом мы, именующие себя "интеллигентами" и представителями "правящих классов", несвойственно прибежали пешком, вместо того чтоб торжественно въехать на двух-трех тройках с малиновым звоном?

Но, кроме того, мог возникнуть и другой вопрос, касавшийся лично меня, а именно: настоящий ли это барин приехал, не подложный ли, надевший только личину его?

Я и сам понимал важность и даже естественность этих вопросов и не без опасения ждал минуты, когда они настолько созреют, что ни батюшка, ни староста, ни кабатчик не будут уже в состоянии держать язык за зубами. Судьба поистине была несправедлива к нам. Ни присутствие менялы, ни участие в наших похождениях столь несомненно позорного человека, как Очищенный, ничто не тронуло жестоковыйную ябеду, которой современная испуганность предоставила привилегию раздавать патенты на благонадежность и неблагонадежность. Мы не спорили против силы вещей; напротив, беспрекословно подчинились ей и начертали такую программу, в которой были и двоеженство и подлоги – кажется, на что лучше! И что ж, вместо того чтоб оказать нам сочувствие и поддержку, вместо того чтоб сказать: зачем совершать подлоги! можно и без подлогов на правильной стезе стоять! – нас на каждом шагу встречает целая масса внезапностей, которые поселяют в сердцах наших меланхолию и нерешительность…

Чего собственно добивалось от нас бессмысленное гороховое пальто, по милости которого мы так неожиданно очутились в Проплеванной? Ежели оно серьезно представляло собой принцип собирания статистики, то не могло же оно не понимать, что людям, которые посещают квартальные балы, играют в карты с квартальными дипломатами, сочиняют уставы о благопристойном поведении и основывают университеты с целью распространения митирогнозии; следует предоставить полный простор, а не следить за каждым их шагом и тем менее пугать. Что было предосудительно революционного в нашем вчерашнем собеседовании с старичком и с мещанином Презентовым? Какую особливую опасность представляло даже сделанное Глумовым (и неоконченное) сравнение современности с камаринским мужиком? Решительно, ни революционного, ни предосудительного, ничего в этих поступках не было. Но если б даже и представилось что-нибудь предосудительное и небезопасное, то не следовало ли бы взглянуть на эти поступки как на случайные уклонения, к которым новообращенный прибегает, чтобы сорвать сердце за утраченный стыд? Ведь надо же и ему какое-нибудь утешение оставить.

Нет, как хотите, а даже в сфере ябеды торжествующая современность заявляет себя не только несостоятельною, но просто глупою. Я знаю, что система, допускающая пользование услугами заведомых прохвостов, в качестве сдерживающей силы относительно людей убеждения, существует не со вчерашнего дня, но, по моему мнению, давность в подобном деле есть прецедент, по малой мере, неуместный. В сущности, это совсем не система, а злодейство. Из человека – положим, заблуждающегося, но в идейном смысле все-таки возвышающегося над общим уровнем – делают загадку, и угадывание этой загадки предоставляют прохвосту… ужели это не злодейство? Вы представьте только себе, как этот злополучный игнорант, поводя носом в воздухе, приступает к человеческой душе и начинает в ней по складам разбирать: буки-аз – ба, веди-аз – ва… Что он поймет? В наилучшем случае он будет разевать рот и хлопать глазами. Но если у него есть стремление показать товар лицом и если, кроме того, у него окажется еще волчий аппетит, так ведь он не затруднится даже напоминанием, а просто-напросто, заручившись каким-нибудь хлестким словом, начнет с его помощью уловлять вселенную. Нет, как хотите, а это положительное злодейство.

Мир убеждений и мир шалопайства суть два совершенно различные мира, не имеющие ни одной точки соприкосновения. Это истина, непререкаемость которой должна быть для всех обязательною. Допустите в сфере убеждений самую густую окраску заблуждения, так ведь и тогда прежде всего надо уметь определить, в чем именно заключается заблуждение и почему непременно предполагается, что оно должно нанести ущерб сложившейся современности. Разве невежественный прохвост может возвыситься до постижения столь сложных и трудных явлений? Нет, он только будет выкрикивать бессмысленное слово и под его защитою станет сваливать в одну кучу все разнообразие аспирации человеческой мысли. Вообразите, как должно быть трудно выслушивать наблюдения этих людей, которые смешивают Прудона с Юханцевым и Гарибальди с Редедею!

