Полная версия
Монастырь и кошка. Сборник рассказов, повестей, эссе
Но делать нечего. Чаликов обещал выполнить эту работу к следующей неделе и похвалился с дуру, что таких заказов в свое время переделал множество. «Мда… Язык мой – враг мой».
Чаликов решил приступить к работе без промедления. Только сначала, подумал он, необходимо успокоить нервишки спиртным.
Водка оказалась прескверная. От нее пахло не то растворителем, не то ацетоном. Выпив стакан, Чаликов стал хмелеть как-то странно: сначала ему ударило в голову, а затем тяжелая волна опустилась к ногам. В глазах зарябило, комната неожиданно качнулась как люлька, и Чаликов выпал из нее, как выпадает из коляски оставленный без присмотра любопытный ребенок. Очнулся Чаликов лежащим на полу. Рези в глазах усилились; было ощущение, будто кто-то сыпанул ему в лицо песком или накануне он долго смотрел на электросварку. Пошатываясь, Чаликов поднялся и отправился в ванную промыть глаза холодной водой. Ему вспомнились рассказы дворовых пьяниц о недобросовестных шинкарях, которые делают водку из стеклоочистителя, и что от этой водки многие ослепли, а кое-кто ушел на тот свет.
Когда рези в глазах немного ослабли, Чаликов повыдавливал на палитру из тюбиков краски, часть из них смешал, добиваясь телесного цвета, взял в руки кисть и вдруг растерялся, не зная, с кого из апостолов начать. Какой-то внутренний голос подсказал ему, что начать он должен с лица Иуды, и Чаликов почему-то согласился. Однако, стоило ему прикоснуться кистью к картине, как началось что-то невообразимое: какая-то новая обжигающая волна поднялась изнутри и ударила по глазам с такой силой, что постепенно «Тайная вечеря» стала темнеть, темнеть начала и комната и все, на что испуганно глядел художник. Наконец, черный квадрат из его кошмаров поглотил все вокруг. Чаликов вслепую нащупал диван, присел на него и зарыдал как ребенок.
Потом он собрался с силами, постучался к соседке и попросил ее срочно вызвать скорую помощь.
– Теть Валь, – едва ворочая разбухшим сухим языком, пробормотал Чаликов. – Я, кажется, ослеп.
…В токсикологическом центре областной больницы Чаликова продержали семь дней. Ему ставили капельницы, кололи какие-то препараты, поили вонючей жидкостью и заставляли промывать желудок, – словом, делали все возможное для того, чтобы отвоевать у отравленного организма хоть немного здоровья. В палате рядом с Чаликовым лежали такие же бедолаги, как он – жертвы дешевой водки. За то время, пока он лежал в больнице, от острого отравления денатуратом скончалось трое мужчин.
Чаликову повезло больше: его не только поставили на ноги за неделю, но и отвоевали зрение. «В рубашке родился», – говорили ему врачи и медсестры, а старая санитарка тетя Галя прибавляла: «Знать, за тебя кто-то крепко молится. Когда одной ногой побывал там, ангел смерти дарит тебе еще два глаза. Чтоб разобрался, непутевый, в своей жизни».
Вернувшись домой, Чаликов первым делом взялся за исполнение заказа. Однако, со зрением его творилось что-то неладное. Все окружавшие его предметы он видел весьма отчетливо, но стоило ему бросить взгляд на «Тайную вечерю», как вместо картины он видел черный квадрат. Такой же черный квадрат, только меньшего размера, был и на месте бумажной репродукции иконы «Умиление». Все остальное, что попадалось в поле его зрения, выглядело вполне обычно. Чаликов с силой сжимал глаза, растирал их руками, ставил холодные примочки из ваты, увлажненной в чайной заварке, однако все это было напрасно: черный квадрат продолжал закрывать от него и «Тайную вечерю», и лик Пресвятой Богородицы.
