
Полная версия
В логове зверя. Часть 2. Война и детство
– Больше… – неуверенно отвечал я, глядя на маленькие комочки мяса в супе. Не сразу разгадал мамину хитрость: она просто разрезала один кусочек на три части и создавала иллюзию увеличения количества за счёт уменьшения качества…
– Это, Муся, вопрос не простой… Помнишь, мы проезжали Брестскую крепость? По ней немцы ударили ранним утром в сорок первом. Там такие страшные бои шли… Никто из наших не уцелел. Все полегли. Но ведь эту же крепость и до сорок первого года и бомбили, и обстреливали…
– Что ты говоришь? Кто же на неё напал? Когда – в средние века?
– В наше время, дорогая моя, в наше… Я, видишь ли, мало что знаю, но и о том, что знаю, предпочитаю помалкивать… Курсанты – офицеры кое что рассказывали… В сентябре тридцать девятого года наши войска вошли в Польшу широким фронтом и начали против неё самые настоящие боевые действия. Для поляков это полной неожиданностью стало. Они к войне с Советским Союзом не то что были не готовы, а и не помышляли о ней: союзники же… Вроде как… Они с Гитлером воевали, который на них напал первого сентября. А тут ещё и русские наступать начали.
– Как же так получилось?
– Вот, «получилось»… Ты же помнишь, у нас с Германией пакт о ненападении был. Мы даже, вроде как, друзьями были. Их офицеры учились вместе с нашими в военных училищах… Мы же на Варшаву в двадцатом году наступали… Да не наступили, правда. Тогда Тухачевскому там хорошего пинка дали поляки. Сложные дела… Так вот, в тридцать девятом году Польша вынуждена была отбиваться и от Гитлера, и от Красной Армии. В основном, конечно, от Гитлера – их войска на него и были нацелены изначально… Брест в то время находился на польской территории и первыми к нему подошли войска Гудериана. Подступилиться-то подступились, а взять сходу не смогли. Гарнизоном крепости командовал генерал Плисовский и как ни старался Гудериан, но поляков одолеть не смог. Тогда ему помог командир Красной армии Кривошеенко: подтянул свою тяжёлую артиллерию и двое суток долбил крепость, вроде как кувалдой по кирпичу. И раздолбил… Потом в Бресте устроили торжественный совместный парад в честь доблестной победы немецкого и советского оружия. Радость общая: немецкие и советские полки маршировали бок обок. А принимали этот парад, на трибуне стоя рядышком, генерал Гудериан и комбриг Кривошеин… Потом произошла какая-то история в Катыни с пленными польскими офицерами. По слухам, их там расстреляли несколько тысяч… А может быть, их и немцы убили… А уже при наступлении нашей армии на Варшаву странная история произошла. В городе поднялось восстание против немцев. Им командовали командиры польской Армии Крайовы. Что это за армия? Польская. Воевала против гитлеровцев… Ещё у них была одна армия: Армия Народова… Эта дралась вместе с нами и подчинялась нашему командованию. А вот Армия Крайова признавала только приказы из Лондона – там находилось другое польское командование… Понятна ситуация?
– Что-то не очень… Почему две власти?
– Ну, Муся. Элементарная, чай, политграмота: в Лондоне – капиталистическая, а в Москве – социалистическая, советская, то есть. Какую власть мы хотим иметь в Польше после победы? Конечно, ту, которая с нами заодно. А те, кто в Лондоне – ту, которая заодно с ними… Да… О чём, бишь, я… Так вот в Варшаве начались бои против немцев. А наши войска находились по другую сторону Вислы: по одну, значит, сражаются с фашистами поляки, а по другую стоят советские войска и не сражаются ни с кем, временно… Что бы, по логике, должны были бы они делать?.. Помогать своим союзникам по борьбе с фашизмом. Но наша армия не двинулась с места до тех пор, пока немцы не расправились с восставшими. А длилась их борьба два месяца… Немецкие самолёты при бомбёжке кварталов, где оборонялись поляки, разворачивались как раз над нашими позициями. И наши зенитчики им не мешали – не было такого приказа… Потом это странное поведение наших частей объяснили тем, что они пополнялись и переводили дух после боёв, но, судя по всему, поляков эти объяснения не устроили… Я бы рискнул предположить, что таким образом руками гитлеровцев наши политики избавлялись от своих политических противников… Но утверждать категорически не стану… А теперь вот видишь, что творится, дома взрывают, офицеров наших убивают… Ты, Стасик, поосторожнее на улицах будь. Лучше за пределы наших частей не выходите с ребятишками. А если увидите что-нибудь вроде того, что ты рассказал, сразу говорите ближайшим нашим военным. Польскую форму от нашей отличить можете?