В старину ябеда как будто умнее была. Она задавалась вполне определенною и притом доступною ее пониманию целью, и только в ее пределах предъявляла свои требования. Все лишнее, не вмещавшееся в эти пределы, она отсекала, как бы говоря: у меня и настоящего дела довольно, а в остальном, буде это окажется нужным, пусть разбираются последующие ябеды! Это, быть может, концентрировало жестокость, но в то же время устраняло от нее характер шутовства и надругательства. Нынче, благодаря чрезмерному размножению шалопаев, до того все перепуталось, что трудно даже определить, что из беспрерывно нарастающей массы сплетен представляет реальность, а что, без дальних слов, следует бросить на съедение собакам. Благодаря этой путанице самые существенные и трудные задачи жизни делаются достоянием невежественнейших добровольцев, и затем недомыслие и даже явная бессмыслица являются главным обвинительным штандпунктом, против которого даже возражать противно… Ясно, что это даже не обвинение, не преследование, а просто шутовство и надругательство.

Сознавать себя со всех сторон опутанным сетью шалопайства – разве это не горшая из обид? Видеть шалопайство вторгающимся во все жизненные отношения, нюхающим, чем; пахнет в человеческой душе, читающим по складам в человеческом сердце, и чувствовать, что наболевшее слово негодования не только не жжет ничьих сердец, а, напротив, бессильно замирает на языке, – разве может существовать более тяжелое, более удручающее зрелище? Повторяю: ябеда существовала искони, в качестве подспорья, но она вращалась в известной сфере, ограничивалась данным кругом явлений и редко выходила за пределы своей специальности. Ныне она обмирщилась, расплылась, расползлась, утратила всякое представление о границах и мере и, что всего важнее, захватила в свои тиски обиход "среднего" человека и на нем, по преимуществу, сосредоточила силу своих развращающих экспериментов. Но, может быть, это-то именно и погубит ее.

– Как ты думаешь, погибнет ябеда? – обратился я к Глумову.

– Непременно, – ответил он, сразу отгадав мои мысли. – Во-первых, она слишком разбросалась и все свои задачи потопила в массе околичностей; во-вторых, она кровно обидела "среднего" человека, для которого вопрос о целости шкуры представляется существеннейшею задачей всей жизни.

– Вот мы, например…

– Ну да, мы; именно мы, "средние" люди. Сообрази, сколько мы испытали тревог в течение одного дня! Во-первых, во все лопатки бежали тридцать верст; во-вторых, нас могли съесть волки, мы в яму могли попасть, в болоте загрузнуть; в-третьих, не успели мы обсушиться, как опять этот омерзительный вопрос: пачпорты есть? А вот ужо погоди: свяжут нам руки назад и поведут на веревочке в Корчеву… И ради чего? что мы сделали?

– Прекрасно; но каким же образом средний человек успеет победить ябеду?

– А вот именно этим вопросом, который я сейчас сделал. Будет и в домах, и на улицах, и на распутиях, и шепотом, и вполголоса, и громко спрашивать: что мы сделали? Только и всего. Высшего разряда интеллигент не снизойдет до этого вопроса, мелкая сошка – не возвысится до него, а "средний" человек именно как раз ему в меру пришелся. Средний человек до болезненности чувствителен к тем благам, совокупность которых составляет жизненный комфорт. Не к еде одной, не к одному прилично сшитому платью, а к комфорту вообще, и в том числе к свободе мыслить и выражать свои мысли по-человечески. И вот, когда он замечает, что в его мысль залезает шалопай, когда он убеждается, что шалопай на каждом шагу ревизует его душу, дразнит его и отравляет его существование сплетнями, – он начинает метаться и закипать. Некоторое время он, конечно, сдерживает себя и виляет – вот как мы, например: шутка сказать, с Очищенным связались! – но потом разевает рот и кричит: за что? что я сделал!!

