Полная версия
Вне рубежей
Последовала непродолжительная пауза. Глаза Гри-ни забегали.
– А вы ведь, Можар, мне сразу не понравились. Хотел к руководству идти, поговорить на эту тему. Уж больно у вас взгляд непонятный, и ведете себя не совсем корректно по отношению к старшим. Не нравится это людям. Какой вы специалист – я не знаю, но, судя по всему, человек вы несерьезный, и даже, я бы сказал, халатное отношение к делу у вас прослеживается. Вот и багаж последним не сдали. Теперь мы ждем.
– Это у меня после контузии, Григорий Федорович. У контуженых всегда с выдержкой не все в порядке. Срываюсь, когда объясняют популярно и по сто раз, что если чемодан сдавать последним, то и получишь его последним. Вы извините, но разговор у нас с вами нехороший получается, так что давайте лучше помолчим, а то, не ровен час, и впрямь сопрут чемодан. У меня там бритва хорошая – немецкая.
– Вот вы как вести себя стали неадекватно. Про бритву иностранную намекаете. От прямого разговора уходите. Ну что ж, я человек выдержанный и обсуждать с вами сложившуюся ситуацию не собираюсь. Выяснять мы будем в другом месте. Объективно и справедливо будем выяснять.
Григорий Федорович тона не повышал, но глаза из орбит полезли. Даже отвернулся.
Наша милая беседа проистекала в сторонке от массы собравшихся для получения багажа пассажиров. Велась она полушепотом и внимания не привлекала. История умалчивает, кто придумал такой своеобразный метод передвижения по миру. Вероятно, это старый заскорузлый стереотип, но приходится подчиняться. Все дело в том, что, отправляясь с гражданской авиацией группой, до момента замены документов члены группы не должны явно контактировать друг с другом. После же замены контакт не только допустим, но и обязателен.
Поскольку разбираться Григорий Федорович собирался в другом месте, то душа моя хранила скорбное молчание, хоть и злодейские мысли обуревали – рвались наружу зловещим потоком. Но мысли – субстанция управляемая, без какой-либо массы, а следовательно, инерции и дальнейшего усугубления ситуации в виде «понесло на явный контакт» не предвиделось. Лишь скулы потрещали немножко да зубы скрежетнули. Вот и все. За рубежом надо держать марку – стылый череп, дымящее сердце и мытые конечности, как у классика из общеизвестной конторы. Также способствовали процессу умиротворения мечты о чашечке кофе, сигаретке да о чем-нибудь по чуть-чуть, но с иноземным романтическим on the rocks. Хотя после получения иноземного денежного довольствия можно даже и шикануть – принять на грудь смело, размашисто, с удалью и перебором.
Заметил, что, вырываясь из Союза, такие мысли постоянно посещали, к тому же не одного меня. Родные граждане, лишь прикоснувшись ко вседозволенности и не обращая внимания на сплошные происки империализма, буквально упивались мнимой свободой. И тому не помеха даже единоутробный «Аэрофлот».
А еще вот интересно было наблюдать, как играли наши сограждане в иностранцев. Газет с журналами наберут иноземных, со стюардессами на иностранных языках разговаривают. Обратишься, бывало: «Товарищ, позвольте у вас журнальчик попросить». А он и ухом не ведет – не понимает уже по-русски. Во как заграница голову кружит. Но это у неопытных перворазников часто встречается, а опытные все больше щеки раздувают – от важности тужатся и смотрят так осуждающе-надменно. Выездные ж мы, чего пристаете со всякой ерундой?
Время не бездельничало – лилось, хотя несколько нудно и тягомотно, но наконец вернуло дядю Аэрофлота с признаками всеобщей гармонии на лице. Его уверенность в светлом «чуть погодя» разродилась скрипом оживающей ленты транспортера и вытащила из загадочных аэронедр семейный терминатор при колесиках и без видимых информационных утечек. Наблюдались лишь свежие царапины – видимо, ранен в битве с темными силами мирового империализма, посягнувшими на сверхсекретные краснознаменные трусы, об утечке которых так пекся Гриня.