Ему снова сделалось страшно от того, что черный квадрат из его кошмаров словно перешел в реальность, и начал по-новому преследовать его весьма странным явлением частичной, осколочной слепоты.
Утром следующего дня Чаликов отправился в районную поликлинику на прием ко врачу – офтальмологу. Седовласый глазник по фамилии Бортник внимательно выслушал Чаликова, посмотрел в его глаза с помощью какой-то светящейся трубки, затем сообщил о том, что внешне глаза у Чаликова совершенно здоровы.
– Обратитесь-ка вы, дружочек, к хорошему психиатру, – посоветовал Наум Борисович. – Но только к очень хорошему. К очень! А знаете ли вы, дружочек, что такое очень хороший психиатр? Это тот, которому нужно заплатить очень много денег. – Наум Борисович скользнул взглядом по скромной одежде Чаликова. – Нет, – сказал он, – к психиатру вы, пожалуй, не ходите. На хорошего у вас денег все равно нет, а плохой возьмется лечить вас бесплатно. А что такое лечить бесплатно, я вам расскажу. Мой шурин, тоже художник, до своего отъезда в Израиль заметил странную особенность зрения: некоторые предметы он стал видеть в четырехмерном пространстве. Он, конечно, испугался и, не имея хороших денег, пошел к бесплатному психиатру. Это было еще во времена Союза. Не долго думая, психиатр направил беднягу в психушку, из которой мой шурин вышел настоящим антисоветчиком и диссидентом. Однажды в каком-то журнале он увидел знаменитую картину Пабло Пикассо «Скрипка», которую тот увидел в четырехмерном пространстве. Что же вы думаете? Мой шурин прозрел и понял, что он гениальный художник, такой же как Пабло Пикассо. Он стал ругать психиатров и рваться за границу. И снова угодил в психушку. Теперь Семен Маркович живет в Тельавиве и пишет все, что он увидел в психиатрической больнице… Пишет на холсте, конечно, в четырехмерном пространстве. Его картины пользуются большим спросом у русских эмигрантов. Они видят в его полотнах самих себя.
– Простите, Наум Борисович, но я не совсем понял, к кому мне обратиться за советом?
Бортник на минуту задумался, потом поднял вверх палец и загадочным шепотом произнес:
– Когда у человека нет денег, он обращается за советом к священнику.
– К священнику? – переспросил Чаликов и вдруг вспомнил о встрече с Ильей Перваковым. – Я, кажется, знаю, к какому священнику мне нужно идти.
…За то время, пока Чаликов лежал в токсикологическом центре, у него исчезли некоторые внешние признаки хронического алкоголика: уже не тряслись руки, не слезились глаза, не было заискивающих повадок. Нельзя сказать, что у него пропало желание выпить, – стаж его пьянства был велик, – однако страх пережитого ослепления и появившееся неизвестно откуда странное бельмо в глазах в виде черных квадратов, заставил Чаликова на время совершенно позабыть о вине.
Прямо от доктора он отправился на улицу Ковалихинскую, где располагался храм во имя Жен – Мироносиц, настоятелем которого был отец Илия.
Стояла середина августа. Только что миновал медовый спас, и отец Илия все свободное от служб время занимался обновлением внутреннего убранства церкви, стараясь успеть к началу нового церковного года, который, как известно, наступает с сентября.
Все реставрационные работы отец Илия делал сам – сам изготавливал леса и забирался по ним под самый купол церкви, сам обновлял настенные росписи; сам резал по дереву обрамление иконостаса; сам по крупицам восстанавливал старинные Царские Врата.