– Ну, пап, спрашиваешь тоже, – обиделся я.
– Вот и молодцы. Здесь это имеет большое значение… Впрочем, ведь и переодеться могут. Они же в подполье, вроде как, сражались – опыт имеется…
Отец докурил самокрутку и долго смотрел за тёмное окно.
– А ночи здесь почему-то темнее, чем у нас… Посмотрите-ка: ночь, как тушь – темнота непроницаемая.
Сравнить Стасик ещё не мог – ночей российских не помнил. Сознание его, память и способность мыслить развивались постепенно – в походных условиях. Степени их возрастали уже на территории Польши и Германии… Впрочем, ночи коротались во сне, темноты не разглядывая, а сны он себе снил одинаково интересные, как в России, так и вне её.
Отправился спать с невыясненными вопросами: как это так может быть, что люди, пострадавшие от одного и того же неприятеля, сражающиеся против него, чтобы не боятся за жизнь и судьбу своих близких и свою тоже, могут быть врагами друг другу? Выходит что они, победив общего своего недруга, могут начать воевать и друг с другом?.. Опять бомбить и жечь то, что совсем недавно бомбил и жёг их враг, но только уже друг у друга… А почему люди так говорят: воюют «друг с другом»? Какие же они «друзья», если воюют между собой? Или слово друг не всегда означает дружбу? Видимо – так… Хорошо, что у нас с ребятами всё по-другому: мы – друзья настоящие. Поучились бы взрослые у нас, как правильно дружиться – тогда бы и войны не было.
Совершив такой мудрый вывод, Стасик лёг в кровать и уже засыпал, как вдруг где-то вдали громыхнул взрыв. Опять что-то кто-то взорвал… Сон на какое-то время пропал. Появилась естественная мысль: а что если и в наш дом мину подложили?.. Вот как грохнет сейчас… Прислушался. Из соседней комнаты доносился мощный и спокойный папин храп. Родители спят. Значит: всё спокойно в нашем доме. В «нашем»… А что имел виду тот дяденька сержант на КПП, когда сказал, что митькин дом там, откуда Митька приехал? А мой дом где? Наверное, в Дзержинске… Сложна взрослая жизнь.
Рассказывая о причинах агрессивности поляков, Николай Александрович в то время много не знал. Мог не знать и того, о чём говорил: информации об этом не было ни в каких официальных источниках… Кроме устного. Во всех военных операциях участвуют люди. И как ни засекречивай их, но так или иначе где-нибудь кто-нибудь да расскажет о том, чего рассказывать, с точки зрения и понимания НКВД, не следовало бы. А этих «кого-нибудь» на военных курсах оказывалось предостаточно – состояли они из офицеров различных родов войск, в том числе и из политработников, а этот народ был осведомлён получше других. Но люди были осторожны: намёки, полунамёки, недомолвки… На уровне слухов. Однако уровень этот был довольно высок. Только спустя уже много лет после войны, когда Николая Александровича уже не было в живых, – после начала перестройки, стала известна часть документов, процеживающих лучики света на многие тёмные дела. Не в этом ли кроется одна из причин, заставляющая некоторых участников этих дел проклинать инициаторов перестройки?. Впрочем, есть мнение, что инициаторами были как раз компетентные органы, как никто другой хорошо осведомлённые об истинном положении экономики СССР и её внутренних настроениях среди кажущихся вполне благонадёжными граждан.
Не знал отец Стасика о действительном отношении Сталина к Польше в 1939 году и о его стратегических планах. Не знал и о его словах, записанных Георгием Димитровым при личной беседе с вождём 7 сентября 1939 года. Речь шла о позиции Коминтерна по отношению к войне Германии против Англии, Франции и Польши. Димитров пришёл к Сталину за советом: какое же необходимо принять решение в этом вопросе? Сталин к этой войне внешне относился очень спокойно. Симпатии его были не на стороне противников Германии. Коминтерн, высказываясь о германском фашизме, как об агрессоре, был, с его точки зрения, не прав глубоко и в корне. Вождь мирового пролетариата утверждал: агрессорами являются Англия и Франция, напавшие на миролюбивую Германию. Но, впрочем, пусть себе повоюют между собой – этим они ослабят друг друга. В отношении к Польше товарищ Сталин имел более чёткую позицию: Польша – фашистское государство, угнетающее украинцев и белорусов, и она должна быть ликвидирована… Так он говорил. Какие же в действительности мысли ворочались и комбинировались в лабиринте извилин его мозга, можно только догадываться или, лучше, предполагать.
