Полная версия
Обиженный полтергейст (сборник)
Обиженный полтергейст
Рассказы
Алексей Константинович Смирнов
© Алексей Константинович Смирнов, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
В гостях у клоуна
Репортер держался подчеркнуто учтиво. И переигрывал. Он дважды без всякой нужды вскинул голову и так сверкнул очками, что выдал себя. Бесполезным движением он попытался отвлечься от копошения внутреннего ядовитого змея.
Пожилой ветеран эстрады взирал на его ужимки с обреченной невозмутимостью.
Дело происходило на даче. Шелестел грибной дождь, пахло почвой. Пели комары. Столик был накрыт на веранде. Маленький смешной чайник спрятался под смешной юбкой румяной тряпочной бабы, тоже смешной.
Репортер презирал пожилого клоуна за плоские шутки, надоевшие всей стране. Это был, разумеется, оборот речи. Страна любила клоуна. А не жаловал – репортер и его друзья.
– Пейте чай, – рассеянно пригласил хозяин, глядя в сторону.
Взор у клоуна был печальный, отчасти даже раздраженный. Репортера подташнивало от сытой хозяйской рожи с широкой пастью. Прошло пять минут, а поросячьи глазки, еще полвека назад полюбившиеся ценителям незатейливого юмора, успели ему опротиветь.
Репортер взял чашку. Клоун – тоже, не посмотрев. Мизинец машинально отставился, чтобы стало забавнее.
– Итак, об основах комического, – тяжело вымолвил патриарх массового юмора. – Вы, конечно, считаете меня старым дураком. А то еще циничным жуликом, который питается соками неразвитых масс.
– Ни в коем случае, – возмутился репортер пылко, но излишне поспешно.
– Да разве я не вижу, – вздохнул хозяин, роняя в чашку кружок лимона.
– Я признаю, что не вполне понимаю все это звукоподражание, – согласился тот. – Кнопки на стуле, шутки про водопроводчика. Но люди смеются. Мне это странно, и я хотел бы выйти за рамки обычного интервью. Если вы поделитесь тайной смешного, я постараюсь, чтобы вам не было стыдно прочесть о себе в нашей газете.
Клоун помолчал, созерцая ненастные дали, затем издал очередной вздох.
– Вы ведь очень молоды, – заметил он некстати.
Интервьюер пожал плечами. Да, он был молод. Из поколения «П», насчет которого его собеседник, кстати припомнить, постоянно шутил, к восторгу зала именуя поколением «Х» и «Ж».
– Как по-вашему, над чем смеются люди?
Чувствовалось, что клоуну мучительно скучно. В интервью он не видел никакого смысла и все, что собирался сообщить, рассказывал не однажды.
Репортер уперся пальцем в дужку очков, изобразил вдумчивую улыбку.
– Я думаю, над контрастом. Их веселит внезапное несоответствие.
– Согласен, – пасмурно кивнул комик. – Это понятно. Но что такое этот контраст?
Молодой человек задумался. Юморист словил комара, пожамкал его в кулаке, раскрыл ладонь, изучил, дунул, вытер о штаны.
– Противоречие между совершенным и несовершенным, – неуверенно сказал репортер.
Хозяин отмахнулся.
– Кнопка на стуле и ничего не подозревающий человек. Кто из них совершеннее?
– Кто из нас берет интервью? – терпеливо парировал газетчик.
Клоун пожевал губами. Он понимал, что хищная юность списывает его, как старую галошу.
– Вы рискуете выслушать небольшую лекцию. Не устанете? – Репортер снисходительно фыркнул, и клоун вперился взглядом в блокнот. – Никак, записывать собрались?
– Если не возражаете.
– Конечно, конечно. – Хозяин откинулся в парусиновом кресле. – Я потому спросил, что вряд ли это кого-то заинтересует. Впрочем, слушайте. Вот кнопка. Вот человек. Не зная о кнопке, человек на нее усаживается, и публика ликует. Вы говорите – контраст; в чем же контраст? В том, что это событие беспричинно. Из сущности акта усаживания никак не вытекает, что человек должен сесть на кнопку – наоборот.
Репортер перестал строчить.
– Какое же оно беспричинное? Кнопку подложили, человек не знал и сел на нее.
Клоун возвел очи горе.