Когда в церковь вошел Чаликов, отец Илия стоял в центре храма в рабочем халате художника и готовился подняться по лесам к куполу церкви. Заметив Чаликова, отец Илия очень обрадовался и пригласил Сергея осмотреть храм. На лице у Чаликова появилось трагическое выражение, ибо он оказался в царстве больших и маленьких черных квадратов, зияющих по всему периметру и, как вампиры, высасывающих энергию у художника. Бледный, испуганный, он подошел к Первакову и попросил его увести в какой-нибудь кабинет. Отец Илия повел его в домик причта, где находился скромный кабинетик настоятеля, и по дороге Чаликов вкратце рассказал ему обо всем: о кражах книг из библиотек города, об агенте с художественным псевдонимом Рафаэль, о поддельной водке и, наконец, о своей осколочной слепоте.
– Офтальмолог просветил мне глаза и сказал, что физически они не повреждены. Вероятно, это психическое, но он отсоветовал мне обращаться к психиатру. Направил в храм, к священнику. Что же мне делать, Илья? – воскликнул Чаликов. – Этот черный квадрат скоро проглотит меня как трясина.
– Черный квадрат, – задумчиво проговорил Перваков. – Черный квадрат… дело в том, что «Черный квадрат» Малевича – это, своего рода, антиикона, философия пустоты и абсурда, символ антихриста. По воспоминаниям Бенуа, хорошо знавшего Малевича, тот частенько ставил свою картину в красном углу избы, там, где обычно стоят православные иконы. Поэтому я не удивляюсь, что тебе стали являться символы антиискусства.
– Но что же мне делать? – в нетерпении перебил его Чаликов. – Может быть, ты знаешь какого-нибудь старца, который изгонит из меня этих бесов?
Отец Илия строго посмотрел на друга.
– Зачем тебе старец, если ты все понимаешь сам? Могу я съездить с утра в Макарьевский монастырь к отцу Варсонофию, поговорить с ним о тебе, но боюсь, что без твоей собственной душевной работы у тебя ничего не получится. Даже если за тебя помолится бывший художник, а ныне иконописец и монах отец Варсонофий. Доходили до меня сведения, что к нему обращались за советом самые известные художники России, но вот кому и как он помог, это остается тайной.
Отец Илия посмотрел на поникшего друга и решил подбодрить его.
– Ладно, – сказал он. – Не унывай. Навещу я отца Варсонофия завтра утром, а ты приходи в церковь часам к десяти вечера, не раньше. Не успею обернуться. А ночью постарайся припомнить все свои грехи за последние годы, которые мучают тебя до сих пор, попостись до воскресенья, я тебя исповедаю и причащу. А завтра не забудь подойти в церковь, но не раньше десяти вечера.
– Как же я смогу забыть? С таким бельмом на глазах – растерялся Чаликов. – Приду, Илья. Ты только поговори со старцем. Может быть, чем-то поможет?
– Помогают не старцы, а Бог, Который через них действует, – вздохнул отец Илия. – Ты поменьше думай о старцах, а больше – о своей душе.
На этом они расстались. Отец Илия вернулся в храм, чтобы помолиться о друге. Чаликов направился домой с напутствием священника заглянуть в свою душу.
Всю ночь он не мог сомкнуть глаз. Ему вспоминались те подлости и ухищрения, на которые он шел для того, чтобы на время водкой погасить муки нечистой совести: и кражи книг из библиотек; и заговаривание зубов бедным девочкам – библиотекарям; и то состояние острейшего стыда, когда Варя приглашала его, воришку, выступить перед детской аудиторией с докладом на тему: «Почему я люблю книгу?»; и, наконец, чувство, будто бы он проваливается в черную бездну, когда в одной из библиотек у него вывалился из-за пазухи тяжелый том Достоевского и с шумом упал на пол; Чаликов вспоминал, как оперативник Василий делал из него преступника вдвойне, избавляя от наказания за кражу книг, но ввергая в куда более опасное нравственное преступление – донесением на таких же бедолаг – пьяниц, каким был он сам. Вспоминал, как с каждым новым грехом росло желание опьянить себя, одурманить, чтобы унять душевную боль, иссушить капли покаянного чувства, которые выбивались из души больной, но не мертвой.