Вскоре миновали таможню. По малолюдному вестибюлю ползли громогласные уборочные машины, и тетки при них очень даже напоминали родных метропо-литеновских. Солнце играло на влажной полировке гранитного пола. Аэропорт имени товарища Шопена лишь просыпался, а мы уже шли в ногу, печатая шаг. Впереди аэродядя. За ним Григорий Федорович с портфелем. Терминатор на колесиках и я замыкают. Все четко, слаженно, интервал – дистанция, по субординации. Каленым железом не выжечь выправку – профессионалы, ядрена вошь! Хорошо хоть не бегом. Мне страсть как хотелось кофе, а Григорий Федорович периодически ворочал головой влево-вправо, наверное, оглядывал зал пристальным взором – готовился к перспективным провокациям империалистов. Мы же, считай, в нейтралке – враг не за горами. И чего через Кубу на транспортном борту не полетели?
Поднявшись по лестнице на второй – административный – этаж, юркнули в закоулки. Узкий коридор, поворот, а вот и желанная дверь. Небольшая комната с парой столов, зевающая аэродевочка в синем.
– Здрасьте, – с тоскливым, оценивающе-пренебрежительным взглядом. Но… черный запах молотого эспрессо.
– Мила, сделай, пожалуйста, товарищам кофе, – рухнуло на голову невероятное и желанное, а дядя, подаривший кусочек счастья, затворил дверь и закрыл на ключ. – Вас ждут. Сюда проходите.
– Мне чай, Мила, – еще больше разонравился мне Григорий Федорович.
За второй дверью, в глухой прокуренной комнате, сидела последняя инстанция и сверлила взглядом. Удивительно, но яркая настольная лампа не была направлена нам в лицо для пущего колорита. Видимо, конструкция не позволяла.
– Здравствуйте, товарищи. Попрошу сдать все наличествующие документы согласно описи.
Голос низкий, тихий и абсолютно бесцветный, как и глаза. Обладателю было около тридцати, прямой широкий пробор в жиденьких волосах, заостренные черты лица и прижатые уши – нехарактерная для дипломатов, чисто конторская, весьма ординарная и незапоминающа-яся личность.
Григорию Федоровичу была предоставлена безусловная возможность первенствовать везде, всегда и во всем, а за дверью почему-то не торопились с кофе. Можно было, конечно, помочь Миле, но существовали негласные правила, согласно которым шевелиться в процессе измены не рекомендовалось и даже возбранялось.
Григорий Федорович тем временем выкладывал документы на стол, а инстанция закурила очередную сигарету. Гринина стенокардия противления не выказывала, да и сам Гриня затаился, стих и, кажется, уменьшился в размерах, а я заскучал и заелозил взглядом по потолку, стенам и полу, переступая с ноги на ногу: о стульях никто не позаботился. Потянув носом воздух, кофейных флюид не обнаружил. Или сюда не распространялись, или принюхался уже. Потом начал мечтать о том, что если стану важным и толстым с кабинетом на девятом этаже, то обязательно подпишу приказ о проведении всех мероприятий при наличии кофе и полном запрещении употребления чая. Так бы и написал в драфте: «Места для осуществления агентурных контактов в помещениях зданий и сооружений на территории иностранного государства следует оборудовать согласно действующему Приказу ИМ-3/158-97854 от 15 мая 1976 года, а также в полном соответствии с Правилами противопожарной безопасности и содержать с соблюдением санитарно-эпидемиологических и гигиенических норм, действующих на территории данного иностранного государства. Обязательным условием проведения вышеупомянутых мероприятий является наличие кофеварочных и кофемолочных аппаратов, посуды и приборов (см. Приложение 1), сопутствующих продовольственных товаров (см. Приложение 2); бакалейных товаров (см. Приложение 3), а также мебели для обеспечения личного состава, иностранной и отечественной агентуры, вовлеченного и разрабатываемого контингента оптимальным набором удобств (см. Приложение 4) при полном соответствии ГОСТам данного иностранного государства». А уж в приложениях бы я расписа-ал – бюджет-то ого-го! Но с примечанием: «Возможность включения в номенклатуру наименований, содержащихся в Приложении 2, продовольственного товара, как то: чай зеленый, черный, крупнолистовой, мелкий, чай-крошка, в быстро-завариваемых и иных упаковках, с ароматизаторами, чай прочий – рассматривается». И попросился бы ко мне на прием Григорий Федорович, а после двух часов прене-пременной отсидки в секретутской проходной (без чая) его бы впустили через двойную дубовую дверь, и стал бы он канючить: «Товарищ Можар, из-за рубежа поступают многочисленные просьбы по поводу вашего приказа номер жыпы-дробь-дзынь-блюм-кланц от такого-то числа.