– Это подоплека события. Она не отменяет того факта, что присаживание на стул исключает наличие кнопки. Но это грубейший пример, потому что контраст рукотворный. Над ним потешаются дети и недалекие взрослые, которые только осваивают юмор противоречия и учатся на элементарных примерах. Высший пилотаж – отыскание естественного контраста. Обнаружение противоречий, которых не может быть, однако они есть.
– Довольно витиевато, – заметил интервьюер, притоптывая ботинком.
Повеяло бездной.
– А я вас предупредил. Впрочем, дальше будет проще. Вы пейте чай, – пригласил клоун и пощелкал ногтем по чайнику. Тряпочная баба уже опрокинулась навзничь и пялилась в потолок.
– Мне еще ехать, – возразил газетчик.
– Ну, как хотите. Итак, перейдем к естественному контрасту. Возьмем какой-нибудь оксюморон – надеюсь, вам знакомо это слово? Так вот: пусть будет, скажем, «идиотская сосредоточенность». Вы не сердитесь, но именно этот контраст я читаю на вашем лице. С одной стороны – имеется идиот. С другой – состояние, подразумевающее интеллект. Несочетаемая пара, однако встречается сплошь и рядом. И людям смешно. Все еще не улавливаете, к чему я клоню?
Молодой человек, играя нагловатой улыбкой, пожал плечами и обошелся без слов. Хозяин согласно кивнул и впал на некоторое время в оцепенение, собираясь с мыслями. Затем заговорил в обещанном лекционном стиле.
– Писать смешное просто. Достаточно записывать то, что видишь, правильными словами. Впрочем, я не литератор, я артист… Я подвожу вас к идее, что люди смеются над чудом. Разве не чудом оказывается природное сосуществование двух неслиянных, но нераздельных явлений, которые не связаны причинно-следственным отношением? Глубокомысленный идиот невозможен, однако он существует и вызывает смех. Юмор, собственно, и есть Бог – кому еще заведовать чудесами? Человек улавливает в невозможном божественное присутствие и отзывается смехом. В Писании об этом кое-что есть. Например, история с апостолами, на которых сошла благодать, а окружающие решили, что те напились сладкого вина. Или Давид, беспричинно певший и плясавший перед Создателем…
Репортер улыбнулся.
– В народе бытует иное мнение о смехе без причины…
– Очень мудрое мнение, – подхватил клоун. – Ибо блаженны нищие духом. Бог есть веселье, способность к которому дарована всем. Молитвоблуды, на деле расположенные к сатанизму, отвергают смех и демонически желают исключительного личного опыта и персональной сохранности.
– Мне кажется, что в мире не так уж и весело, – заметил интервьюер.
– Это иллюзия, – возразил тот. – Между прочим, так называемый черный юмор наиболее близок к божественному, потому что попирает известно что, хотя сами мы в силу несовершенства, столкнувшись с попираемым на деле, смеяться не расположены.
– Да вы философ, – усмехнулся газетчик. – Кто бы мог подумать!
– Никто, – подхватил клоун. – Подумать, я вижу, вообще никто не может, а потому и не хочет. А тем временем даже опереточный злодей подсознательно признает божественность смеха. Он хохочет не потому, что ему смешно, а потому, что по недоумию наделяет себя божественными атрибутами.
Повисло молчание. Репортер давно перестал записывать и сидел, подперев голову ладонью.
– Да, необычно это все, – признал он в итоге. – Не ожидал. Вы и сами, выходит, бог. Хорошо. Тогда ответьте: если вы настолько тонко все понимаете, то почему у вас такие идиотские шутки? Вам, получается, подавай натуральные божественные чудеса, но рукотворную кнопку на стуле вы презираете – зачем же кладете?
Клоун впервые за все интервью приосанился и вроде как оживился.
– Я ждал, когда вы спросите. Мы приближаемся к парадоксу дзена, – он воздел смешно забинтованный палец. – Мои шутки ничуть не забавны, и смеяться над ними нет никакой причины – это ли не повод для смеха? Я собираю аншлаги… И знаете, что?
– Что?
– Вы все это время сидели на торте.
Интервьюер вскочил. Глянув под себя, он открыл, что и вправду раздавил маленький кремовый торт.
Клоун стал хохотать. Глаза у него выпучились, лицо побагровело. Полетела слюна, заплескали руки, затопотали слоновьи ножищи.
Репортер устремился прочь.
– Мудак, блядь, – бормотал он на ходу.
