bannerbanner
Долгая дорога. Сборник рассказов
Долгая дорога. Сборник рассказов

Полная версия

Долгая дорога. Сборник рассказов

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Да вот так получилось, что почти все свои пятьдесят шесть лет он прожил в Хабаровске. В одной и той же квартире в Первом микрорайоне. Учился в пединституте, где и остался по выпуску на кафедре ассистентом. Он ездил одним и тем же трамваем с полуокраины в центр год, пять, десять, тридцать… сколько уже лет? Он не считал.

Из других городов необъятной, как мир, России он бывал только во Владивостоке. Совсем другом, чем Хабаровск, городе. Городе у моря. Городе, чья холмистость была намного выше и круче, чем в хабаровская, весны туманней, зимы теплее, люди… да, люди всё же интересней. Он любил Владивосток. Когда он там защитил кандидатскую диссертацию… да, он защищался всего лишь по сложным союзам: «То березка, то рябина», – да в науке он не хватал звезд с неба, как «тоже мне маршал Конев» или милый чернявый шустрый еврей Шустер, которые в начале девяностых работали на его (его?) кафедре… но… когда он во Владивостоке защитил кандидатскую диссертацию, он понял и чувственно ощутил, что теперь у него два города. Его города. Разве этого мало?

Да, он не рвался, как многие в институте, даже еще в девяностые, когда получали три сотни тысяч, а билет на самолет до Москвы стоил полтора миллиона, не рвался ни в Москву, ни в поближе – в Иркутск или Новосибирск – ни на конференции, ни в отпуск. Он знал, что такое что-то необычное, такое сверхлюбезное, восхитительно акробатическое задолизное нужно было сделать в девяностые, чтобы чугунный ректор, из парттусовки Комсомольска-на-Амуре, а теперь – из ближнего круга хабаровского Белого дома, ментовских больших звезд и самых авторитетных и безжалостных бандитов – подписал прошение о командировке в Москву. Посему и не рвался… А потом он много читал. В том числе о Москве. В том числе и газеты, где Москва год от года представала всё более Содомом, слившимся с Гоморрой. Где даже образ Москвы Булгакова отходил и отходил в серебряную тень истории, былых времен, преданий старины глубокой…

Но в тех же девяностых он испытал боль ни с чем не сравнимую. Боль не обрушалась огнестрельной раной или вылитым мгновенно на ногу тазиком кипятка, нет, у нее была динамика, она проникала постепенно.

Вначале в ровно в девяностом на кафедру пришел Конев. «Тоже мне маршал Конев» как почти сразу и только про себя, никогда и ни перед кем вслух, он его прозвал. Конев окончил МГУ, само МГУ! Как воскликнула декан Лора, когда привела его, гусаристого, симпатичного, поджарого, самодовольного, на кафедру. Почти сразу он возненавидел Конева какой-то сладкой тягучей ненавистью. Конева сразу полюбили студенты. Точнее – студентки, на всех филфаках, всегда почти все студенты – студентки. Ладно бы Конев сам чего-то от них хотел, тела их, скажем, так нет! Он любил их, а они любили его. Они любили Конева искренне! Бегали за ним, как за уткой утята… Он тогда впервые очень сильно осознал, как он сам тяжел и неприятен. И лицом, и речью, и манерами. У него было лицо почти квадратное. Лоб большой, с тяжелой складкой посередине, двумя медными выпуклыми пластинами, под ним – холодные круглые глаза, дальше всё вырублено топором – нос, рот, глубокая носогубная, редкие волосы, большие лягушки ушей, когда он сподобится на улыбку, это была улыбка Гуинплена… Он старался всегда говорить правильно. Он много лет не расставался с орфоэпическим словарем. Он даже в страшном сне не мог сказать принуди́ть вместо прину́дить, а тем более красиве́е вместо краси́вее. Но его правильную речь редко кто слушал! Не сразу, не тогда в девяностых, уже потом, когда ему перевалило за пятьдесят, он осознал, что почти всю жизнь он говорил правильно, но… неинтересно. Он никогда никого не мог своей речью увлечь. Он понял, что почти все, почти всегда, когда вступали с ним в разговор, несколько минут терпели его из вежливости, десятки минут – из интеллигентности, и получали облегчение, когда с ним расставались, когда от него отделывались. Студенты? Точнее – студентки? Им слушать любого, самого скучного преподавателя, часами, днями, годами, студенческой судьбой положено… А Конев всегда нёс какую-то чепуху, фантасмагорию, романтическую бредятину. Мало того, он так же писал в газетах. А потом и говорил на Хабаровском радио, завел свою собственную передачу. И его слушали, читали! Им восторгались!.. Конев был родом из Алма-Аты, какое-то время жил в Свердловске, служил в армии в Иркутске, учился в Москве, а когда учился, объехал на каникулах пол-Союза: Прибалтика, Грузия, Волга, конечно, родной Казахстан, с Киргизией в придачу… и Крым! Да, он бывал в Крыму, рассказывал, что однажды с друзьями не просто махнул на недельку в Ялту, а увязался с черными копателями под Севастополь – в Херсонес, и нарыл там не только тысячелетней давности монеты, но и какое-то древнейшее женское украшение, которое подарил потом, через годы своей жене – хабаровчанке. Так вот, однажды Конев рассказал ему, что в детстве он был и в Артеке. Причем дважды!