В полном соответствии с мнением и указаниями Сталина Коминтерн принял через два дня после встречи Димитрова с вождём директивы, в которых категорически утверждалось: международный пролетариат ни в коем случае не может и не должен защищать фашистскую Польшу… Её и не защищал никто, кроме самих поляков.
Во время успешных наступательных операций на территории Польши Красной Армией было взято в плен 240 000 польских военнослужащих. Для транспортировки, размещения и прокорма такой огромной массы людей не хватало ни транспорта, ни помещений, ни лагерей, ни продовольствия. Как обычно, применили известный принцип: «есть человек – есть проблема; нет человека – нет проблемы». Начались массовые расстрелы поляков… А через два года после «победоносного освободительного похода» на Польшу, когда «союзная» гитлеровская армия полным ходом двигалась на Москву, на территории СССР началось формирование польской армии. Её командующим назначили генерала Андерса, успешно воевавшего против Красной Армии в 1939 году, а потом сидевшего в одной из тюрем в Советском Союзе вместе с тысячами других польских военнопленных… Сложны и непредсказуемы выкрутасы истории и участи людей.
Судьбы многих поляков, оказавшихся в советском плену, остались навсегда неизвестными. Они ещё находились в советских тюрьмах, когда немецкая армия стремительно занимала один город за другим. Вывести всех заключённых не представлялось возможным и логичным выходом из положения вполне могла представиться та же отработанная схема – расстрел. С 22 по 30 июня 1941 года войска НКВД во Львове уничтожили 8000 заключённых, 4000 – в тюрьмах бывшего Виленского края. Братские могилы находились в районах многих городов на территориях Польши и России.
Лучшие командирские кадры польской армии составляли большую часть военнопленных лагерей в Козельске, Старобельске, Осташкове: 15 000 человек. Из них кадровых офицеров – 9 000. Другие 6 000 – резервисты: врачи, учителя, юристы, профессора, священники. Весной 1940 года в Катынском лесу все они безвозвратно исчезли… (В конце 80-х годов советское правительство официально признало факт расстрела.) Вот что имела за своей спиной, войдя в Польшу теперь уже с действительно освободительной миссией, Красная Армия. Это не могло не сказаться на отношении к ней поляков.
* * *
Глядя сейчас на первоклассников, идущих в школу рука об руку с родителями, я вспоминаю наши пацаньи похождения по городам, только что освобождённым от вражеских войск. Возраст у нас был такой же, но самостоятельность – куда выше. Мы сочли бы чуть ли не за оскорбление, если бы нас куда-то повели за руку. Идти с родителями приятно во всех отношениях…, почти. Но – рядом, как и подобает мужчинам, но не «за ручку». Мы себя ощущали именно мужчинами. Молчали, когда называли нас маленькими – чего уж со взрослыми спорить, но в душе возмущались. Какие мы «маленькие»: да мы автомат разберём и соберём побыстрее многих «больших». Да мы любую гранату не только взорвём, но и разрядим. Да мы… Но нас водили в детский садик. Не за руку, но водили. Потом перестали водить: мы ходили одни, самостоятельно. Так же самостоятельно и убегали из него. Ну что там нам было делать, скажите на милость? С девчонками в «гуси – лебеди» играть? Поиграли немножко и хватит… Воспитатели не очень ретиво следили за нами – профессионалов среди них не имелось. Да что нам и профессионалы: мы и сами… пусть пока ещё и без усов, но всё же… В свою очередь и мы не слишком злоупотребляли своим умением улизнуть с территории садика, пропадая до конца дня неведомо, для воспитательниц, где. Заранее сговорившись, наша «шайка – лейка» собиралась возле замаскированного в кустах отверстия в заборе и исчезала благополучно, оставляя наших горе – воспитателей в счастливой уверенности в том, что мы все находимся где-то рядом с ними, только за пределами видимости. Уверенность в этом подтверждалась нашим возвращением к обеду: мы оказывались тут как тут и с аппетитом поедали всё, нам предложенное… Кроме, разумеется, манной каши. Впрочем, её тоже не оставляли на тарелках.