© май 2013Уроборос
Сила Саныч клонировал маму.
Маминой волей было сожжение; Сила Саныч не перечил, когда долгими вечерами выслушивал маму: он собирался воспользоваться пеплом в смысле животворения. Пепел развеяли над рекой, это была вторая мамина воля. Сила Саныч не отчаивался: у него были мамины ногти. Пепла он не жалел, потому что ему объяснили: ничего не получится, пепел есть пепел, а ветер – ветер, и пепел к ветру, воля вольному. Ногти остригли перед сожжением, они слегка отросли за двое суток ожидания.
Маму выращивали не то восемь, не то десять месяцев.
Потом ее выдали Силе Санычу из белой комнаты, со словами: вот, мама.
Сила Саныч осторожно взял подноготную маму в руки. Она была сорока девяти сантиметров в длину. Мама ничем не напоминала пятидесятилетнего Силу Саныча, зато была его вылитой копией во младенчестве, когда новорожденного Силу Саныча выдали маме.
Мама плакала, но больше спала.
Сила Саныч понимал, что ее придется выкармливать, но ему все казалось, что нельзя так просто, как обыкновенное дитя; мама заслуживает большего, а вот чего именно – этого он никак не мог сообразить; ему рисовались какие-то грандиозные, сложные вещи, которые будет уместно и правильно проделывать над мамой. Ведь у него имелось к ней особенное отношение, определенное к выражению.
Со временем, когда наступила пора дать прикорм, он стал кормить ее мамой.
Сила Саныч, вырастив маму, замкнул некий цикл; кольцеобразность поступка пришлась ему по душе, и он постановил множить прочие кольца, наводняя циклами окружающий мир. Кольца снились ему, как химику Кекуле, увидевшему во сне бензол. Змей, закусивший собственный хвост, снился ему тоже. Сила Саныч догадывался, что это есть символ не только вечности, но и бренности; бессмертия, данного в неустанном самопоедании.
Он брал от мамы понемножку – изо рта, из ушей; соскабливал пилочкой. Выращивал на балконе овощи, скрещенные с мамой. В лаборатории, куда он обращался в этой связи, не возражали. Овощи росли как на дрожжах, и это нисколько не удивляло Силу Саныча, ибо мама животворила по определению. Он натирал овощи на терке, варил, себе – поджаривал. Он подарил лаборатории мамину слюну, разрешив использовать ее генетику в местном животноводстве; последнее расцвело, и Сила Саныч впоследствии, когда мама достаточно подросла, чтобы питаться животным белком, с удовольствием думал, что мама осталась мамой даже в мясопродуктах.
Первым словом, которое сказала мама, было «мама».
Сила Саныч научил ее и другим словам.
Покуда она росла, он вывел папиросы с мамиными генами, и время от времени курил маму. Еще он вывел специальные бактерии, тоже с мамиными генами, и они пожирали мусор. Больше всего на свете они любили пластмассу, новый сорт, с биологической составляющей в виде маминых генов. Он вводил себе мамин бактериофаг, когда простудился мутировавшими мусорными мамабактериями. А после этого ему вырастили еще одну маму, но по частям, для пересадки на место изношенных органов и частей мамы.
Когда мама выросла, Сила Саныч открыл ей, что она мама. К тому моменту он вырастил еще десять мам, так как всегда мечтал о большой семье.
Мама отнеслась к новости с пониманием. Она дала Силе Санычу слово, что когда он умрет, она тоже вырастит Силу Саныча. Дело тем временем приобрело размах, и в их семействе пили, ели, курили, носили и принимали только маму. В космосе ее выращивали вместе с дрожжами. Из нее гнали самогон. А на месте лаборатории мамотехнологии вырос небоскреб без вывески и за бетонным забором.
Тоскуя по Силе Санычу, когда он, как и предполагал заранее, умер, мама исполнила его волю и развеяла по ветру, пепел к пеплу и ветру. Предварительно она собрала его ногти в спичечный коробок, и в скором времени ей выдали Силу Саныча, сорок девять сантиметров в длину.
Мамы окружили его вниманием. Не прошло и года, как Сила Саныч был у каждой.
Теперь в мире вообще ничего больше нет, кроме мамы и Силы Саныча.
© ноябрь 2008Dress Tease
– Надо же, что-то новое. Кто мог подумать?
– Хорош тупить. Ничего нового, это уже давно…
– Я знаю эту Варвару. Год назад на трассе стояла.