Тогда он долго не мог уснуть. Какие-то шуршащие агенты неистребимой, как тараканы, несправедливости мира, просто издеваясь, неприкрыто смеялись в углах комнаты, на полках книжного шкафа, с подоконника, на его письменном столе…

Боль нарастала постепенно… В конце девяносто первого – девяносто втором он яростно следил за распадом СССР. Ему не жалко было Горбачева: тот был хитер, жалок, плохо говорил, от дикции и орфоэпии до стиля – всё ни к черту. Ельцин не давал повода для восторгов. Вечно пьян, дебиловат. Но мог дать. Он даже не интригой, даже просто намеком – там, в Беловежской пуще – мог вернуть России Крым. Мог исправить всю чудовищную нелепость, жестокость, цинизм Хрущева, еще одного дебиловатого и плохо говорящего по-русски генсека, маленького клоуна, «подарившего» Крым Украине. Украина не Крым. Он точно знал это из книг. Украина – это солнечные поля подсолнуха под Полтавой и хаты под соломенными крышами на хуторах под Миргородом. Украина – это изумрудные карпатские горы. Украина – это крутизна берега Днепра в Кыйиве… Не Крым. Крым – это Екатерина Великая, князь Потемкин-Таврический, вина Масандры, дворец Ливадии, где до сего дня бродят ночами тяжелые вздохи русских императоров, Крым – это золотые рыбки в городском пруду Алупки, это кедры – крымские и гималайские, по которым снуют белки и кидают вам на головы шишки, это Высоцкий и плывущий за кораблем конь в «Служили два товарища», Крым – это домик и сад Чехова, «Дама с собачкой», «Три сестры», «Вишневый сад», Крым – это Сталин в Ялте рядом с Рузвельтом и Черчиллем, это ветра Коктебеля, Волошин и Цветаева, это Керченский пролив, две обороны Севастополя, Симферопольский водопад, Крым – это пещеры, мечеть Кебир-Джами… Это наследие древних греков… И Артек.