Как нам удавалось определять время без часов? Элементарно: по времени смены караулов на постах. Мы почти всегда держали нашу воинскую часть в поле зрения и точно знали, когда меняются часовые. Пообедав, снова исчезали. Не припомню, чтобы наш компания мирно спала в «тихий час». Посмотрели бы наши воспитатели, какие это были «тихие часы»… Вот только как нам удавалось обмануть их – этого уже не помню. А придумать – не хватает взрослой фантазии. У детей она изощрённее.
Кроме игр, чтения вслух сказок, всегда одних и тех же – книг не хватало, еды и сна развлечений в садике не было. Ещё учили наизусть стихи. Не просто для упражнения памяти. Однажды нас повели в госпиталь, где лежали раненные, ещё во время войны, солдаты. Буквально лежали. Или сидели, в лучшем случае. Тяжело раненные. Водили нас по палатам и читали мы в каждой разной одинаковые стихи – слушатели менялись.
Солдаты, все в белых бинтах, слушали внимательно и с теплотой в глазах – отвыкли на фронте от вида детских лиц. Аплодировали оглушительно. В одной из палат терпеливо лечились раненые в руки. Хлопать себя по собственным ладоням за наши грехи у многих не получалось. Нашли выход: садились рядом и шлёпали каждый по свободной от бинтов руке соседа или по своему колену.
Поначалу я робел и смущался до полного отчаяния – не мог слова сказать вообще – не только стихи прочесть или, что ещё страшнее, спеть. В моих глазах это были настоящие герои. Не в тылах где-то отсиживались, а на фронте воевали, от пуль не прятались – все ранены. И выступать перед ними надо было очень хорошо: смогу ли?.. Стихи забывались и путались от волнения. С крыши на крышу перепрыгнуть, хоть и страшно, но легче. Снаряд разрядить, патроны в костёр бросить – хоть сейчас… А вот продекламировать… Но солдаты смотрели так добродушно ласково и так подбадривали, что я вскоре читал не только те стихи, которые выучил в детском садике, но и те, которые слышал от мамы. Даже, решительно осмелев, неожиданно для себя вдруг спел несколько песен. Не детский лепет про «тра-та-та, тра-та-та, мы везём с собой кота», а настоящие фронтовые: «Землянку», «Офицерский вальс», «Солдатский вальс», «На рейде»… Аплодировали доброжелательно и охотно. Казалось даже, что и не мне вовсе. Главным образом не по причине незаурядного исполнения и выдающихся вокальных данных аплодировали, а потому, что раненные не ожидали услышать от детсадовского мальчугана любимые военные песни. После выступлений нас поощрили. Раздали по свёрнутому из бумаги пакетику конфет каждому… Пожалуй, это были чуть ли не первые конфеты, которые я ел. Во всяком случае, других до этого не помню. Ел их, наслаждаясь незнакомым вкусом, на лестничной площадке, дожидаясь товарищей, где-то задержавшихся. Рядом стояли, разговаривая, два офицера. Увидев, с каким удовольствием я что-то поедаю, один из них, капитан, спросил:
– Чем угостили, пацан?
– Конфетами, товарищ капитан, – ответил я горделиво.
– Ну, повезло тебе. Дай, будь другом, попробовать.
Признаюсь, жадничал в душе. Но протянул пакетик внешне охотно. Очень, кстати сказать, маленький. Охотно-то охотно. Но не без сомнений: а вот как отсыплет себе это дяденька половину, а то и больше… Что-то он мне доверия не внушает… Дяденька запустил пальцы в пакет, пошелестел там пальцами и лицо его изменилось от удивления:
– Какие же это «конфеты»?
– Барбариски.
Офицер посмотрел на меня с сожалением: – Это, брат, не конфеты. Это я даже не знаю как и назвать… Витамины какие-то. Но, пусть будут конфеты… Другого же нет. Ешь, малец. Приятного аппетита тебе. Скоро и настоящих конфет попробуешь.
А это – не настоящие разве?
Дома удостоился похвалы, как медали: молодец и даже патриот. Почему? Раненых солдат порадовал, награду, какую ни наесть, получил, офицера угостил и маму не забыл.
– Вот только не конфеты это, – и вздохнула.
– И ты, мам, тоже как тот капитан в госпитале… А какие они такие – настоящие конфеты?