Всем очень хочется узнать, когда вами будет рассмотрен вопрос с чаем?» А у меня на столе телефонов гора и даже вертушка кремлевская стоит. Сам я в костюме с отливом и в очках. Очень серьезный такой, сижу и удавьим взглядом стираю Григория Федоровича в порошок. Потом говорю сердито: «А кто вам сказал, что будет легко? Вам здесь что, медом кто-то намазал, чтобы чаи распивать и сушки трескать?» Затрясется Григорий Федорович и последний аргумент испробует: «Товарищ Можар, но ведь даже в ЦК КПСС чай с сушками всегда подают». Ну, тут уж я рассвирепею: «Если за границей все чай с сушками будут трескать, как в ЦК КПСС, то это что же получится-то? Вы головой думаете или чем?! Завтра же на аттестацию. Я лично принимать буду. Лично! И чтобы японский язык к завтрашнему дню выучили! Поедете в Японию – у японских товарищей поучитесь выдержке и манерам. У меня все! Свободны». Точно, отправлю Гриню в Японию. Нелегалом на консервации. Слегка не похож – морда у него здоровенная, и ростом с двух самураев, но ничего – пусть покрутится. На кой же черт его со мной отправили? Все проверяют, проверяют…
– Товарищ, вы что там, уснули? Подходите. С вашим товарищем мы уже закончили, – донеслось откуда-то издалека, и первой меня встретила злорадная ухмылка Григория Федоровича. Я быстренько распрощался с кабинетом, отливом, очками и разгильдяйством, поскольку пора было заняться очень серьезным делом – подписывать сверхсекретные документы строжайшей отчетности и менять личину.
Чем миг грядущий нас приложит? Ничтоже сумняше-ся, грядущий миг произвел на свет гражданина Венгерской Народной Республики Иштвана Шекете, археолога. Дата рождения и возраст не совпадали. Ну, это еще ничего, заучим-запомним-врастем. По водившимся где-то в тех местах археологическим майя и ацтекам в голове лишь подростковые смутные отпечатки «Дочери Монте-сумы», и насчет венгерского языка – рядом не лежало. Все познания укладываются в два где-то прихваченных слова – «люфас» да «иштван-фас», причем это мадьярская мать, и употреблять ее в приличном «обчистве» ну никак. Кошмар!
Ну, вот и все: паспорт-доллары-билеты-макулатуру на грудь, прощальное рукопожатие – и последняя инстанция исчезла за дверью. Вылетали мы в Амстердам не скоро и привязаны теперь были к аэродяде прочной пуповиной аж до самого вылета, поэтому можно было перемещаться поближе к аэродевочке и ставить вопрос об обещанном кофе, а потом забиться в угол, еще пару раз ужаснуться новому гражданству и попробовать вздремнуть.
5 Большой черный муравей настырно топал по серо-красному пеплу земли в одному ему ведомую даль. Сидящий на земле человек подцеплял его прутиком, преграждал путь, заставлял менять направление или прижимал к земле; смотрел, как тонкие черные лапки борются за право, предназначенное букашечьей жизнью. Иногда муравей получал свободу и снова устремлялся к своей цели. Ощущение времени постепенно исчезло. Грузная мертвенная тишина заполонила все вокруг, остановив время.
Должно быть, я знал этого человека, хотя выражение на грязном – в камуфляжной саже и пыли – лице было совершенно пустым. Изредка осветляясь едва приметной грустной улыбкой, лицо оживало. С трудом, но в нем можно было распознать знакомые черты. Жора.
Улыбка таяла, словно вместе с жизнью, и лишь что-то еще существующее теплилось в руке с прутиком. Рука будто бы жила отдельно: монотонно, безостановочно, преследуя и настигая.
Почему он улыбался? Может быть, это была и не улыбка вовсе, а боль? Ведь он сидел как-то скрючившись, с неудобно вывернутой шеей, склонив голову набок. Наверное, так надо, иначе он не видел бы муравья. Зачем?
– Жора! – попытался позвать я, но звук застрял, увяз где-то в груди, а от дальнего края пепельной поляны, из ржавой густой травы, из-под плотно надвинутой, такой же ржавой панамы с мятыми полями смотрели глаза, неестественно белые на черном лице. Я различил темный верх ранца, руку в беспалой перчатке с узором из дырок, ствол АКМ. Приподнимаясь, лежащий в траве ржавый[3] осторожно оперся на локоть, и показался нагрудник – родной «лифчик»[4] с пятью газырями. «В среднем у них всегда родезийский заград[5] с бикфордой на двадцать секунд, а в остальных четырех – магазины РПК[6]. Хотя, возможно, там бутеры[7]», – спокойно и неторопливо рассуждал мозг, будто все происходило не со мной, а где-то в другом, потустороннем мире.