И происходило с Чаликовым то, от чего он так долго пытался укрыться, происходило естественно и глубоко – он плакал, как ребенок, навзрыд от стыда и раскаяния. Кажется, за одну только ночь из него вышло слез столько же, сколько за последние несколько лет. И под утро, когда веки его стали смежаться от усталости, на душе у Чаликова стало полегче. Засыпая, он решил, что, когда проснется, то первым делом отправится в милицию к оперативнику Василию, поговорит с ним по душам и откажется от унизительной агентурной работы; затем зайдет на рынок к Анатолию, вернет ему репродукцию «Тайной вечери», объяснит ему, как сможет, причину невыполненной работы, а там – будь что будет. Вытерпит и унижения, и побои, лишь бы совесть была цела… «Не дай Бог сорваться», – подумал Чаликов, засыпая.
Ранним утром, когда Чаликов еще спал, отец Илия Перваков поднимался по косогору к стенам Макарьевского монастыря. Лучи восходящего солнца скользили по гладкой темно – сиреневой воде Волги и устремлялись по косогору ввысь к белокаменным стенам мужской обители.
Архимандрита Софрония, игумена монастыря, отец Илия встретил на монастырском дворике. Одет тот был в простенькую летнюю ряску и выглядел слегка озабоченным. Отец Илия поздоровался с ним, троекратно поцеловавшись, и попросил благословения на беседу с отцом Варсонофием.
– Да что ж такое?! Всем вдруг понадобился отец Варсонофий, – добродушно проворчал игумен Софроний. – А он у нас озорничает. В детство впал. Вчерась такие высокие чины из Москвы пожаловали – режиссеры, артисты, художники, даже сам… – Он склонился к уху отца Илии и прошептал одну очень известную фамилию. – Хотел побеседовать с ним. А этот сумасброд старый что выдумал?! Прибил над входом в свою келейку дощечку с надписью: «Ученая обезьяна. Часы приема…» и преспокойно сидит там песенки распевает. Гости из Москвы подошли, посмотрели на такую дощечку, обиделись. Кто ж захочет прорицательства от ученой обезьяны. Ушли. Хорошо, что я еще в трапезную их завернул. Ушицы из судака отведали, кагору попили. Немного отлегло. Проводил я их до пристани, возвращаюсь, а этот… прости меня, Господи, умалишенный на ворота в монастырь другую дощечку прибивает. А на ней написано: «Скотный двор». Стало быть, он – это ученая обезьяна на скотном дворе. Ну что мне с ним делать? Жаловаться? Так ему уж поди сто годков есть, грех жаловаться. Впал уж он, как видно, по милости Божией в детство… А ты, отец, благословения просишь на беседу. Поди. Поговори с ученой обезьянкой. Может быть, с тобой будет поласковее. Ну, а уж если нет, ты не обессудь.
Отец Илия, смущенный рассказом архимандрита, подходил к келье отца Варсонофия с некоторой опаской увидеть впавшего в безумие старика. Однако, не успел он постучать и произнести приветственное «Господи, помилуй», как дверь кельи распахнулась, и на пороге возник седовласый благообразный отец Варсонофий, лицо которого выражало скорее какое-то беззлобное детское озорство, нежели безумие.
– Входи, входи, милый, – увлек его за собою в келью старец. – Это я для ученых обезьянок из Москвы табличку повесил. Паломниками себя мнят, а важности больше, чем у папы римского. Знаю я, милый, зачем ты пожаловал. За друга радеешь. Это хорошо. По-христиански.
Отец Илия изумленно взглянул на старца, понимая, насколько был неправ игумен монастыря, называя его безумным.
– Новая душенька сегодня появилась на свет, омытая слезами покаяния, – продолжал старец. – Христианская жизнь начинается не с крещения и не с таинства исповеди, где все, от первого до последнего слова, можно наврать, а с таких вот ночных слезок.