Он знал это из книг и телевизора. Только из них. Но знал точно. Точно-точно знал…

Он яростно и одновременно затаив дыхание следил… Три недалеких мужика встретились, поговорили, выпили, подписали… Крым погрузился в сон…


Его мать всё же встретила свое счастье. Поздно, но встретила. Он уже заканчивал институт, дописывал диплом, она вернулась как-то с работы и сказала, нам надо с тобой серьезно поговорить. Понимаешь, я… познакомилась с одним человеком. Очень хорошим человеком. Он добрый и надежный, как скала. Ему уже немало лет, он старше меня. Но у нас с ним так много общего. Он любит хозяйство, он любит читать. У него есть дети от первой жены, они давно уже не с ними, они живут на западе, но он их очень любит. Это тоже в нем привлекает. Он бывший военный. Но он не сидит на пенсии. Он работает и будет еще долго работать… Он – хороший человек. Сейчас, как ни странно, это – редкость, а дальше – чувствую, хороших людей будет меньше с каждым годом… В общем… В общем я выхожу за него замуж. Я уезжаю жить к нему, в Биробиджан. Тебе придется жить одному. Но я буду часто приезжать. К тому же, может быть, как я выйду замуж и перееду, ты, наконец, подумаешь о своей женитьбе, невесту теперь тебе есть куда привести…

Знала бы тогда эта женщина, что ее сын не женится никогда. Мало того, уже годам к сорока его мужская плоть практически усохнет…


Давал ли он себе отчет, что превращается в робота? Наверное, давал. Пусть редко, но давал. Не мог так не подумать о себе, хотя бы изредка, хотя бы в те – пусть редкие, но обязательные мгновения острого откровения перед самим собой, – которые есть у каждого человека. В тишине и глубоком одиночестве. Когда не можешь уснуть…

Он всё так же ездил одним и тем же трамваем из своего Первого микрорайона в центр, приходил на кафедру – она правда переехала из главного корпуса в бывшее общежитие, в тесноту и неистребимые запахи: филфаки нигде не в фаворе, наоборот. Он всё так же не хотел ничего менять, а главное – работу. Он всё так же всё, самое глупое и немотивированное, но идущее от стариков и начальства педагогического – теперь уже – университета безропотно выполнял. Всё так же просто повышал голос и сдвигал свои тяжелые брови, когда студенты – студентки – год от года всё более дерзко, уже не намеком и экивоком, а чуть ли не прямым текстом выказывали ему свое неуважение, то, что он им скучен. Что есть куда более прикольные или хотя бы незанудливые преподы… Всё так же ковырялся в своих сложных союзах. Изредка писал то, что хотя бы по форме было похоже на научные статьи. Неизменно отправлял их во Владивосток. Та, уже тоже почти родная ему кафедра тамошнего – настоящего – университета, долгие годы занималась именно служебными словами… Изредка ездил в шахматный клуб. Год от года занимал свое неизбывное срединное место в турнирной таблице первенства города. Всё так же чистил картошку и морковку на ужин…

Были всплески и его бытия.

Мать – очень сильно постаревшая годами, с сильно прохудившимся здоровьем, но не увядшая душой мать, минимум раз в месяц, приезжала из своего Биробиджана, неизменно на суперэлектричке «Ерофей Хабаров», вихрем врывалась – в свои-то восемьдесят! – в его темную комнату, резко распахивала шторы, мыла, стирала, готовила – говорила, говорила, говорила, без умолку. Так, как могут только счастливые люди… Иногда он ловил себя на мысли, что он умрет, просто зачахнув, гораздо раньше, чем его мать… И не боялся этого… а временами так вообще… этого хотел