– А потом?

– Чудак! А потом, разумеется, и остальные средние люди разевают рты: и в самом деле, что же он сделал? И выходит немая сцена – вроде как в "Ревизоре", – для постановки которой приходится прибегать к содействию балетмейстера. Глумов помолчал с минуту и продолжал:

– Высокоинтеллигентного человека легко изолировать, потому что он относится к мелочам индифферентно. Его можно вырвать из рядов человеческих и скомкать, потому что средний человек не заступится за него, а только будет стыдливо; замыкать уши и жмурить глаза. Мелкая сошка – та сама руки протянет: вяжите, батюшки, мы люди привышные! А средний человек – тот галдеть будет. У него, куда он ни обернется – везде "свой брат", которому он будет жаловаться и руки показывать: смотрите, запястья-то как натерли! Это мне-то натерли! мне, дворянскому сыну, мне, правящему классу… руки натерли!

Произнося последние слова, Глумов вдруг ожесточился и даже погрозил пальцем в пространство. Очевидно, на него подействовал дворянский мундир, который был на его плечах.

Тогда и я, почувствовав на плечах мундир, в свою очередь рассердился.

– И кто же надругается над нами! – воскликнул я, – шваль отпетая надругается! отребье, не помнящее родства! Над нами, над дворянскими детьми! За что? Что мы сделали?

И оба вдруг, точно наступив друг другу на мозоли, вскочили, отворили окно и крикнули:

– За что? что мы сделали?

Смотрим, а на дороге, перед самой усадьбой, стоит мужчина.

Это был урядник; на голове – кепи, сбоку – шашка; усы – нафабрены. Он стоял и в задумчивости смотрел на березки, которыми был обсажен красный двор, словно рассчитывал, сколько тут может выйти сажен дров.

– А ты еще сомневался, есть ли в Проплеванной урядник! – шепотом укорял я Глумова.

– Смотри! смотри! не один, а целых два! – воскликнул он вместо ответа.

Действительно, из-за крапивы, росшей на месте старого флигеля, показался другой урядник, тоже в кепи и при шашке. Не успели они сделать друг другу под козырек, как с разных сторон к ним подошло еще десять урядников. Один из них поймал по дороге пригульного поросенка, другой – вынул из-под курицы только что снесенное яйцо; остальные не принесли ничего и были печальны.

Началось совещание ("может быть, предположение о ненастоящем барине уже созрело и формулировалось", невольно мелькнуло у меня в голове). Сначала распределили наблюдательные пункты; потом стали обсуждать, с которой стороны ловчее повести атаку: со стороны леса или со стороны болота. Но ничего не вышло, потому что пригульный поросенок овладел всеми их мыслями. Тогда решили: представить по начальству о милостивом разрешении объявить Проплеванную в осадном положении, а в ожидании ответа изловить другого пригульного поросенка (буде возможно, с кашею), а равно и курицу, снесшую яйцо.

– Говорил я тебе! – сказал Глумов в испуге, – говорил, что не миновать нам веревочки!

XX

Тоска овладела нами, та тупая, щемящая тоска, которая нападает на человека в предчувствии загадочной и ничем не мотивированной угрозы. Бывают времена, когда такого рода предчувствия захватывают целую массу людей и, словно злокачественный туман, стелются над местностью, превращая ее в Чурову долину. В особенности памятно мне в этом смысле одно лето. Сидишь, бывало, дома – чудятся шорохи, точно за дверью, в потемках, кто-то ручку замка нащупывает; выйдешь на улицу – чудится, точно из каждого окна кто-то пальцем грозит. Допустим, что все это только чудится и что на самом деле ничто необыкновенное не угрожает, но ведь и миражи могут измучить, ежели вплотную налягут.

Именно такого рода миражи обступили нас вслед за урядницким совещанием.