Ржавый уже подавал команды рукой кому-то позади себя: сжатый кулак – «Внимание»; два пальца вверх и вправо – «Двое на правый фланг»; указательный палец вверх и влево – «Один на левый фланг»; кулак рывком вниз два раза – «Закрепиться».
Жора не реагировал на движение в траве. Они же берут периметр. Сейчас его будут убивать. Неужели он не видит?
Казалось, что в этом мертвом безмолвии различим каждый шорох… Различим? Странно, я абсолютно ничего не слышал, словно укутанный пронзительной тишиной. Почему мне холодно? Удушливый жар африканского буша исчез в стылой тиши. Холод добрался до колен, стал подбираться ближе к поясу. Я уже не чувствовал ног – лишь лед, но мозг четко, последовательно анализировал происходящее. Что-то случилось совсем недавно, и я не мог вспомнить, что.
Подкравшийся вечер запутал беспечное солнце в густых расплющенных кронах деревьев. Оно выбросило длинные причудливые тени, которые внезапно ожили и тем самым подтолкнули время. Ощущение чего-то нового, неопределенного, но высвобождающего из цепкой хватки безмолвия пришло ненадолго, затем обернулось прикосновением холода где-то у сердца. Пробужденные крупицы разума не противились – безропотно ждали.
В плечо уперлась толстая рифленая подошва и запрокинула землю, небо. Я мягко отвалился на спину, пальцы разжались – выпустили прутик. Неутомимый муравьишка облегченно вцепился в него челюстями и потопал дальше с отвоеванной добычей. Кто-то расстегивал лямки на груди, ремень, снял подсумки, торопливо рылся в карманах. Тишина твердела, врастая в лед, и внезапно заволокла тьмой… Я терпеливо ждал.
Там должен быть свет… Обещали…
– …поприличнее! Разве что храпа не слышно. Вам здесь не ночлежка, а офис, – бубухнуло где-то рядом.
Я открыл глаза. Вначале прищурился из-за яркого света, а уже потом опознал испепеляющие очи Григория Федоровича. Положение мое в пространстве с момента засыпания и до пробуждения изменилось и выглядело весьма своеобразно, но достаточно устойчиво. Попробуйте сложить руки на груди и сесть на стул, но спиной. Примерно таким образом.
– Прошу прощения, – принимая приличествующую позу, ответил я. Проспал я всего час с небольшим. Кроме Григория Федоровича в комнате никого не было. Сцепив руки и глядя под ноги, он, не переставая, измерял расстояние от запертого на замок выхода до противоположной стены и обратно. Подсчитав его шаги, получилось нечто странное – пять туда и четыре оттуда. Проверил еще раз, но результат оказался прежним. Ну, да Бог с ним. Взгляд наткнулся на чашку с остатками кофе, сиротливо стоявшую рядом – на уголке пустого стола.
– Григорий Федорович, может, еще чайку? – скрепя сердце, выдавило лизоблюдское «я», преследуя корыстные цели.
– Нет, спасибо, – и после паузы в три шага: – И не думаю, что это будет правильно, если мы начнем здесь хозяйничать при отсутствующих хозяевах.
– Хозяева-то не обидятся. Сами предлагали, что странно. Первый раз со мной такое приключилось. Обычно индифферентны. А тут угощают. Приятно. Смотрю, у них и оборудовано все по-божески: кофеварка, чайник, сахар. Все на виду. Может быть, простят хозяева-то? А, Григорь Фе-дрыч? – отодвигал я своего лизоблюда ненавязчивой фамильярностью.
– Делайте что хотите, Можар. Я уже сказал все, что думаю по этому поводу, – и дальше: топ-топ, топ-топ.
Не торопясь, выказывая всем своим видом, что мне это тоже совсем-совсем не по душе, пришлось подчиниться постыдной и даже вредной, пагубной для кофе привычке под укоризненным взором Григория Федоровича.
– Можар, все хотел спросить, а чем вы, собственно, занимаетесь у нас? – не сбрасывая шаг, произвел на свет Григорий Федорович. Говорить о таких вещах, а уж тем более задавать вопросы на эту тему несколько неудобно даже в узком кругу. Очевидно, Гриня жаждал компромата.
– Археолог я, Григорий Федорович. А по совместительству перевозками занимаюсь. Транспортом то есть, – уже помешивая ложечкой обжигающее благоухание, сказал я.