Конев… Он давно ушел из пединститута в другой, более престижный вуз, также как и Шустер, так же, как вообще все, кто хоть как-то чем-то выделился из массы, так живут все пединституты, – но обязательно несколько раз в год Конев о себе напоминал. То о нем напишут в газетах. А в последние годы и в новостной ленте регионального интернета. То, щелкая пультом, наткнёшься на его гусарскую улыбку (а он еще и белогвардейские усы отрастил!) в местной телепередаче: вот вещает что-то о литературе, о классиках и современниках. Да он ведь еще и сам писателем стал! То тиснет роман в журнале «Дальний Восток», об очерках и рассказах и говорить не приходится, то наберешь в интернете Илья Конев – выскочит новая ссылка на его новый текст уже в «Журнальном зале», то на какой-то культурной городской тусовке выступит, и его в «Вестях-Хабаровск» покажут… Тоже мне, маршал Конев… Он встречал его раз в два-три года в городе, на центральной улице. И, не помня себя, не давая себе ни секунды для рефлексий, бил его под дых, как когда-то одноклассника Черепа, теперь уж дерзкой, а то и повелительной фразой. Я тут читал в блоге Синицина, что ты напился до чёртиков месяц назад. Ты что, продолжаешь пить? Ты мне ответь, я знать должен!.. Пока Конев туго соображал, почему он должен обязательно это знать, махал рукой и шел дальше… Лет семь-восемь назад на кафедру пришла почта. В конверте среди прочего был автореферат докторской диссертации по специальности 10.02.01 – русский язык, Конева Ильи Николаевича… Коллега спросила: вам плохо? – оказывается он тихо, но нутряно застонал…

Владивосток. Когда он начинал задыхаться от разреженного воздуха своей неторопливой жизни, он садился в поезд и ехал во Владивосток. Правда, почти всегда придумывал этому повод. Обсудить с коллегами по кафедре ДВГУ что-то. Неважно что. Приезжал и почти на все защиты диссертаций, связанных с кафедрой. Просто сидел на этих защитах, ничего не говорил. Он не член совета, не доктор, он – сам по себе…

Самым сильным всплеском был Крым. Тяжелый сон Крыма двадцать три года тяжело напоминал о себе.

Он не следил специально за осиротевшим Крымом, это Крым двадцать три года следил за ним. Точнее, время от времени посылал ему грустные весточки. Статьями газет. Новостными репортажами телевидения. Забытым курящими мужиками рекламным проспектом на картофельном ларе лестничной клетки… Потом – интернетовскими постами…

А всё это время, не часто, раз пять в год, но всё же… Перед сном он думал о том, что быть так вечно не может. Что Крым – лет через сто! – но обязательно вернется в Россию. А значит – к нему…

В девяносто первом он читал о крымской автономии… и ничего не понимал. Потом до него доходили сведения о том, как в Крыму хозяйничают жирные коты Кравчука, потом Кучмы, потом Ющенко, а потом и Януковича. Больнее всего было читать об Артеке. О том, что потихоньку закрываются дружины-лагеря. Вот нет больше «Алмазного»… Читал о том, что путевка в Артек нынче… какие там 240 рублей – две с половиной тыщщи баксов! Бедная мама, родная моя мама, ну почему ты тогда не нашла эти проклятые двести сорок рублей!.. Когда по телику показали сюжет о грязной разборке с грязными педофилами в Артеке, он вообще перестал что-либо понимать… Но что ему, в конце концов, Артек, что Крым и Украина, что ему Гекуба!


В январе ему исполнилось пятьдесят шесть. Сразу вслед за новогодьем. Как всегда. Как всегда приезжала мама… Наверное, они со своим мужем растут уже обратно – в нестарость. Ему-то сколько нынче, под 90? А по ее словам, он блог в ЖЖ завел. Сейчас вот пишет о киевском Майдане… Когда в последний раз он приезжал в Хабаровск? Лет пять назад? Сейчас уж кости не снесут… А может, и снесут еще, кто знает!.. Ну опять о майдане! И ты, мать, туда же! Сдался он вам! Где мы и где и Киев? Где мы и где Москва? Спроси лучше, что с моей докторской? Еще осенью все уши прожужжала, «Сынок, а с докторской-то твоей что? До шестидесяти-то защитишься?»… Защищусь, как же! Я еще в кандидатской всё о своих союзах сказал. Точнее, перепел то, что еще сто лет назад о них писали… Ты знаешь, мама, а ведь пузырьки в бокале шампанского не от давления, а оттого что стакан грязный. Невероятно, но факт! В абсолютно чистом бокале пузырьков при освобождении углекислого газа не было бы!.. Ну что ты опять! Да этому Януковичу что леветь, что праветь – ничего не поможет. Пусть сынка своего хоть на место ставит, хоть застрелит, как Тарас Бульба Андрия – без разницы. Ничего им не поможет – ничего! Нет линии в их хаосе, и вечен их майдан… Твоя знакомая учительница, говоришь? А что делают детки из ее класса, когда она неделями сидит на майдане?.. Ну, хватит, мама, хватит…