– Отец Варсонофий, – растерянно проговорил Илья Перваков. – У моего друга – художника очень странная болезнь. У него перед глазами все время стоит черный квадрат…
– Эх ты, дурья твоя голова, – ласково отчитал отца Илию старец. – Нашел, чем пугаться и друга пугать. Черный квадрат. Небось, и про то, как Малевич в угол его ставил вместо иконы, рассказал? Экое неверие среди священства пошло. Бесенок хвостом вильнул, а попы за головы схватились. Конец света! Слезки ночные у друга твоего сильнее всякого «Черного квадрата» будут. Вышли у него из глаз квадратики. Не переживай. Поезжай и укрепи его в вере. И в силе покаяния, и в мудром попечении Божием о всяком грешнике.
Отец Варсонофий благословил Первакова и проводил его до двери келейки…
…Проснувшись, Чаликов, не глядя на «Тайную вечерю», набросил на нее покрывало, перевязал бечевкой и отправился на рынок для того, чтобы вернуть картину мяснику Анатолию. Чаликов был готов ко всему: к мату, к побоям, к унижению. Однако, когда он объявился перед Анатолием с опухшими от ночных слез глазами и, передав картину, твердым голосом признался, что не смог ее обновить и пообещал вернуть Анатолию взятые авансом сто рублей, мясник, к изумлению Чаликова, не произнес ни слова. Он развернул картину, вернул покрывало Чаликову и стал заниматься разделкой мяса. Только на секунду перед глазами художника появилась «Тайная вечеря», и Чаликову показалось, будто он увидел ее целиком и без всяких помех со стороны черного квадрата. «Наверное, показалось», – подумал он, направляясь к зданию УВД и испытывая куда большее внутреннее напряжение перед беседой с оперативником, нежели это было пять минут назад перед встречей с мясником Анатолием.
В дежурной части Чаликова спросили, куда он направляется, и он ответил, что к оперативнику Василию Пригожину. Дежурный офицер позвонил по внутреннему телефону, сообщил Пригожину о Чаликове, и только после этого впустил в УВД. Поднявшись на второй этаж и ища кабинет Василия, Чаликов вдруг услышал чей-то громкий смех, доносившийся через открытую дверь из другого кабинета, и невольно прислушавшись, вздрогнул, потому как смеялись над таким же подлецом, каким был Чаликов, над провалившимся агентом Козленок.
– Я даже не стал изобретать для него псевдоним, – вещал чей-то грубый мужской бас. – По фамилии, стало быть, и житие. Фамилия у него Козленок, стал агентом Козленком. Ха-ха-ха! Как-то раз сдал он своих подельников. Встречаются они мне через недельку всей гурьбой в центре города. Козленок изображает из себя крутого и говорит при друзьях: «У нас, видать, крыса завелась. Не успели патроны заказать к пистолету, как вы уже с обыском». И, знай себе, перед парнями крутит на блатняке да на меня с понтами наезжает. И вот представьте себе. Он у меня спрашивает при пацанах: «Кто же эта крыса?» И в эту секунду какя-то птичка небесная кап ему на голову. Видели бы вы, как покраснел мой Козленок. Беда! После этого парни его как-то вычислили, уж больно неестественно он себя вел. Почки ему отбили. В реанимации лежит. Плохой был агентишка. Никудышный. Баба с возу, кобыле легче.
В это мгновение кабинет Пригожина открылся, и Василий поманил пальцем Чаликова.
– Ты что та подслушиваешь, Рафаэль, – набросился на него оперативник. – Я разве не предупреждал тебя, что в милиции появляться только в крайнем случае?
– Сегодня как раз тот случай, – пробормотал Чаликов.
– Ну, присаживайся, рассказывай, – смягчился Василий.
– Я больше не могу, – начал художник, – не могу вести двойную жизнь. Не могу и не хочу доносить на кого-то. Измучился я. Не по мне это. Хотите, судите мня за кражу книг, но агентом я больше не буду.