Сумерки уже наступили, и приближение ночи пугало нас. Очищенному и "нашему собственному корреспонденту", когда они бывали возбуждены, по ночам являлись черти; прочим хотя черти не являлись, но тоже казалось, что человека легче можно сцапать в спящем положении, нежели в бодрственном. Поэтому мы решились бодрствовать как можно дольше, и когда я предложил, чтоб скоротать время, устроить "литературный вечер", то все с радостью ухватились за эту мысль.

Прежде всего мы обратились к Очищенному. Это был своего рода Одиссей, которого жизнь представляла такое разнообразное сцепление реального с фантастическим, что можно было целый месяц прожить в захолустье, слушая его рассказы, и не переслушать всего. Почтенный старичок охотно согласился на нашу просьбу и действительно рассказал сказку столь несомненно фантастического характера, что я решался передать ее здесь дословно, ничего не прибавляя и не убавляя. Вот она.

СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ,как он своим усердием вышнее начальство огорчил

"В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. Случилось это давно, еще в ту пору, когда промежду начальников такое правило было: стараться как можно больше вреда делать, а уж из сего само собой, впоследствии, польза произойдет.

– Обывателя надо сначала скрутить, – говорили тогдашние генералы, – потом в бараний рог согнуть, а наконец, в отделку, ежовой рукавицей пригладить. И когда он вышколится, тогда уж сам собой постепенно отдышится и процветет.

Правило это ретивый начальник без труда на носу у себя зарубил. Так что когда он, впоследствии, "вверенный край" в награду за понятливость получил, то у него уж и программа была припасена. Сначала он науки упразднит, потом город спалит и, наконец, население испугает. И всякий раз будет при этом слезы проливать и приговаривать: видит бог, что я сей вред для собственной ихней пользы делаю! Годик-другой таким образом попалит – смотришь, ан вверенный-то край и остепеняться помаленьку стал. Остепенялся да остепенялся – и вдруг каторга!

Каторга, то есть общежитие, в котором обыватели не в свое дело не суются, пороху не выдумывают, передовых статей не пишут, а живут и степенно блаженствуют. В будни работу работают, в праздники – за начальство богу молят. И оттого у них все как по маслу идет. Наук нет – а они хоть сейчас на экзамен готовы; вина не пьют, а питейный доход возрастает да возрастает; товаров из-за границы не получают, а пошлины на таможнях поступают да поступают. А он, ретивый начальник, только смотрит да радуется; бабам по платку дарит, мужикам – по красному кушаку. "Вот какова моя каторга! – говорит, – вот зачем я науки истреблял, людей калечил, города огнем палил! Теперь понимаете?"

– Как не понимать – понимаем.

В этой надежде приехал он в свое место и начал вредить. Вредит год, вредит другой. Народное продовольствие – прекратил, народное здравие – упразднил, письмена – сжег и пепел по ветру развеял. На третий год стал себя проверять – что за чудо! – надо бы, по-настоящему, вверенному краю уж процвести, а он даже остепеняться не начинал! Как ошеломил он с первого абцуга обывателей, так с тех пор они распахня рот и ходят…

Задумался ретивый начальник, принялся разыскивать: какая тому причина?

Думал-думал, и вдруг его словно свет озарил. "Рассуждение" – вот причина. Стал он припоминать разные случаи, и чем больше припоминал, тем больше убеждался, что хоть и много он навредил, но до настоящего вреда, до такого, который бы всех сразу прищемил, все-таки не дошел. А не дошел потому, что этому препятствовало "рассуждение". Сколько раз с ним бывало: разбежится, размахнется, закричит: "разнесу!" – ан вдруг "рассуждение": какой же ты, братец, осел! Ну, он и спасует. А кабы не было у него "рассуждения", он бы давно уж до каторги дело довел.

– Давно бы вы у меня отдышались! – крикнул он не своим голосом, сделавши это открытие.

И погрозил кулаком в пространство, думая хоть этим посильную пользу вверенному краю принести.