А в феврале он заболел. Никчёмно, глупо, как всегда. Пошел за хлебом, и не укрыл горло шарфом… В горле вырос красный комок…

Ну что он так долго пишет, этот доктор! Мне ж из поликлиники скорей в больницу надо! Скорей на скорой! И еще в карете обезболивающего дать. Больно! Как больно!

Его положили в ЛОР-клинику на площади. Из окна был виден пуп города – центральная площадь с главным городским фонтаном, теперь – замерзшим, спящим, пешеходный переход виадук на нее с центральной улицы, академия госслужбы – бывшая партшкола… Ему было не до картинки…

Двое суток он не мог ни пить, ни есть, ни спать, ни даже думать. Ему было наплевать, кто, кроме него, еще в палате, на этот вид из окна, на всё! Он мог только терпеть боль и надеяться – вот, вот, вот… после этого укола, после этой капельницы ему полегчает… Боль пройдет… Она не проходила… За что? За что? – только и думал он. Я не пью, не курю, почти не ем мяса, никого не обидел… За что? За что?…

На третий день, он нервически пытался полоскать горло какой-то гадостью, что посоветовал лечащий врач, он ощутил спиной, точнее левой стороной, что сзади стоит кто-то, кто ему сейчас поможет. Это была медсестра той смены, в какую он поступил. Снова её смена. Она была немолода, совсем невыразительна… Но он почувствовал даже не ее, измученное болью сознание сильным ударом интуиции подсказало ему, что сейчас она ему поможет. Он резко обернулся. А вы кетонал пробовали? Только в ампулах, таблетки, капсулы – не в счет. Я вас и поколю… Он бросился в угол палаты, где прятал свою куртку…

После первого же укола ему стало легче. После двух – боль прошла!


В палате, кроме него, было еще два мужичка. Он, улыбаясь, включился в их разговоры…

Давно не спавший, он погрузился в сон часов в восемь. Февральское хабаровское солнце еще играло в стеклах розовым вином… Проснулся – его «Кассио» показывали пять. Чернильное зимнее время плескалось в палате, мужики, Андрей с фурункулом и Коля с прооперированным носом, сладко посапывали… До рассвета еще часа три. До завтрака – четыре. Он достал плеер с наушниками… Какой плеер, впрочем, – «Deep Purple» и «Pink Floyd» он много-много лет уже знал наизусть. Он достал радио…

Как много он, оказывается, пропустил! По Киеву маршируют бандеровцы. Во Львове наци растащили оружейные склады. В Харькове и Донецке не стихают митинги. Но главное – Крым спокоен и силен. Там весна. И ожидание чуда.

Он подошел к окну во всю стену. С пятого этажа редкие прохожие в сером раннем рассвете казались суетливыми лилипутами…


Его выписали… Шестнадцатого марта в Крыму был референдум. Семнадцатого стало ясно, что Крым вернулся домой – в Россию. Впрочем, в этом в последние дни никто и не сомневался… Когда восемнадцатого он видел по телевизору, как всю ночь в Симферополе ликует народ, он удивлялся только одному – почему он сейчас не плачет?.. Лет сто, говоришь? Дурак…