– Совесть замучила? – участливо спросил Пригожин.
– Да.
– Ох уж мне эти интеллигенты, – проворчал оперативник, и, вытащив из кармана бумажник, достал сто рублей и положил на стол перед Чаликовым. – Этого хватит?
– Вы меня неправильно поняли, – покраснел Сергей. – Я действительно больше не могу быть Рафаэлем.
Василий внимательно посмотрел на Чаликова, опытным взглядом уловил перемену в его лице и повадках, и, наконец, забрал сотню со стола и сунул ее обратно в бумажник.
– Что ж, неволить я тебя не могу, Сергей Иваныч, – сказал Пригожин, – если ты действительно взялся за ум, Бог тебе в помощь. А если это так, временное настроение, знай, что вход у нас рубль, а выход – два. Проколешься где-нибудь, прибежишь ко мне за помощью, милости просим. Но уж тогда не обессудь. Носить тебе псевдоним Рафаэль до конца дней твоих. Понял?
Чаликов кивнул.
– Ну, а теперь иди. О нашем разговоре никому ни слова. Сергей Иванович Чаликов, свободный гражданин России.
– Спасибо, – брякнул Чаликов.
– Да иди уж, – махнул рукой Пригожин. – Не попадайся смотри!
Чаликов вернулся домой с ощущением воина, только что сразившегося с двумя драконами и победившего их. Давно не посещавший его покой вселился в душу. Тревожила только странная болезнь зрения, однако и она сегодня себя никак не проявляла. Очевидно, думал Чаликов, она заявит о себе в церкви, когда я пойду на встречу с Ильей Перваковым.
Чаликов едва дождался назначенного времени и чуть не бегом отправился к храму. Перваков уже ждал его, прохаживаясь у открытых дверей церкви. Вид у него был усталый, с дороги, однако он ласково улыбнулся другу, который, поздоровавшись, в нетерпении спросил его:
– Ну, что, Илья? Видел ли ты старца? Что он сказал тебе?
Отец Илия загадочно улыбнулся и, взяв Чаликова за руку, ввел в храм. Сергей ахнул, увидев убранство церкви во всем своем естестве.
– Старец сказал, что сегодня ночью родилась новая христианская душа, – ответил священник. – Так что, прими, дружище, мои поздравления.
Маша Луговая
рассказ
В моей комнате на книжной полке в углу рядом с бумажными иконками стоит крохотный янтарный слонёнок.
Янтарь – камень тёплый. Когда берёшь изделие из него, кажется, что прикасаешься к живому теплокровному существу – застывшему в древней хвойной смоле солнечному зайчику.
Впрочем, мой янтарный слонёнок – это свидетель отнюдь не радостных событий. А произошли эти события уже более тридцати лет назад в небольшом приморском городке Светлогорске, расположенном на побережье Балтики.
Был конец сентября. Купальный сезон закончился. Холодные дожди, движимые муссонными ветрами, вымывают с побережья даже самых закалённых любителей пляжного отдыха. Остаются так называемые туземцы, то есть местные жители, а так же иностранные туристы, чаще всего из Германии, ностальгирующие по родине предков.
Когда ветер усиливается, море начинает штормить. И тогда на побережье можно встретить кустарей-одиночек нелегального промысла – янтарных старателей. Одетые в плотные рыбацкие костюмы, с огромными сачками наперевес, они неторопливо прохаживаются вдоль берега и ждут волну. Ждать большой волны приходится недолго. Когда взвинченная спираль морской громадины высотою в два человеческих роста с грохотом обрушивается на волнорезы и вырывает из-под них чёрные сгустки тины, ловцы смело бросаются в воду и резкими уверенными движениями крепких рук подхватывают их и уносят к дамбе, чтобы морская пучина не забрала добычу обратно.