На его счастье, жила в этом городе колдунья, которая на кофейной гуще будущее отгадывала, а между прочим умела и "рассуждение" отнимать. Побежал он к ней, кричит: отымай! Видит колдунья, что дело к спеху, живым манером сыскала у него в голове дырку и подняла клапанчик. Вдруг что-то из дырки свистнуло… шабаш! Остался наш парень без рассуждения…

Разумеется, очень рад. Стал есть – куска до рта донести не может, все мимо. Хохочет.

Сейчас побежал в присутственное место. Стал посредине комнаты и хочет вред сделать. Только хотеть-то хочет, а какой именно вред и как к нему приступить – не понимает. Таращит глазами, губами шевелит – больше ничего. Однако так он одним своим нерассудительным видом всех испугал, что разом все разбежались. Тогда он ударил кулаком по столу, расколол его и убежал.

Прибежал в поле. Видит – люди пашут, боронят, косят, гребут. Знает, сколь необходимо сих людей в рудники заточить, – а каким манером – не понимает. Вытаращил глаза, отнял у одного пахаря косулю и разбил вдребезги, но только что бросился к другому пахарю, чтоб борону разнести, как все испугались, и в одну минуту поле опустело. Тогда он разметал только что сметанный стог сена и убежал.

Воротился в город. Знает, что надобно его с четырех концов запалить, а каким манером – не понимает. Вынул по привычке из кармана коробочку спичек, чиркает, да не тем концом, избежал на колокольню и стал бить в набат. Звонит час, звонит другой, а что за причина – не понимает. А народ между тем сбежался, спрашивает: где, батюшко, где? Наконец устал звонить, сбежал вниз, опять вынул коробку со спичками, зажег их все разом, и только было ринулся в толпу, как все мгновенно брызнули в разные стороны, и он остался один. Тогда побежал домой и заперся на ключ.

Сидит неделю, сидит другую; вреда не делает, а только не понимает. И обыватели тоже не понимают. Тут-то бы им и отдышаться, покуда он без вреда запершись сидел, а они вместо того испугались. Да нельзя было и не испугаться. До тех пор все вред был, и все от него пользы с часу на час ждали; но только что было польза наклевываться стала, как вдруг все кругом стихло: ни вреда, ни пользы. И чего от этой тишины ждать – неизвестно. Ну, и оторопели. Бросили работы, попрятались в норы, азбуку позабыли, сидят и ждут.

А у него между тем опять рассуждение прикапливаться стало. Однажды выглянул он в окошко и как будто понял.

– Кажется, я одним своим нерассудительным видом настоящий вред сделал! – воскликнул он и стал ждать: вот сейчас соберутся перед домом обыватели и будут каторги просить.

Но, сколько он ни ждал, никто не пришел. По-видимому, все уже у него начеку: и поля заскорбли, и реки обмелели, и стада сибирская язва посекла, и письмена пропали, – еще одно усилие, и каторга готова! Только вопрос: с кем же он устроит ее, эту каторгу? Куда он ни посмотрит – везде пусто; только "мерзавцы", словно комары на солнышке, стадами играют. Так ведь с ними с одними и каторгу устроить нельзя. Потому что и для каторги не ябедник праздный нужен, а коренной обыватель, работяга, смирный.

Рассердился. Вышел на улицу, стал в обывательские норы залезать и поодиночке народ оттоле вытаскивать. Вытащит одного – приведет в изумление, вытащит другого – тоже в изумление приведет. Но тут опять беда. Не успеет до крайней норы дойти – смотрит, ан прежние опять в норы уползли…

Тогда он решился. Вышел из ворот и пошел прямиком. Шел-шел и пришел в большой город, в котором вышнее начальство резиденцию имело.

Смотрит – и не верит глазам своим! Давно ли в этом самом городе "мерзавцы" на всех перекрестках программы выкрикивали, а "людишки" в норах хоронились – и вдруг теперь все наоборот! Людишки, без задержки, по улицам ходят, а "мерзавцы" в норах попрятались!