Бесценный дистиллят сновидения вновь подарил ему Крым. В этот раз Крым был уходящей далеко-далеко в море горой – Аюдагом, Медведь-горой. Спящий в море медведь пил соленую воду где-то очень, очень далеко – в лазурной бесконечности. А рядом с ним самим – он стоял на пустом травяном квадрате, – невысоким забором совершенного квадрата росли кусты роз. Бутоны были полураскрывшиеся – желтые, красные и фиолетовые. Щемящим предчувствием кого-то рядом ему казалось, что это он сам, только другой – молодой, лет тридцать – тридцать пять назад, и две красивые девушки, точнее, девушка и женщина, которые – где-то здесь, близ!, но не понятно где, – улыбались, но стеснялись, даже боялись его, а он – стеснялся и даже боялся их…

Скворец прилетает редко

Скворец прилетает редко. Но прилетает. Раз в год. Или два. Чаще – приплывает. Аэропорт Ичхон близ Сеула, конечно, – супер. Игорь говорит, что он похож на огромную космическую станцию где-нибудь на Марсе. Где всё есть. Вообще всё, – не стоит перечислять. Кстати, построен аэропорт на островах. Любые острова сами по себе немножко другая планета. И авиакомпании буржуазной Кореи – одни из лучших в мире. И цены на билеты не такие заоблачные как в паршивых доморощенных. Но – Игорь любит море. И немного… нет, не скуп… – рачителен. Его сильно напугало безденежное детство, юность и большая часть зрелости. Сейчас он преподает английский в Сеульском национальном университете. Получает, не будучи профессором, а только the instructor – в свои-то пятьдесят с хвостиком, между прочим!.. – так вот, получает, будучи всего-то рядовым преподавателем, в месяц столько, столько мне, доценту, не получить за четыре – да еще и со всеми моими шабашками. И вообще мы с ним такие разные – как футбольный мяч и хоккейная шайба. Чур, футбольный мяч – я! У меня, между прочим, есть португальский (не какой-нибудь китайский!) футбольный мяч с автографами полутора десятков колоритнейших людей Владивостока – губернатора Дарькина, например, моего ровесника, начинавшего матросом, как я – фрезеровщиком, но, блин, ныне живущего если и не интереснее меня, то куда более таинственно, до сего дня не расшифрована его творческий псевдоним среди местной братвы – Дарыч? Михей? Серега Шепелявый? Как и то, как он всё же попал в губернаторы, и за что его много лет любит герр Путин? Впрочем, мужик он неплохой… Второй жены Сергея Михалыча Ларисы тоже автограф есть. Муж ее любит. Такое бывает редко, но это так. Ради нее целую боевую операцию провернул, чтобы собрать толпы московских клакеров, которые четырежды засыпали овациями самый скучный к востоку от Урала Приморский академический имени Горького театр, где служит Лариса Дмитриевна. Стаса Мальцева автограф на этом мяче есть – худрука театра ТОФ, любая его постановка – езда в неведомое. Классный театр. Но помещеньице у него – безкомфортный и безакустический склад зрителей клуба матросов и капитанов разного ранга, жуткое для театра помещеньице. Сергей Александровича Павлова, конечно, автограф есть. Тренера «Луча-Энергии». Между прочим, автограф 2006-го, когда «Луч» еще был в высшей лиге, а Серг Саныч, стоя у бровки в матчах премьер-лиги, слов ни цензурных, ни подцензурных для своих и чужих ребят, а также арбитра и линейных не жалел. Сейчас он на-амного спокойней. Чай, мы барахтаемся на дне второго дивизиона, и больших эмоций это не может вызвать ни у кого просто по определению. И еще есть пара поэтов, три прозаика и член-корр РАН из местных. Автограф художника и книжного графика Джона Кудрявцева тоже есть. Он ходит по Владику в ковбойской шляпе. Борода лопатой, лоб позднего Льва Толстого… даже круче, опрятен и чудовищно талантлив. Будете у нас, обязательно увидите его на Светланской или Алеутской – только без мольберта. Пишет он дома и только дома. Один. Ночами под чифир и одинокое вдохновенье, которое иным и не бывает.