Гриня аж замер. Повернулся. Во взгляде сквозило удивление и любопытство. Про археолога-то он знал – мы с ним оба теперь венгерские «археологи». А вот про перевозки…
– Это каким же таким транспортом? Что-то не припоминаю, когда транспортное подразделение вообще выезжало. Да вы и не из транспортного. Поясните.
– Международные перевозки. Один из видов – общеизвестный, но достаточно экзотический. Под патронажем ГлавПУРа[8]. Слышали, наверное?
– Что-то ничего я об этом не слышал. Может быть, недавно совсем организовали? Кто же в ГлавПУРе руководство осуществляет?
– Давайте-ка я вам фамилию подскажу… Вообще-то, лучше на пальцах покажу.
– А в чем, собственно, проблема? Зачем на пальцах? Вы думаете, что здесь не совсем… Как бы это сказать-то…
– Вот-вот, думаю, что не совсем. Лучше подстраховаться. Читайте – рисую.
Шевеля губами и очаровывая мимикой, Григорий Федорович увлеченно внимал дирижерским жестам, а затем ненадолго задумался.
– Что-то не знаю я такого в ГлавПУРе. Действительно, кто-то новый. Еврей, что ли?
– Нет, он не еврей. У него в роду, кажется, греки были с ихней речки Стикс.
– А вы откуда про речку знаете? Вы с ним что, лично знакомы?
– Лично – не лично, но у меня есть двоюродный брат. Так вот мать его жены, которая доводится сестрой брата…
Но Григорий Федорович внезапно и резко прервал:
– Сестрой доводится мать или его жена?
– Чьей?
– Вы сказали, что мать его жены, которая и так далее. Какая «которая»? Мать или жена?
– А-а. Мать жены двоюродного брата – это сестра брата его отца. То есть отца товарища из ГлавПУРа, но он уже умер.
– Кто умер?
– Отец товарища уже умер.
– Вашего товарища? – прозвучало нетерпеливо.
– Нет, того товарища.
– Отец Харона, что ли? – раздраженно и громогласно плюхнул Григорий Федорович и тут же осекся.
Моим душевным злорадствованиям не было предела: спалился дядя. На нейтральной территории, в «грязном» помещении, при полном отсутствии маски, во все микро-, макро– и просто фоны вывалил сверхсекретнейшую ин-формуть! Это же преступление! Как он посмел?! Да за такое уже пора разучивать «Колымский тракт, снега, снега, конвой. Давно уж позабыт мой дом родной…» или даже прикупить в шипхоловском DutyFree отменные белые тапочки (в местном – сплошное «Цебо»), напевая: «К стенке, предатель! Помни и знай – позор перед Родиной кровью смывай!»
Гриня, похоже, тонул в одноплеменных мыслях, имея, прямо скажем, вид неважнецкий и чрезвычайно растерянный. Как-то странно, бочком, попятившись, будто лишившись опоры, попытался сесть. Стул же, жалобно хрястнув под тяжестью неточно отцентрированной, тяжеловесной задницы, подскочил и собрался было возмущенно прилечь неподалеку, но грома не последовало. Он был заглу-шен звоном чайно-кофейных принадлежностей, сметенных рукой, ищущей улизнувшую опору.
Очки упали. Я уж сдуру подумал, что сердце прихватило, и бросился оказывать первую помощь – ослаблять галстук и расстегивать верхние пуговицы рубашки, но был отстранен всесметающей рукой:
– Вы что?! Помогите встать!
Чуть позже комичность ситуации превзошла все мыслимые и немыслимые варианты развития. Само собой разумеется, что кофеек накрылся медным тазом. Но вот тихий и аккуратный стук в дверь, раздавшийся в процессе уборки разбитой посуды, был как нельзя кстати. Опа-а!
Григорий Федорович среагировал мгновенно – указательный палец его правой руки вкупе с плотно сжатыми губами и грозным взглядом заставили замереть и побудили к нездоровым ассоциациям. Ну вылитая тетка с плаката военного времени «Не болтай!», хотя и без платка, в костюме, очках, красномордая и с легким налетом синевы от выбритости.
Ассоциативное восприятие – изумительный помощник интуитивного мышления, но иногда сей конгломерат чрезвычайно опасен. В частности, если тормоза самосохранения плохо держат язык. Оставим ненадолго повествование, благо немая сцена была достаточно продолжительной – хоть и на международной арене, но в исполнении советских граждан, – и обратимся к ретроспекциям. Лет эдак с двести назад.