Куда ни взглянет – везде благорастворение воздухов и изобилие плодов земных. Зайдет в трактир – никогда, сударь, так бойко не торговали! Заглянет в калашную – никогда столько калачей не пекли! Завернет в бакалейную лавку – икры, сударь, наготовиться не можем! сколько привезут, столько сейчас и расхватают!

– Что за причина? – спрашивает он у знакомых и незнакомых, – какой такой настоящий вред вам учинен, от которого вы вдруг так ходко пошли?

– Не от вреда это, – отвечают ему, – а напротив. Новое начальство у нас нынче; оно все вреды упразднило. От этого так у нас и хорошо.

Отправился ретивый начальник по начальству. Видит: дом, где начальник живет, новой краской выкрашен; швейцар – новый, курьеры – новые. А наконец и сам начальник – с иголочки. От прежнего начальника вредом пахло, а от нового – пользою. Прежний начальник сопел, новый – соловьем щелкает. Улыбается, руку жмет, садиться просит… Ангел!

Делать нечего, стал он докладывать. И что дальше докладывает, то гаже выходит. Так, мол, и так, сколько ни делал вреда, а пользы ни на грош из того не вышло. Не может отдышаться вверенный край, да и шабаш.

– Повторите! – не понял новый начальник.

– Так и так. Никаким манером до настоящего вреда дойти не могу!

– Что такое вы говорите?

Оба разом встали и смотрят друг на друга. И вдруг новый начальник вспомнил, что он сам сколько раз в этом смысле для своего предместника циркуляры изготовлял.

– Ах, так вы вот об чем! – расхохотался он. – Но ведь мы уж эту манеру оставили! Нынче мы вреда не делаем, а только пользу. Ибо невозможно в реку нечистоты валить и ожидать, что от сего вода в ней слаще будет. Зарубите это себе на носу.

Воротился ретивый начальник в вверенный край, и с тех пор у него на носу две зарубки. Одна (старая) гласит: "достигай пользы посредством вреда"; другая – (новая): "ежели хочешь пользу отечеству сделать, то…" Остальное на носу не уместилось.

Но иногда он принимает одну зарубку за другую. Тогда выходит так: что ел, что кушал – все едино".

* * *

Сказочка Очищенного всем понравилась. В особенности всех утешило то, что участь вверенного края разрешилась, по возможности, благополучно. Одна Фаинушка, по наивности, предъявила некоторые сомнения. Сначала обеспокоилась тем: каким образом могло случиться, что ретивый начальник так долго не знал, что в главном городе новое начальство новые порядки завело? – на что Глумов резонно ответил: оттого и случилось, что дело происходило в некотором царстве, в некотором государстве, а где именно – угадай! Потом изъявила сожаление, зачем новое начальство старую зарубку на носу у ретивого начальника не только не уничтожило, а даже как будто в силе оставило? – на что Глумов тоже резонно объяснил: затем и оставило, что, может быть, понадобится.

– Не для того мы, мой друг, здесь собрались, чтоб критиковать, – прибавил он солидно, – а для того, чтобы время с пользою провести. Вот и я спервоначалу думал: какой, мол, оболтус этот ретивый начальник, ишь ведь что выдумал! – а теперь и сам вижу, что без того, чтоб городок-другой не спалить, ихнему брату нельзя. Управить ведь нужно, а как ты управишь, коль скоро у тебя в руках нет ни огня, ни меча? Так-то. Ну да ладно; чья теперь очередь рассказывать? Онуфрий Петрович! ты, кажется, жизнеописание свое хотел рассказать… начинай, друг!

Но, злополучный меняло, вместо того чтоб приступить к рассказу, вынул из кармана замасленную бумагу, в роде ласочного счета, и предъявил ее нам, сказав:

– Вот моя жизнь!

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

1-й гильдии купца Онуфрия Петровича Парамонова

В 1818 году, Иануария 15-го, при рождении плачено:


Руб. К.

Попам……….. 100 -

В нижний земский суд…….. 100 -

Прочим судиям……… 100 -

В 1826 году, Иулия 30-го, при принятии

родителями печати, якобы в сонном виде

На страницу:
17 из 35