Мама принялась рассказывать, как могла, описывая внешний вид и вкус настоящих конфет, не доступный даже моему воображению. Всё можно себе представить на внешний вид – и не виденное никогда. Но вкус… Ну, сладкие конфеты, так и эти тоже сладкие… Мама говорила и рассказ её воспринимался чем-то вроде сказки. Слушая её, я наслаждался тем, чего теперь не найти ни за какие деньги ни в одном наисупернейшем маркете, чего не дано теперь вкусить самому изысканному гурману: сухое и твёрдое зёрнышко пшеницы, облитое розовой глазурью! Это была настоящая конфета. Вкуснее её попробовать мне не доводилось потом никогда.
Вкуснейшей показалась и патока – чёрная смолянистая густая вязкая полу-жидкость, внешне очень похожая на дёготь. Отец принёс её в бидончике в дополнению к сахару – составляющей части офицерского пайка… Бидончик этот потом мама никак не могла отмыть дочиста, а запах патоки прилипал ко всему, что потом в этот сосуд наливалось. Для меня патока стала настоящим лакомством, так же, как и барбариски, затмившем все последующие вкусности.
Появились они в отдалённом будущем, а пока в детском садике нас потчевали рыбьим жиром. Что это за «вкусность» способен знать только тот, кто его пил.. Более мерзостного зловредия, считаю, в мире не существует, несмотря на его полезность. А именно в этом нас безуспешно пытались убедить родители и воспитатели. Симпатии к родителям у нас от такого рода пыток не убавлялись в силу врождённых инстинктов, а вот воспитатели теряли свой авторитет сразу же: мы не могли поверить после этого в то, что такой жестокий человек, заставляющий нас глотать такую омерзительную гадость, может быть хорошим, добрым и честным, если при этом ещё и врёт, что отвратительно воняющая гадость очень полезна для наших организмов…
И только один из нас относился к увещеваниям взрослых лояльно, нарушая единый фронт сопротивления насилию. Он героически открывал свой рот задолго до того, как воспитательница с ложкой, наполненной зловонной мерзостью, приближалась к нему. Желтоватая гадость вливалась в отверстый зев, губы захлопывались и рот растягивался в блаженной улыбке от уха до уха… Наверное, излишне говорить, что этим феноменом был наш окаянный Симка. Рыбий жир он любил. Даже души в нём не чаял. Совершенно неизвестно почему у него оказался такой противоестественный вкус, но оказался, и с этим ничего нельзя было поделать. Он даже не соглашался сбегать вместе с нами за пределы места нашего временного заключения, если до побега не приносили его обожаемое лакомство и оно не вливалось в него, загадочного. Зато он терпеть не мог мою любимую патоку. «Но ведь это же совершенно разные вещи», – возмущался я. «Правильно», – соглашался Сим, – «разные – жир гораздо вкуснее…» Дошло до того, что он подставлял свой извращённый рот вместо нас, если воспитательница теряла бдительность. Помочь ей в такой потере помогали мы, меняясь с Васькой рубашками для маскировки. И воспитательница попадалась или, скорее всего, ей было всё равно, чей рот перед ней. Это было утешительно, но странно, если учесть, что мы с Митькой были, хоть и не жгучие, но брюнеты, а Симка откровенно рыж.
Там, в Штеттине, вдруг обнаружился мой страх не только перед саранчой, но и перед пауками. Самая настоящая фобия. Интересно: нигде до того я их не боялся совершено. Не любил, но и страха никакого не испытывал. Даже наоборот, вместе с местными мальчишками варварски развлекался, отрывая ноги от паучьей головы и наблюдал, как она абсолютно самостоятельно «косит», сгибаясь и разгибаясь на ровном месте. Так этих пауков и называли «косинога». Страх перед пауком появился у меня тогда, когда я увидел однажды в мощной паутине, растянутой прямо в проёме входной двери одного из подъездов соседнего дома. Там никто не жил, к подъезду этому никакого интереса не проявлял, не входил в него и не выходил. Паук устроился вольготно и сытно питался мухами и ещё чем-нибудь, достигнув очень, на мой взгляд, внушительных размеров. Во всяком случае диаметр его пуза равнялся, примерно, голубиному яйцу. Если не больше.