Через два-три часа нелёгкой работы у дамбы вырастают тёмно-зелёные пирамидки высотою с голенище рыбацкого сапога. Тогда утомлённые старатели переводят дух, откладывают сачки в сторону и начинают аккуратно ворошить выловленную тину. Чего только не обнаружишь в этих своеобразных фильтрах морских глубин! Отшлифованные временем и солёной водой осколки разноцветных стеклянных бутылок, издали похожие на сахарные петушки; окаменевшие останки моллюсков, известные в обиходе как чёртовы пальцы; ракушки, раковины, сгнившие останки рыб, клочки оборванной рыболовной снасти и бытовые безделушки, выброшенные за борт каким-нибудь туристом или матросом с военного корабля. Но встречается в тине то главное, ради чего старатели мужественно претерпевают и холод, и дождь, и волны. Это – янтарь! Какое волшебное солнечное слово – янтарь. Застывшие слёзы сестёр Фаэтона, рождённого от бога Солнца и земной женщины, символ нежности, покоя, любви.
Янтарь бывает разных размеров и форм. Встречается плоский камень – «перстневка» – величиною с ладонь ребёнка. Реже попадается круглый янтарь – «кругляк», – наиболее ценный на чёрном рынке. Из кругляка кустари, как правило, делают бусы. А если камень очень крупный и имеет какие-нибудь реликтовые вкрапления, вроде застывшего комара, то такому цены нет.
Во время шторма по всему побережью возбуждённо голосят чайки. Их резкие, по-хозяйски требовательные голоса смешиваются в крикливую какофонию – так, точно в симфоническом оркестре остались одни скрипки, и те ужасно расстроенные, – ведь люди, так похожие внешне на рыбаков, оставили после себя лишь развороченные куски грязной тины и ничего съедобного, какой ужас! Если внимательно прислушаться к этому крикливому концерту, можно отчётливо различить нотки недовольства и обиды.
В Светлогорск в тот вечер я приехал, чтобы встретиться с редактором одного местного литературно-художественного журнала и обговорить условия дальнейшего сотрудничества с ним, а заодно получить скромный гонорар за короткий рассказ на морскую тему.
Начинало темнеть, ветер усиливался. Редактора в условленном месте не было. Встретиться мы должны были на набережной около канатной дороги. Редкие прохожие, подняв воротники и кутаясь в капюшоны, торопились в уютные тёплые дома и квартиры. С окончанием купального сезона канатную дорогу закрывают. Металлическую кабинку фуникулёра приковывают замками к чугунным поручням-кнехтам, чтобы ветер не сорвал её с места и не бросил бы в море. Ветер усиливался, грозя перерасти в настоящий ураган. Кабинка со скрипом покачивалась, издавая противный жалобный стон. На мгновение я закрыл глаза и постарался сосредоточить внимание на разноголосом концерте из шума волн, свиста ветра, шелеста дождя, воплей чаек, скрипуче-органного сопровождения покачивающихся корабельных сосен. Это было похоже на симфонический оркестр, который настраивается сыграть патетическую симфонию расставания прибалтийской природы с летом.
Редактор явно не торопился на встречу, возможно, забыл о ней. Чтобы скоротать время ожидания, я решил спуститься по деревянной лестнице к морю. На мне была тёплая непромокаемая болоньевая куртка с капюшоном, поэтому ветер, дождь и брызги солёных волн мне страшны не были. Пустынный пляж уходил в свинцово-серую перспективу, проваливаясь в чёрный тоннель. Редкие уличные фонари набережной отбрасывали сверху на берег чахлый жёлтый цвет и расплывались мутными акварельными кляксами. Проходя мимо груды валунов, которыми обычно укрепляют дамбу, я обратил внимание на едва различимый на фоне тёмных камней человеческий силуэт. Странно было встретить в такую погоду у моря человека – по меньшей мере, странно. Я вгляделся в силуэт и увидел девушку… девочку… привидение…