– А что ты забыл на трассе, что помнишь Варвару?
– Херасе клубешник. Насосала!
– Это ты сосешь.
– Господа, прошу предъявить приглашения.
– Два места у бассейна.
– Кабинет и кальян. Места лежачие.
– Вар-ва-ра! Вар-ва-ра!!..
Зал был набит до отказа. Растекался пар, плясали разноцветные музыкальные светопотоки; черные и белые смокинги медленно раздувались от абсента, мохито и текилы. Агрессивно пощелкивали бильярдные шары. Шлепались карты, клубился дым. Сигары тлели в фарфоровых зубах, сверкали монокли, в бассейне резвились нимфы, омываемые попеременно брютом и клико. Там и тут звучало сосредоточенное сопение, кокаиновые дорожки разбегались по черепам и растворялись в глазах. То и дело возникали единичные очаги рукоплесканий, кто-то свистел, а кто-то выкрикивал на разные лады: «Варвара! Варвара, сюда!»
Посреди зала высился шест. Конферансье жеманно кривлялся, подмигивал направо и налево, делал преувеличенные успокаивающие жесты. По чьей-то прихоти он был наряжен в полосатое трико дореволюционного силача. Закрученные черные усы соответствовали, набриолиненные волосы с прямым пробором – тоже.
Наконец конферансье сдался. Он уже битый час стимулировал публику, оттягивая коллективный оргазм; прелюдия угрожала запредельным торможением.
– Варвара! – лаконично объявил ведущий, когда этого никто не ждал.
Зал, на миг ошеломленный, хищно взревел.
Варваре было непонятно сколько лет. Гости заключали пари: одни говорили, что ей двадцать четыре, другие – что пятьдесят. Некто, вменяемый не вполне, божился и клялся, что ей всего семь и поставил на кон целое состояние.
Варвара выбежала обнаженной. Стати ее в равной мере притягивали и отталкивали. Все в ней выглядело избыточно совершенным; прекрасно зная об этом изъяне, танцовщица всячески компенсировала его отвратительными позами. Широко улыбаясь, она ходила вкруг шеста гусиным шагом; потом выпрямлялась и нагибалась поочередно по розе ветров, доводя откровенность зрелища до нестерпимого предела. Зал наполнился смехом и свистом, собравшиеся кричали:
– Хорош, Варвара! Сиськи убери! Жопу прикрой!
Варвара, кокетливо улыбаясь, прижалась к шесту, обняла его, вильнула кормой. Предметы ее туалета были заранее разбросаны в беспорядке. Вытянув ногу, она будто невзначай подцепила стринги – полоску триколора. Не отрываясь от шеста, она содрогнулась в неуловимой судороге, и стринги, как почудилось публике, сами собой вползли на литые бедра.
Зал заревел. Какой-то купчик полез на площадку и запустил под полоску багровую лапищу. Он вытащил стодолларовую купюру и победоносно взмахнул ею под одобрительные аплодисменты. Варвара застенчиво ежилась, прикрывала глаза; ступня ее тем временем подкрадывалась к трехцветному бюстгальтеру – такому же микроскопическому, так же раскрашенному в государственные цвета. Купчика оттащили; желающих было очень много. Под музыкальное крещендо Варвара дернула ногой и выполнила неуловимое движение руками. Бюстгальтер сел на место, а пара активных зрителей немедленно припала к нему и отлепилась с купюрами в двести евро. Варвара прошлась по площадке, и нескольким счастливцам удалось добыть из нее еще сколько-то денег.
Речитатив сменился. Теперь вместо «Варвары» кричали:
– Рос-си-я! Рос-си-я!
Гремели аплодисменты. Не прекращая танца, Варвара одевалась: трехцветная рубашка, трехцветный сарафан, трехцветный кокошник. Она взмотнула головой, и грива ее волшебным образом свилась в толстую косу. Среди публики наступили первые обмороки. Самые стойкие наседали, выхватывая из складок варвариного наряда все новые суммы, одна крупнее другой. Некто исхитрился выдернуть целую пачку, и Варвара, выказывая ему особое расположение, ненадолго сошла в зал и присела к победителю на колени.
– Варвара, вперед!
– Россия!
– Шу-бу! Шу-бу!