Я отчётливо видел его даже с противоположной стороны улицы. Он неподвижно пребывал в самой середине своей паутины, чёрный и с чётким белым крестом на спине… Такие же кресты зловеще белели на немецких танках и бронетранспортёрах. Эти же знаки угрожали людям с крыльев фашистских бомбардировщиков. Казалось, этот паук выращен фашистами намеренно, является их символом, так же зол, коварен и опасен, как тарантул или, того хуже, фаланга. Точно такой же паук нарисован был на одном из рисунков в газете: сверху каска, а в каждой лапе либо сабля, либо пистолет, либо топор, либо граната, либо ещё какое-то оружие смертоубийства. Мне казалось, что стоит только приблизиться к нему, как он тотчас же набросится на меня, вопьётся своим ядовитым жалом и пустит в ход весь свой страшный арсенал… Никакого оружия видно у реального паука, правда, не было, но явно подразумевалось.
О страхах своих я никому не рассказывал, сам считая их постыдными. Но долго не мог ничего с собой поделать. Только избегал даже проходить мимо зловещего подъезда, удивляя тем самым маму. Конечно, если бы я признался, то пауку немедленно пришёл бы конец. Кто-нибудь из моих близких его прихлопнул бы. Вот поэтому я и не просил о помощи. Не паука жалко было. Я копил свои силы и мужество. В один прекрасный день решил, что накопил достаточно и отправился в боевой поход. Для расправы с фашистским пауком выбрал из имеющегося арсенала самую боевую на вид и острую на ощупь саблю и крепко сжал её правой рукой, голову покрыл красноармейской со звездой каской, руку левую вооружил… мощной мухобойкой, найденной на чердаке.
В таком, устрашающем даже самого себя, боевом виде я довольно решительно приближался к пауку. Сердце гулко бухало под горлом, ноги ступали уверенно менее, чем хотелось бы, но всё же ступали. Паук, не чуя никакой опасности, восседал на своём обычном месте, кого-то со кровожадно доедая. Вот он всё ближе и ближе… Никакого оружия в лапах не видать… На самом-то деле я и не ожидал его увидеть – не маленький же… Только воображение, да память о рисунке порождали мои страхи. А всё-таки порождали. Вблизи паучище оказался ещё больше, чем представлялось издали. Подойдя на расстояние, достаточное для удара мухобойкой, я прицелился, зажмурился, размахнулся. Ударил!.. Раздался хлопок и звон разбитого стекла. О-о, так он, что ли, стеклянный, гад? Открыл глаза. Паук цел и невредим сидит в паутине. Под моими ногами – разбитый плафон электрической лампочки. Нельзя закрывать глаза, когда схватился с противником. А паук продолжал спокойно сидеть на своём месте и, наверное, презирал меня. А зря. Второй удар я нанёс саблей и опять промазал по насекомому – мала, всё – таки, мишень. Но зато перерезал часть паутины. Паук спохватился, струсил и попытался скрыться с поля боя позорным бегством. Поспешный взмах мухобойки, удар – из под резины брызнули отвратительные брызги. Победа. На останки страшилища я не стал даже смотреть – противно. Сняв боевую каску, с саблей в одной руке, мухобойкой в другой и славой в сердце свободно зашагал, почти замаршировал, проч.
Не столько победа над чудовищем согрела сердце и разум, сколько над своим страхом. Пауков с тех пор не боюсь. Но всё равно сохранилось непреодолимое отвращение к ним. Особенно к «крестовикам». Всякий раз при слове фашизм, как его олицетворение и символ, перед внутренним взором возникает белый крест на спине моего давнего противника и сам он, чёрный, угрожающий, сидящий в засаде… Очень на него похож был сказочный паучина из кинофильма «Василиса прекрасная». И если бы тот, «штеттинский», паук заговорил, то он сделал бы это таким же страшным трескучим хрипучим голосом, как и его киношный двойник – никакого сомнения в этом нет и быть не может.
Штеттин становился городом знакомым. Мы даже улицы его окрестили по своему, по-русски, хотя на домах сохранились и их номера, и названия улиц. Из немецкого языка и мои родители, и я, знали только «Гитлер капут!», «хальт!» и «хенде хох». Для общения с врагами этого словарного запаса было достаточно. Друзей же немцев, впрочем, как и не друзей, в Штеттине не имелось, как уже говорилось. Вспомнив латинский алфавит, отец прочёл название улицы, где стоял дом с нашей квартирой: Frieden strasse. Фриден штрассе, значит: что за фрида такая. Не звучит. Лучше – «Дзержинская улица». А соседняя, разумеется, «Нижегородская».