Лютая зима, блаженный зимний вечер, родная казарма, в которой только что было тепло и весело, но стало как-то не очень уютно после случайного подрыва дымовой шашки, упертой с полевых. Потушивши ясны очи окон, через каких-то полчаса родная вовсю дымила в окружении пожарных машин, шлангов и обалдевших полураздетых курсантов, многие из которых знали причину, поскольку присутствовали в ленинской комнате, но утаивали из-за «себе дороже». Неторопливые пожарники, звон битого стекла, мечущиеся офицеры, старшины и сержанты; струи воды, улетающие куда-то в окна второго этажа, из которых не переставая валили клубы дыма, но огня нет и не предвиделось. Высокая, огромная фигура полководца в папахе и светлой шинели выделялась среди личного состава. Это начальник училища, генерал-майор Л-ев в громогласном реве приказов, указаний, распоряжений. Словно перед боем, целеустремленным, размашистым шагом он охаживал фасад здания в непосредственной близости от мнимой опасности, подбадривая матерком постепенно замерзающих будущих офицеров.
– Что, бедолаги, холодно?! Тягот и лишений недостает?! Казарму решили спалить, мать вашу?! Ничего, померзнете – ума наберетесь!
Ему не до печальных водопроводных потуг под ногами. В свою очередь рукавам-пенсионерам – латанным-перелатанным, весело поливавшим еще при царе Горохе, – аналогично. Морозец делал свое дело – промораживал и покрывал корочкой льда поверхности преклонного возраста, слегка убитые от натуги, собственной немощи, холода и поэтому деревенеющие. Нога полководца смело ступала куда ни попадя. Снова куда ни попадя. Еще раз куда ни попадя. И, наконец, куда-то попадя. Под ногой хрустнуло. Нашедшая новую лазейку, прибабахнутая насосом водица разворотила хрупкое и хилое русло, создала реактивный эффект на выходе, чем обескуражила укороченного пенсионера, не подозревающего о потаенной возможности прытко извиваться, скакать и прыгать, поливая уже не где-то там, в дымящих недрах второго этажа, а непосредственного виновника фонтанирующего маразма.
Блистая веселыми брызгами и шустро наводнив светлое сукно генеральской шинели, потоп уже удивлял грозную разъяренную властность своим присутствием на кустистой бровастости и розовощекой скуластости; снес папаху, омывая сразу же заблестевшую мозговитость, и понесся из стороны в сторону, изредка напоминая о себе все новыми и новыми посещениями знакомых мест на уже прихваченном морозцем генерале, остолбеневшем от хамоватой наглости ноготворной водной феерии.
Юные полураздетые зрители раскрыли рты. Офицеры, старшины и сержанты, как сверхсрочники, так и срочники (прапорщиков пока в природе не существовало), бросились на спасение, пытаясь поймать рваного раздухарившегося пенсионера. Пожарники ухмылялись и не спешили перекрывать воду. А один длинный, ушастый и нескладный юноша семнадцати лет от роду, абсолютно лишенный тормозных устройств в области мозга, смел засвидетельствовать во всеуслышание свершившийся факт обледенения лютого военачальника, да еще и со звонкой голосистостью:
– Генерал Карбышев!
Ледовитому генерал-майору запоминать насмешника не пришлось – он его уже хорошо знал, и на следующее утро… Даже вспоминать не хочется. Но память живет.
Печальное и радостное, удивительное и не очень, веселое и грустное, страшное – память хранит многое, удаляя лишь боль. Так уж устроен разум человеческий: собирать, вуалируя толику мелочей и удерживая основное, незабываемое. Хотелось бы избавиться, но нет – живи и помни. Как правило, память с трудом соглашается примоститься на бумаге в целости и сохранности. Начинаешь что-то додумывать, приукрашивать или, наоборот, прятаться за строчками, лавировать в них, лишь бы избежать своего признания в бесчеловечном и злобном, в черном. С возрастом боязнь совершенного и содеянного уходит. Этим уже хочется поделиться и отдать именно бумаге, поскольку она беспристрастна и позволит высказаться до конца, не перебивая охами-ахами, нелицеприятными эпитетами, не хлопнет дверью в лицо на прощанье.
Пока венгерские «археологи» готовились окончательно разнести офис «Аэрофлота», подошел срок давности покрытого плесенью, замшелого эпизода, по поводу которого память не мучит боле, но это не исповедь… Назидание, что ли… Только кому?..