Словно сдаваясь, залившаяся румянцем Варвара стыдливым движением набросила себе на плечи колоссальную шубу. Песец был выкрашен в те же обязательные цвета. По залу пронесся стон, как если бы табун лошадей устремился на волю. Варвара махнула рукавом – и возникло озеро. Она махнула другим – и поплыли лебеди.
Зрители повскакивали с мест. Взрывались фейерверки, кавказские гости без устали палили в потолок. Апофеоз наступил, когда из соседнего зала, где развивалось аналогичное представление для дам, явился дюжий казак. Он там тоже только что оделся. В руках он держал устрашающий плакат: «Долой дрестиз! Защитим наших детей»
Под шквал рукоплесканий он обнял Варвару, и оба начали отплясывать канкан, высоко поднимая ноги.
© октябрь 2012Господин очернитель
С женщинами Кальмару повезло: он стал импотентом сразу, после первого совокупления.
Ладный и статный лицом и фигурой, он взял себе обычай плеваться чернильной жижей. Кальмар и не брал бы такого обычая, но конь был дареный. Коня подарили в день совершеннолетия. Фамилия дарительницы была Судьба. Имени она не назвала, потому что не терпела панибратства.
Явились гости, хлопнули пробки. За столом царило веселье, местами успевшее перебродить в окаянное лихо. Горели огни.
На пятом тосте встал отец. Держа в руке седой от пены бокал, он попросил тишины, и стало ясно, что сейчас состоится дарственный акт, который отец откладывал до удобного, по его разумению, момента.
Подарок, судя по торжественным приготовлениям, обещал быть богатым.
И через две минуты Кальмар открыл, что в нем родилась способность отзываться чернильным плевком на добро. Это выяснилось, когда отец, обращаясь к нему по прежнему еще имени, вручил будущему Кальмару часы. Благодарный Кальмар, непроизвольно провернувшись на каблуке, обдал родителя едучей чернилой.
Выброс чернилы в такой неподходящий момент многие приписали случайному стечению обстоятельств. Впоследствии, годы спустя, стало ясно, что ничего случайного в этом не было. Состоялась закономерность, которая сама, разумеется, тоже могла показаться случайной, но так вольно думать лишь ленивым мечтателям, обреченным на пожизненный оптимизм.
А Кальмар, с того самого дня начиная, постепенно пришел к тому, что исторгал из себя черную жижу всякий раз, когда ему удавалось чего-то добиться, заполучить желаемое, осуществить мечту, найти правду.
Поэтому и с первой женщиной Кальмар, оказавшийся на высоте во всех интимных смыслах, рассчитался мгновенно, хотя она была хороша душой и вовсе не требовала особого расчета – денег там или подарков, ни-ни, сохрани Господь, всего только доброго отношения, да нежного слова: чего еще бабе нужно?
– Сволочь! Сволочь! Сволочь! – голосила женщина, прыгая в черной луже.
Тот, к тому времени успевший получить от людей несмываемое прозвище, пятился к двери, не пытаясь оправдаться. Кальмар уже знал, что, добившись своего, он обязательно выпустит вонючее чернильное облако. Каких-то пять минут назад в нем теплилась надежда на то, что это правило не будет распространяться на женщин, которые, в конце концов, тоже чего-то добивались и что-то получали.
И эта надежда не оправдалась.
Никто не мог понять, что с ним происходит. Доктор выписал ему замысловатый рецепт на лекарство, которое помогло, еще не будучи принятым: заранее благодарный Кальмар выпустил облако глубокой признательности, в котором скрылся огорошенный доктор.
Никто даже не знал, не успевал разглядеть, откуда появляется это чертово облако. Естественные догадки оказывались несостоятельными. Кальмар шел на многие и обременительные ухищрения; он кутался в зипуны и шарфы, надевал валенки, прятал лицо и как-то однажды застегнулся в памперс – все было без толку. Ему оставалось лишь мечтать о переезде в какую-нибудь правовую страну, где если кого и придется о чем-то просить, то много реже, а так все будет удаваться без просьб и ходатайств, во исполнение буквы закона. Где все подсчитано, где разного рода услуги оказываются не в одолжение, но в рутинном порядке, без тени добросердечия.
Но переезд виделся невозможной затеей.
Кальмару было некуда, не к кому и не на что ехать. Он работал в научном учреждении и был вынужден приноравливаться к благодарной жизни в государстве, где кумовство и разного рода покровительство процветали с седой старины.