Что за ерунда такая – автографы богемы на футбольном мяче? Да просто я люблю футбол, этим всё и сказано. Я был правым, бровочным полузащитником в юношеской сборной Казахстана, два матча сыграл в команде мастеров – самом «Кайрате»! Разве этого вам мало?! К тому же одна из моих шабашек – это журналистика. Точнее, когда-то была. Сейчас я уже стар для журналистики. До тридцати быть журналюгою почетно… но срам кромешный после тридцати… Ну – тридцати восьми… Или сорока двух… В общем, когда я носился в свободное от службы преподавателем время по всяким тусовкам и интервью за-ради потешить тщеславие, во-вторых, и получить гонорарчик, статейку или интевьюшку в одной из кучи владивостоцких газет опубликовав, – во-первых, частенько при мне была спортивная сумка. В которой лежал надутый до звона футбольный мяч. Тот самый, производства фирмы «Campo verde», Порту, Португалия, вон на правом конце стола стоит, в дальнем углу, в деревянной из вяза шоколадного оттенка подставочке, на нем – арабские вязи подписей-автографов…

Ну, ладно, хватит о себе, любимом. Разве еще только полслова. Я – троечник. Чистый троечник, коим был и в школе, и в университете… С перерывом на подготовку в вуз, само – или сам? – ЛГУ, куда я поступил со второго раза, стерев все свои зубы, у меня уже в 45 – стала в рот вставная челюсть, – о гранит науки, и сильно я напугался, на всю оставшуюся жизнь напугался усердной зубрёжки, коию всё же в те два года, не дай Бог никому, испытал, когда мозги буквально болят, как огнестрелом раненное плечо… И чисто по жизни я троечник. Так-то вот… Отсюда: из Питера – во Владик, посмотрите по карте, где Питер и где Владик, а? А родился я вообще, как вы, наверное, догадались, в Алма-Ате. Отсюда: только в 45, одновременно с разноской вставных зубных протезов, защитил кандидатскую, и уже не в Питере, конечно, а, с грехом пополам, в местном университете, дай Бог ему здоровья!.. И работаю – в кустах. Из кустов. В кульке. Институты искусств и культуры в нашей необъятной стране называют по-разному. Но всегда адекватно. Пусть даже они кое-где, как у нас, превратились в академии, а кое-где, в том же Санкт-Петербурге, даже и университеты. Россия любит самозванство. Равновесие обеспечивает вторичная номинация… И преподаю не английский (основной язык на отделении «русский как иностранный» филфака), не немецкий (второй язык), не русский и культуру речи…, а… да нет, не физкультуру, что вы? Культурологию… Сам не понимая, уже много лет, что это такое… Ну еще – зарубежку, зарубежную литературу от античности до наших дней, от Гомера до «Парфюмера»… «Бессонница. Гомер. Тугие паруса. // Я список кораблей прочел до середины: // Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, // Что над Элладою когда-то поднялся…» Ну, в самую точку с полусписком попал Осип Эмильевич!.. Между прочим, живу я в районе Второй Речки…

А вот Игорь Скворцов – отличник. С судьбой. Как и я. Но, как и я, без карьеры, без успеха, в слезах и в кровь разбитым носом сквозь жизнь, ее овраги, буераки, тернии, но не к звездам, он, как и я, прорывается. Оттого, конечно, и дружим. Со студенческой скамьи. С того самого благословенного времени, когда джинсы и сигареты «Мальборо» нужно было доставать в боях и засадах, а потом носить и курить гордо, как орел! Когда можно было сесть в тюрягу за стихи – и знать, что жизнь ты прожил не напрасно, когда билет в плацкарте от Москвы до Питера и от Питера до Москвы, в два конца, по студенческому билету стоил десятку. При стипендии в сорок… Когда… не знаю, по-моему, веселее жилось. Когда у тупиц, блюдолизов, воров и садистов, так же как и у нормальных людей, это на лбу было написано. А не так как сейчас, в «Новой России» – одни шифры, коды, шхеры и темные подвалы, где, ну, не разглядеть ни кого-либо и ни чего-либо…

На страницу:
2 из 3