Кальмар надеялся, что как-нибудь справится, ибо люди, как он считал, повсеместно предпочитают брать.
И с удивлением открыл, что эти самые люди, куда не ткнись, готовы удружить ближнему гораздо чаще, чем считают озлобленные мизантропы, клевещущие на человечество. Кальмара, правда, это повсеместное участие, как вынужденное, так и добровольное, не спасало. Напротив: широкая сеть формальных и неформальных благодеяний губила его. Человек, говоривший ему «будьте здоровы» после чиха, впоследствии горько раскаивался. Когда Кальмар сломал себе ногу и его заключили в гипс, он, ощутив благодарность к медикам, вновь опозорился, и его, в отместку, так и оставили лежать неумытым, под высыхающей коркой зловонных чернил. Соседи по палате, которых это соседство здорово раздражало, разрисовали ему гипс похабными рисунками, написали оскорбительные слова. Они глумились безбоязненно: Кальмар, как ни старался себя заставить, не испытывал благодарности за надругательство – а значит, не мог и обдать ликовавших недоброжелателей вразумляющей струей. Гнев же Кальмара был безопасен и смешон.
От него шарахались. Он получал отказ, о чем бы ни попросил.
Когда ему, как родному и еще доступному для вразумления, любезно подставляли в ответ на удар щеку и думали, что правила приличия не позволят нанести новый, то Кальмар и не бил никого, а снова плевал, попирая законы людского сожительства.
– Сколько ему ни сделай – все такой же гад! – озлились все.
И он превратился в вечного просителя, занудного и унылого. Он скулил, унижался и порывался падать ниц по смешным пустякам. Никто, за исключением редких несведущих людей, не хотел его ублажать.
Кальмар перестал справлять дни рождения, потому что боялся благодарить за подарки. Даже когда он держал рот на замке, благодарность била из него ключом. Приходя в магазин, Кальмар старался дать денег без сдачи, а если все-таки выходила сдача, не брал ее и быстро выкатывался вон. Часто случалось, что он остерегался забрать и саму покупку.
Он больше не сдавал посуду.
Он зарекся спрашивать у прохожих, который час.
Сберкасса завораживала нехорошим гипнозом, в ней предчувствовалось Чистилище.
Там было много старушечек – их всюду хватает; они все трогательные черепашечки в очках с мощными линзами; у них крапчатые лапки и жалобные глаза; они ничего не видят, ничего не знают и не понимают, все забывают и пишут не там, где надо; рассыпают рублики и копеечки, которые после не выцарапать из пластмассовой скользкой ямки; они вздыхают и полнятся смирением; им хочется в поликлинику, собес и церкву, чтобы попеть там всласть и признаться в тайном чревоугодии булочкой.
И внутренность Кальмара наполнялась сострадательным умилением, а его правая рука хотела всучить им денежку, накапать корвалолу, выписать квитанцию, да подчеркнуть в телепрограммке «Санту-Барбару». Но левая рука, не ведая настроений правой, судорожно рылась в кармане, надеясь, что где-то там, за дырявой подкладкой, затерялась граната лимонка.
Не находя гранаты, Кальмар вспоминал, что сам он, через минуту-другую, совершит нечто гораздо худшее, не сравнимое с пожилой суетой.
И он выходил, не сделав дела, но увы! всего не предусмотришь. Например, единожды в месяц ноги сами, исправно и помимо воли, доставляли Кальмара в учреждения, которые снабжали его газом, водой и светом. Он отмечался там привычной благодарностью за коммунальную услугу, за что не раз бывал бит охранниками. Кальмар отзывался даже на телевизионные поздравления с крупными праздниками, но только если его поздравляли частные лица, то есть более или менее искренние люди, которых выдернули из какой-нибудь радостной толпы. Официальным же поздравителям, облеченным властью, удавалось, как и всегда, остаться сухими и не запачкаться.
«Спасибо, сынок!» – сказала Кальмару немолодая женщина с пустыми помойными ведрами, которую он машинально придержал за локоть на скользкой мостовой. Ему пришлось не ограничиваться одним добрым делом и сделать новое: наполнить ведра чернилами.
Он постоянно портил людям настроение.
Однажды покупал арбуз.
– Вам повезло, вам девочка досталась, – сказала ему подавальщица с улыбкой, но громко и с привизгом. В ее представлении существовали арбузы-мальчики и арбузы-девочки.